– А геометрия? Позапамятовали, что я нынче ещё не навычался сей мудрости поганой?
   Стараясь ступать как можно мягче и не так сопеть. Фёдор Юрьевич подошёл к царю.
   – Дозволь челом бить.
   – Ну! Ты ещё чего пристал?
   Князь махнул перед своим носом кулаками.
   – Либо повели мне Языкова исколотить, либо сам своей рукой меня прибей. А инако, боюсь, как бы в сердцах, обернувшись домой, всю челядь и семейных в гроб не заколотил!
   В голосе боярина звучала такая мольба, что Пётр невольно расхохотался.
   Языков залез в опрокинутый бочонок и оттуда, полумёртвый от страха, прислушивался к разговору.
   Однако всё кончилось благополучно. Добродушный смех государя успокоил Ромодановского.
   – Ну, счастлив же твой Бог, что государь тут! – стукнул он кулаком по бочонку и торопливо, точно спасаясь от искушения, отошёл далеко в сторону.
   Тиммерман нехотя достал из кармана потрёпанный учебник. Зоммер зажёг свечу.
   – Твой воля, гозудар, я рад вёз нош трудился.
   Взяв из рук Тиммермана геометрию, государь скорбно вздохнул.
   – Ведь вот, и невеличка штучка, а не раскусишь. И рад бы одолеть всё, а нейдёт на ум книжная премудрость. То ли письмо, то ли цифирь, то ли лукавая сия наука – все для меня едино: словно бы туманом очи застит, а в голове осесть не может.
   Немец одобряюще улыбнулся.
   – Всо будет, cap! – И неуверенно прибавил: – Толко меня показался, ошен гут, оконшайл постройк, по-рюсска обичай немного тринкен вино.
   Пётр с радостью ухватился за предложение и хотел было послать за вином, как к нему подошёл Борис Голицын.
   – А что, государь, ежели бы мы тайным ладом пожаловали хоть единый раз погостить к немцам?
   Подскочивший Ромодановский так сдавил руку Бориса Алексеевича, что у того захрустели кости.
   – Да ты в своём ли уме! Окстись! Слыханное ль дело, чтоб православный государь гостевал у басурманов?!
   Но Пётр подскочил уже к бочонку с водой, наскоро размазал по лицу грязь, расчесал пятернёю кудри и тут же, на глазах у всех, переоделся.
   – Да чур! – предупредил он Ромодановского. – Матушке не выдавать, коль кулаков да гнева моего страшишься!
   Давно уже так не веселилась Немецкая слобода. Все домики были залиты огнями, ворота украсились вензелями и коронами из плошек, запестрели флаги, а улицы тонули в запойной трели мандолин и в любовных вздохах скрипок. Ревели трубы, литавры исходили в крикливом смехе, в прозрачном небе стаей белых голубей рассыпались флейты, и слобода кружилась в диком плясе.
   – Царь! Русский царь! Сам царь у нас! – восторжённо передавали друг другу иноземцы.
   Пётр, красный от смущения, сидел в чистеньком терему Зоммера, у края стола, между князем Борисом и Зотовым, и так таращил глаза, как будто видел небывалый сон. Всё поражало его, казалось непостижимым, но главное, что выбило его окончательно из колеи, – были женщины. То, что расхаживали они, нисколько не стесняясь, в коротеньких, до колен, юбочках, и то, что вырезы на кофточках чуть ли не наполовину обнажали грудь, ничего общего не имело с явью, с русской явью, было чудовищно, нелепо и в то же время прекрасно в своей нелепости.
   – А не уйти ли прочь? – шепнул он Голицыну. – Соромно мне тут. Ишь, в кофты какие обрядились, вертихвостки.
   – Се дыкольтье! – важно вымолвил князь.
   – Ды-коль-тье? – словно сквозь сон повторил Пётр и стих, ещё более придавленный незнакомым словом.
   Какая-то девушка порхнула к царю и почти коснулась губами его щёки.
   – Не дыкольтье, а декольте. Ну, поучись, велики гозударь!.. Де…
   Пётр прижался к Голицыну и торопливо повторил:
   – Де…
   – Коль…
   – Коль…
   – Те…
   – Тье! – рявкнул царь и замер.
