Фома пришёл в себя и смущённо остановился.
   На повороте Волги зажглись огоньки. Послышались всплески, тихий говор, приглушённые оклики. Точно в ответ, в лесу всплакнула сова. Тотчас же к утёсам заскользили длинные тени. Вскипели камыши. Дерзостней и сердитей заквакали взбудораженные лягушки.
   С противоположного берега уже отчётливо доносились голоса бурлаков:
   – Под та-бак!
   – Ка-мы-ши-и!
   – К се-рому камню дер-жи-и!
   Передовое судёнышко плыло перед самым утёсом.
   На борту стояли дозорные, из люков выглядывали фузейные дула. Доверенный шёлковой фабрики Васька Памфильев тоже не спал. Губернатор «уважения для к Апраксину, Шафирову и Толстому» приставил к каравану отряд хорошо вооружённых солдат. Васька был убеждён, что станичники устрашатся и не рискнут напасть, но к борьбе на всякий случай приготовился.
   Плач совы повторился. Приглушая его, загремели выстрелы.
   – Разбойные! – надрывно крикнул один из дозорных.
   – Разбойные! – весело, точно встретив старых друзей, ухнули бурлаки.
   Васька решил не принимать боя, а, отстреливаясь, пробиваться вперёд. Но бурлаки сразу, как по уговору, посбросали с плеч лямки. Судно Памфильева задержалось ненадолго и нехотя пошло вспять. Фома пронзительно свистнул. В ту же минуту грохнула спрятанная в шалашике пушка. С вершины утёса посыпались тяжёлые камни.
   Всё это произошло так стремительно и создало такой шум и треск, что казалось, будто на караван обрушилась целая орда. Никто в караване теперь не сомневался в словах губернатора, предупреждавшего о «несметных полчищах станичников». Выстрелы, свист, улюлюканье, хохот гремели со всех сторон. Время от времени, повторяемое тысячекратным эхом, прокатывалось «ура», рвавшееся из грудей трёх ватажников, нарочито расставленных для этого в подходящих местах.
   Васька понял, что гибель неизбежна, и, проклиная все на свете, сдался.
   Ватажники трудились до рассвета, разгружая суда. Связанных по рукам и ногам пленников уволокли в глубину леса.
   Последним взяли Ваську. Он сидел безучастно на сундучке, в котором хранилось его добро, и не заметил, как подошли к нему.
   – Будет прохлаждаться! Вставай!
   Васька зашатался и упал на руки одного из станичников. Лицо у него было жёлтое, как просыпавшийся из карманов его урюк. Глаза омертвели, руки повисли, бессильные и тяжёлые, как ослопья.
   – Заробел, сермяга, – не без жалости проговорил ватажник. – И лик словно дыня…
   Ваську на руках принесли в ладью. Уже на берегу он ударил себя в грудь и почти с радостью крикнул:
   – Вспомнил! Дыня! Был такой в Безобразовке. Митрий Никитич.
   Он огляделся по сторонам, как человек, пробудившийся после ужасного сна, и протёр глаза. Кругом были станичники, пленные, навьюченные ящиками кони.
   – Не отдам! – рванулся он к лошадям. – Господское! Головой с меня взыщут!
   Перед ним лицом к лицу стал Купель. Взгляд казака вспыхнул. «Тот иль не тот? – старался угадать он. – Быдто бы тот».
   Если бы Васька не произнёс имени Дыни, Купель бился бы об заклад с кем угодно, что узнал предателя. Но теперь пришлось крепко поразмыслить. Вспоминая всё, что рассказывал Фома про Безобразовку, Купель невольно начинал думать, что Васька и есть тот самый атаманов сынишка, который затерялся во время пожара хоромин. «Но как же сие возможно? – недоумевал Купель. – Не может же статься, что сын атаманов – иуда».
   – Идём… – несмело позвал он за собою пленника. – К атаману…
   Что-то ударило в сердце Фомы, едва он взглянул на сына.
   – Ты… Кто ты?
   – Управитель Апраксина.
   «Он! – зашатался атаман. – Васька!»
   Памфильев лежал связанный в берлоге отца. Он знал, что судьба его решена, и не просил больше пощады. Но ему не было страшно. Он как будто примирился с судьбой. И если взгляд его загорался иногда безумием, то сидевший рядом Купель напрасно принимал это за ужас перед концом. Пленного бесило другое. Он не мог простить себе, что принял десяток станичников за целую ватагу.
   К берлоге, тяжело ступая, подошёл атаман.
   Купель с болью поглядел на него. «К чему я эдакой пыткой его подарил? – каялся он. – Не краше ли было пырнуть гада ножом и сбросить в Волгу? Тогда бы ничего не знал атаман. А теперь я ему всю жизнь опоганил». Он встал, чтобы уйти, но Фома удержал его:
   – Не уходи… Нужен будешь…
   Ваську поразил голос отца, страдальческий и беззлобный. Что-то похожее на надежду зашевелилось в его груди.
   – Ты предал сего казака? – спросил атаман.
   Ещё немного, и Васька начал бы клясться, что Купель ошибается. Но, пораздумав, он сообразил, что выгоднее держаться иначе. Голова его беспомощно склонилась. По щекам заструились крупные слёзы.
   – Я! – крикнул он. – Предал и не чаял, какой грех непрощёный на душу беру. Дитёй малым был. Не разумел ничего… Иуда я! Кат! Вечные погибели мне!
   – Атаман! – глухо произнёс Купель.
   Памфильев вздрогнул.
   – Не надо… забудь про наши дружбы, Купель. Не твори неправды. Сотвори так, как велит тебе истина. Забудь, что сей каин мой сын… Отрекаюся!
   Глаза Фомы холодно поблёскивали, но за блеском этим можно было угадать такую печаль, что сердце Купеля размякло:
   «Не убью души человека, который дороже мне батюшки с матушкой! Не загублю друга верного».
   Больше они не обменялись с атаманом ни словом. Сутулясь и едва передвигая ногами, Памфильев поплёлся прочь.
   Васька что было мочи бежал к городу. Радость нечаянного освобождения была так велика, что он даже не вспоминал о погибшем караване.
   Но очутившись у губернаторского дома, он сразу осел. «Сказать, что их токмо десяток? Заставить погоню наладить или смириться, не губить отца?»
   После томительного раздумья он наконец подыскал удобный выход.
   – А, да кат с ними со всеми! Пускай не разбойничают, по-Божьи живут! – вслух вырвалось у него. – Погоню учиню, добро выручу, а там видно будет…
   Убедившись, что станичников мало, губернатор отрядил в лес солдат с пушками и гранатами.
   – Ты поручику поминков сули, – посоветовал он Памфильеву. – Он куда каково злей будет тогда. Из-под земли ворогов твоих раздобудет.
   Поручику же шепнул при расставании:
   – Ежели товары, даст Бог, найдёшь, половину требуй себе. За протори. Не мене… А разбойных, как поймаешь, там же с ними кончай… Разумеешь?
   Десять дней отряд шарил по трущобам в тщетных розысках. Ватага была уже далеко – в таких глухих дебрях, что самому Ромодановскому было бы не по силам её догнать.

Глава 12
ЖЕНИХ

   Куда подевалась Васькина прыть и радужные надежды на будущее! Всё пошло прахом с того дня, как ватага обобрала его. Крадучись, точно вор, подходил он к двору Шафирова, встретившись с «мажордомом», и вовсе растерялся. Раньше, бывало, дворецкий встречал его низким поклоном, как высокого гостя. Теперь же он как бы и не заметил его, а на заискивающий вопрос о здоровье чванно отвернулся.
   Не смея присесть, управитель прождал в сенях битых три часа.
   Наконец из покоев выплыл сам барон.
   – Бог посетил меня! – пал ему в ноги Васька. – Помилуй меня, благодетель!
   Устроившись на предупредительно подставленном кресле, Шафиров выслушал печальную повесть. Васька не вставал с колен и усердно бухался лбом об пол. Голос его то достигал крайних верхов, преисполненный благородного гнева, то падал, немощный и жалкий, чтобы тотчас же разлиться неуёмным рыданием.
   «Тон музыку делает, – твердил он про себя пришедшую на память иноземную поговорку, услышанную когда-то от того же Шафирова. – Я его тоном возьму».
   Наконец Васька умолк.
   Придраться к нему и возбудить против него дело было нельзя. Сам губернатор подтвердил, что караваны были ограблены разбойными ватагами, а, по свидетельству пленных солдат, подобранных облавой, «управитель сражался со всем достодолжным усердием».
   – Что ж! – грузно встал Шафиров и обхватил коротенькими руками свой тучный живот. – Одно могу сказать: сукин ты сын, а мне больше не управитель. Иди отсюдова.
   Всё тело Памфильева налилось радостью: главная беда миновала, застенка не будет.
   Он благодарно припал губами к ноге барона.
   – Ну, иди, – уже мягче повторил Пётр Павлович. – Там видно будет. При нужде помогу.
   Последние слова мгновенно вернули «мажордому» прежнее уважение к опальному управителю. На лице его, только что выражавшем одно лишь презрение, зазмеилась дружественная улыбочка.
   Когда грузная фигура вице-канцлера скрылась за дверью, дворецкий повёл Памфильева к себе в горницу и за чаркой вина принялся на все лады утешать его.
   Прощаясь, «мажордом» вспомнил:
   – Тут я как-то на крестинах пировал. Так батюшка в беседе сказал, будто знает тебя. В Суздале-де обзнакомились.
   – Тимофей?
   – Как будто бы Тимофей… В Тагане служит, у Воскресения на Гончарах.
   – Радость нечаянная! – перекрестился Васька. – Слава тебе, Боже, что не до конца оставил меня!
   Разыскав домик священника, ютившийся в тихом Гончарном переулке, Памфильев робко постучался в оконце.
   Выбежавшая на стук Надюша с криком вернулась в комнаты.
   – Васенька жив обернулся!
   Поднялся переполох. Все бросились навстречу гостю.
   – Жив? – обнял его отец Тимофей. – Ну и слава те, Господи…
   Матушка не верила глазам, охала, крестилась, ощупывала Памфильева и снова крестилась.
   Ваську ввели в дом и как родного усадили в красном углу. Хорошенько закусив, он начал прикрашенный всякими небылицами рассказ о своих приключениях.
   Отец Тимофей старался верить его словам, но вместо восхищённого удивления, какое испытывали Аграфена Григорьевна и Надюша, против воли начинал ощущать в сердце сомнения и какую-то неприятную тяжесть.
   Священник видывал на своём веку много разных людей. К нему на исповедь приходили и работные, и крестьяне, и купчины, и беглые. Не раз глухой ночью пробирались в его маленький домик тёмные люди. Всем им иерей глядел прямо в глаза, ко всем относился одинаково, без зла и презрения. «Все во гресех зачаты, всем один судия – Господь», – рассуждал он с врождённою мягкостью и усердно «предстательствовал за чад духовных перед Всевышним». А вот Памфильеву, «жительствующему по закону Божьему и государеву», он, как ни корил себя, не мог спокойно, без странного, близкого к омерзению чувства смотреть в глаза.
   – Эка невидаль, без казны остался! А в твои годы и вовсе не страшно, – стараясь отогнать от себя неприязнь к гостю, сказал отец Тимофей. – На то и посылает Господь испытание, чтобы могли люди друг другу в беде помогать. – Он улыбнулся обычной своей доброй улыбкой и поглядел на жену: – Я так разумею… Раз Василий Фомич ныне пребывает в печали, то Христос велит нам помочь ему в беде. Подсобить должны мы Василию Фомичу.
   Васька гордо вскинул голову:
   – В нищих ещё я не хаживал! Я к слову сказал…
   Но неотступные просьбы всей семьи все же заставили его сдаться:
   – Беру до поры до времени. Даст Бог, на ноги встану – верну… Хучь и трудно одному на ноги-то встать. Круглый я сирота. Ни родителей, никого. Была надёжа семью найти тихую, и ту Бог отнял, лишив достояния.
   Все поняли, о чём говорит Памфильев. Покрасневшая Надюша спряталась за спину матери.
   – Худо мыслишь о нас, Василий Фомич, – оскорбился священник. – Никогда и никто в моём доме мамоне не поклонялся. Мы Богу служим. Был бы человек пригожий, а до одёжки его нам дела нету. А чтобы поверил глаголам моим, я…
   – Да ты успокойся! – перебила его матушка. – Нешто Василий Фомич обидеть хотел? Сядь, посиди. А я за кваском схожу.
   «Дьявол! – заклокотало в груди Памфильева. – Нарочито с разговору сбила».
   Ему ни с того ни с сего вспомнился Шафиров. Это было давно, в Санкт-Питербурхе. Жили они тогда в новом дворце Меншикова. Как-то вечером к Петру Павловичу зашла фрейлина царицы, Марья Даниловна. Барон без всяких церемоний облапил её, но Гамильтон, к ужасу Васьки, закатила Петру Павловичу такую пощёчину, что на щеке его обозначился отпечаток всех пяти пальчиков. «Ну, ты!.. Хоть и прикидываешься тихоней, а все знают, что блудней тебя девки нету!» – обозлился Шафиров. Она спокойно ответила на это: «Кто европейское обращение понимает, тому и я книксен[334] сделать могу… Встаньте на колени, как подобает царедворцу, со всей галантностью». И Шафиров подчинился – кряхтя спустился на пол, после чего фрейлина милостиво протянула ему руку для поцелуя.
   «Куй железо, пока горячо! – тряхнул головой Памфильев. – Покудова в обиду ударился поп, мы с ним и прикончим», – и неожиданно, точь-в-точь как Шафиров, плюхнулся к ногам опешившей Надюши:
   – Будь ангелом-хранителем безродного сироты!
   Безысходная печаль, слышавшаяся в голосе Васьки, тронула мягкосердечного священника до глубины души.
   – Решай… Решай, дочка! – привлёк он к себе девушку. – Тебе жить. Решай.
   Девушка приникла к его груди. Священник принял это как знак согласия.
   – Ну, мать, снимай образ…

Глава 13
СТАРЫЕ ЗНАКОМЫЕ

   Молодые временно оставались жить у Надиных родителей. Отец Тимофей и Аграфена Григорьевна не могли нарадоваться на зятя. Васька нянчился с женой, как с ребёнком, а за обедом прямо изводил её:
   – Ну, ягодка, ещё ложку хлебни.
   – Не могу больше, – счастливо улыбалась молодая.
   – Ну за батюшку, ягодка… ещё за матушку… Ага…
   – Ой, не могу!
   Чуть вечер, они запирались в горенке и там, тесно обнявшись, просиживали до глубокой ночи. Родители не смели шевельнуться, чтоб «не спугнуть покой робяток». А к тестю Памфильев относился с такой любовью, что отец Тимофей называл его не иначе как «любезным сынком».
   – Бог-то, Аграфена Григорьевна! Внял Бог молениям нашим, послал утешение. Теперь и помирать можно.
   – Сподобились, – истово крестилась матушка. – И не чаяли великих сих радостей…
   Побездельничав с месяц, Васька начал подумывать о каком-нибудь деле. Он стал наведываться в Китай-город, завёл дружбу с прасолами, кое-чем приторговывал. Действовал он осторожно – прежде чем купить что-нибудь для перепродажи, семь раз примеривался и потому никогда в убытке не был.
   Домой, однако, он приходил всегда удручённый и робкий.
   – Уж не хвораешь ли? – заботливо спрашивали его родные.
   – Снова проторговался, – печально опускал Васька голову. – Не везёт…
   Отец Тимофей только посмеивался:
   – Тоже выдумал горе… Теперь не везёт – завтра пошлёт Господь. То, может, у меня рука тяжёлая. Ну-ка, мать, пожалуй со своей руки сынку на разживу.
   Так понемногу, то со своей руки, то с матушкиной, то так просто, «как Богу будет угодно», отец Тимофей отдал зятю все свои сбережения, до последнего гроша. Потом незаметно ушли на рынок салоп Аграфены Григорьевны, серебряные чарочки – всё, что имело хоть какую-нибудь ценность.
   Ни священник, ни матушка не обращали ровно никакого внимания на разорение. А то, что зять просто-напросто их обворовывает, им и в голову не приходило.
   – Покудова священствую, с голоду не помрём, – говорил отец Тимофей жене. – А там, Бог даст, и Васенька приспособится к делу.
   – Полноте, Тимофей Егорьевич! Лишь бы жили они в мире и добре, нам на утешение.
   – Ладная ты у меня, Аграфена Григорьевна. Истинно так живёшь, как Христос учил мир.
   Однажды Памфильев вернулся совершенно подавленный. На тревожные вопросы семейных он долго не отвечал, и только когда заплакала Надюша, сам смахнул слезу.
   – Вернее верного дело нашёл…
   – Чему же кручиниться?
   – Заплачешь, коли из-за сотни рублёв я, может, всю жизнь должен Надюшу в нищете содержать.
   Отец Тимофей задумался. Сто рублёв!.. Где их добудешь?
   – А ежели к батюшке, отцу Егорию, обратиться? – несмело предложила Аграфена Григорьевна.
   – Отродясь у него такой казны не бывало! Давеча токмо я вам говорил, что в его казне сорок семь рублёв денег. На пропитание себе оставил. Осенью на покой хочет уйти…
   Заметив, как горько вздохнул после этих слов Васька, Надюша внезапно поднялась:
   – Я пойду к дедке Егорию!
   Старичок священник сдался не сразу. Надюша больше недели на коленях уговаривала его, от всего доверчиво чистого сердца клялась, что скорее сама умрёт с голоду, чем оставит его без куска хлеба, и наконец добилась своего. Отец Егорий отдал всё, что имел.
   Поняв, что ничего больше выжать ему не удастся, Памфильев начал рыскать по городу в поисках доходного дела.
   Далеко от дома он, впрочем, не уходил. Ещё с первых дней женитьбы он стал относиться к Надюше, как к собственной своей вещи. А всё, что принадлежало ему, он ревниво охранял от чужого глаза. Никто не смел прикасаться к его добру, будь то деньги, последняя тряпка или человек. Надюша была пригожа, ласкова, здорова, работяща – «значит, – рассуждал он, – сё товар, коему цена есть». И потому он трепетал, боясь «утратить товар», как трепетал над каждой своей деньгой.
   Если Надюша, провожая его, спрашивала, когда его дожидаться обратно, он и вовсе шалел. Лицом он себя не выдавал – так же нежно, как всегда, целовал жену, почтительно прикладывался к матушкиной руке и ласково обнимал тестя, – но, выйдя за дверь, багровел от ярости. «Не инако, ждёт кого Надька. По роже вижу! – злобно думал он. – Дай токмо к делу настоящему встать и своим домом обзавестись, я тебе покажу, каков я есть».
   Как-то Васька завернул в кружало, стоявшее в Мещанской слободе подле ветхой, готовой развалиться церковки. В кабаке было пусто и полутемно. За прилавком дремал целовальник.
   Вдруг что-то ёкнуло в сердце Памфильева. Он вспомнил, что слишком далеко зашёл от дома и уже с полдня не видел жены. Как живой стал перед ним какой-то офицер в щёгольском драгунском мундире.
   – Не инако, к ней пробирался! – крикнул Васька, позабыв, что его могут услышать.
   – Чего? – встрепенулся целовальник.
   – Да вот… Жду, жду человека, а его всё нету.
   Целовальник, оказавшийся словоохотливым, подсел к гостю и незаметно рассказал ему со всеми подробностями, когда открыл кружало, сколько приносит оно доходов и какой он выстроил себе дом.
   – Да, – завистливо запыхтел Памфильев. – И лёгкое дело, и ладное.
   Хозяин степенно разгладил бородку:
   – Уж и лёгкое! Нет, друже… Дело сие затейливое. Тут, брат, наука целая, как с гостем обращенье держать.
   Васька важно надулся:
   – Мы обращение не хуже иных которых понимать можем. Сами служивали сидельцем у целовальника. Не слыхивал ли ты про Луку Лукича? Видный был человек. У него я учился.
   – Как же-с, как же-с, – сладко зевнул целовальник, пристально вглядываясь в гостя. – Знавал… и про Васю наслышан.
   По тому, с каким выражением произнёс собеседник: «и про Васю наслышан», – Памфильев неожиданно узнал, с кем сидит.
   – Свят, свят!.. Никак Лука Лукич?
   – Он самый.
   Такого несчастья Васька не ожидал. «Не выпустит! Всё востребует… И дёрнуло же меня сболтнуть, кто я ныне и где обретаюсь!»
   Целовальник налил по чарочке и поднёс гостю.
   – Со свиданьицем.
   Лука Лукич знал, как действовать. Ни о какой тяжбе он, конечно, не думал: «Себе дороже станет. Где там искать управы на то, что было да быльём поросло? А вот кружало всучу тебе, куманёк…»
   В последний год, когда во всех трёх Мещанских слободах пооткрывались новые кабаки и дело стало приносить убытки, целовальник только и думал о том, как бы сбагрить кому-нибудь своё кружало.
   – По обрядке судя, ты, Вася, вроде человеком почтенным стал?
   – Хучь покудова и бедным, Лука Лукич, а человеком.
   – И дельце завёл?
   – Покель приглядываюсь.
   – Чудак-человек! Зачем приглядываться, когда оно само в руки даётся.
   – Тоись?
   – Тоись… Про кружало я. Задаром отдам, потому как я тебе заместо отца был. И опричь того, я в компанейство вошёл. Фабрику открываем.
   Хорошенько пораскинув умом, Памфильев решил, что лучше «не дразнить старика» и кончить с ним миром. До хрипоты поторговавшись, они ударили по рукам.

Глава 14
МОЛОДЫЕ

   Пока Надюша с помощью матери устраивала своё новое гнёздышко, Васька выискивал гулящих девок покрасивей, чтобы подрядить их сиделицами в кружало.
   Соседние целовальники смеялись над ним:
   – Ловко его Лука Лукич объегорил…
   – Видать, небольшого ума сей Памфильев.
   – В портках пришёл, в лаптях убежит.
   Но насмешки не обескураживали Ваську. Он неустанно ломал голову над тем, что бы ещё такое придумать «позабористей». В воскресенье после обедни он пригласил приходского священника отца Иоанна отслужить молебен в новом своём обиталище, а с понедельника решил начинать торговлю.
   Окропив вкупе с отцом Тимофеем усадьбу и поздравив молодых с новосельем, отец Иоанн уселся с хозяевами за трапезу. «Даром что тщедушный, а жрёт, как боров!» – сердился Васька, злобно косясь на священника.
   – Видать, батя, скудненько живёшь?
   – Богобоязненно, но не велелепно, чадо моё. Храм разрушается. Глаголы мои к пастве – яко глас вопиющего. Ни малой лепты не зрю на обновление храма.
   Васька схватился за голову и зажмурился, точно его ослепила молния.
   – Возблагодарим Господа! – крикнул он вдохновенно. – Я, грешный, новый храм сотворю!
   Все поглядели на него со страхом, будто усомнились, в своём ли он уме, а приходский батюшка даже обиделся:
   – Не благонравно, чадо моё, естеству во искушение пустословить…
   – Неужто ж я басурман?! – вскочил целовальник.
   Разошлись все поздним вечером.
   В первый раз за всю свою юную жизнь Надюша ночевала вне родительского дома. На крылечке она вцепилась руками в отцовскую рясу и долго стояла растерянная, потрясённая необычайностью нового своего положения. Ей становилось страшно. Словно доверилась она кому-то, пошла в дальний путь, спокойная за себя, и вдруг очутилась одна, покинутая, на чужой стороне.
   На другой день у Сретенских ворот Васька расклеил плакат:
   «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа.
   Православные христиане!
   Храм наш, что в первой Мещанской слободе, у пруда Коптелки, именуемого ещё Балкан, обветшал и запустел.
   И аз, володетель кружала, что у того ж пруда, взываю:
   Приидите в моё кружало и со прилежанием жертвуйте малую капельку вина из доли своей на построение нового храма, кой наречется Храмом Живоначальной Троицы-на-Капельках
   Аминь».
   Подкупленные Васькой безработные попы и монахи с великим усердием собирали вокруг плаката народ и проникновенно читали воззвание. Нищие, калеки и забулдыжные пьяницы, которым Памфильев подносил бесплатную чарку, славили в Москве «ревнителя велелепия храмов Господних» Василия Памфильева.
   И дело пошло.
   Кто из москвичей не почитал себя грешником? Как было не воспользоваться случаем «очиститься от скверны», особенно такой приятной ценой, как малый глоточек вина?.. В кружало Васьки повалили целые толпы.
   Памфильев вставал задолго до рассвета и ложился не ранее полуночи. Кабак его всегда был полон. Табачный дым, винный перегар, резкий дух недублёной овчины, капусты, чеснока и пота насквозь пропитали весь дом.
   Подзуживаемые целовальниковыми споручниками гости, щеголяя друг перед другом, без конца требовали всё новые и новые кружки, чтобы потом хвастнуть, кто больше оставил «для Бога капелек».
   За полгода Васькина казна увеличилась во много крат. Раз в месяц в присутствии отца Иоанна, церковного старосты, приказного и выборных от молельщиков Памфильев торжественно вносил «капельную лепту» на построение храма.
   Собственная казна целовальника хранилась в кованом сундучке, в подполье, и к ней никто не смел подступить, даже Надюша.
   Надюшу Васька завалил работой и за малую провинность взыскивал с неё так же строго, как с самого последнего своего сидельца.
   Родителей жены он у себя почти не принимал.
   – Нечего шататься тут… Чай, им и дома не тесно.
   А Надюша и думать не смела о том, чтобы хоть изредка навещать своих. С утра до ночи она суетилась в низенькой тесной поварне, готовя стряпню для кружала. Васька то и дело влетал к ней с руганью:
   – Сколько пирогов напекла?
   – Сто с четвертью.
   – У-у, поповна треклятая! Да я из сей муки две сотни нажарю!
   Надюша не смела ни отвечать, ни плакать.
   – А когда поп твой крамольный, Тимофей, в суздальском монастыре противу царского здоровья замышлял, ты тоже злобилась на него, как сейчас на меня?! – шипел Васька, как только замечал в лице жены что-либо похожее на возмущение.
   Этого было достаточно, чтобы заставить Надюшу молчать. Страх, что муж приведёт в исполнение угрозы и донесёт на отца, делал её безответной рабой. С её лица и тела никогда не сходили кровоподтёки. Она начинала подозрительно кашлять и жаловаться на грудь.
   – Знаем мы вас – все-то вы, поповны, бездельницы! Избаловали вас дармоеды! – ругался Памфильев, когда Надюша не могла подняться с постели, и силой гнал её на поварню.
   Иногда Васька влетал к ней с заднего крыльца:
   – Кто тут был?
   – Кому же быть, Васенька, опричь меня?
   – Я голос слышал! – бросался он к ней и с остервенением хватал за волосы.
   В первый день Пасхи отец Тимофей и матушка, набравшись смелости, пошли в гости к зятю. Умытая и принарядившаяся ради праздника, Надюша сидела у оконца. Отец Тимофей посмотрел на неё и отшатнулся.
   – В гроб краше кладут!
   Надюша проглотила слёзы, беспомощно улыбнулась. Так улыбается примирившийся с мыслью о близком конце умирающий.
   – В дыму, в поварне… Ухвата-то не приметила, он об грудь и стукнулся. От сего и маюсь…