   Девушка со смехом убежала в соседний терем.
   Входили новые гости, женщины делали книксен, привычно подносили руки к губам мужчин, кланялись кокетливо царю и сами целовали его вздрагивающую, в мозолях, руку.
   – Эка ведь, поди ты! – пялил Пётр глаза. – Бабам мужи длань челомкают! Сором-то! А? Сором какой, Борис!
   На стол подали какой-то сладковатый, пахнущий корицей и ванилью суп.
   Царь отхлебнул из ложки жидкость, но тотчас же с омерзением выплюнул на пол.
   Зоммер улыбнулся. За ним фыркнула сидевшая против государя та самая белокурая девушка, с жемчугом на полуобнажённой груди, которая обучала его правильному произношению чужеземного слова.
   Мёртвенно стиснув зубы, Пётр схватил вдруг ломоть хлеба и швырнул его девушке в лицо.
   – А не фыркай, стерьва, в рожу государям русским!
   На мгновенье все насторожённо стихло.
   Борис Алексеевич вскочил, налил чару и с низким поклоном поднёс её царю.
   – Покажем-ко мы иноземцам, государь, и своё умельство! Пущай они хлебают солодкую водичку – мы же хмельною чарой пополощем душу!
   Пётр поколебался немного – страшно было впервые в жизни выпить вина из чары величиной едва ли не с овкач[103]. Но осрамиться перед иноземцами было ещё ужасней.
   – Вот то нам, русским людям, на добро здоровье! – тряхнул он молодцевато головой и залпом выпил.
   – Браво! Браво! – захлопали в ладоши немцы, обрадованные благополучным исходом назревавшей бури.
   Зоммер вылетел в сени и вернулся с огромным окороком:
   – Битте, кушай, моя гозудар!
   Борис Алексеевич сунул Петру нож и вилку. Царь ковырнул ими окорок, но, с тоской поняв, что из этого ничего не выйдет, вонзил в мясо собственные ногти.
   Хмельная волна то откатывалась к груди, то тягучим рвотным комом застревала в горле. Голова разбухла, точно окаменела, стала чужой, непослушной, а ноги безнадёжно врастали в заходившую ходуном половицу.
   Царь жадно рвал зубами мясо, громко чавкал, жирными пальцами размазывал по лицу струившийся со лба пот.
   Он смутно вспоминал потом, как увели его в соседний терем, как под звуки скрипок плавно кружились пары, как белокурая девушка склонялась над ним, что-то шептала с задорным смешком. Он не видел её лица, но так славно было вдыхать тонкий девичий запах волос и чуть касаться пересохшими губами прохладного затылка!
   Её звали Анной[104]. Анной Монс. Так сказал ему Борис Алексеевич. А какой-то швейцарец, весельчак и балагур, как будто, помнится, Франц Лефорт[105], что-то говорил долго о девушке, о царёвых очах, поразивших её. Однако Пётр после уже, дома, тщетно старался восстановить в памяти все, что было. И под конец решил, что не было ничего, кроме хмельного бреда.
   – Мало ли какая чертовщина представится человеку после чары тройного боярского! – вздохнул он печально. – И девки-то никакой не бывало, а и Франц померещился.
   Спросить же у Бориса Алексеевича о девушке он не решался. Было стыдно и почему-то страшно действительно убедиться, что белокурая девушка не существует.
   Стойко выдержав упрёки прознавшей обо всём матери, Пётр вскоре же снова отправился тайком в Немецкую слободу.
   Девушки он не видел. Из разговоров он узнал, что она с отцом уехала куда-то за Псков. Не пришёл также захворавший Лефорт.
   Посещения слободы вошли постепенно в привычку царя. Он уже не робел, научился кое-как иноземным пляскам и хоть был по-медвежьи неуклюж и не раз оттаптывал тяжёлым сапогом пальцы на ногах женщин, однако же в охотницах до танцев с ним недостатка не ощущал.
   Все девушки казались государю прекрасными. Он сравнивал их с русскими затворницами-боярышнями и невольно переносил все восхищение на иноземок.
   – Ты погляди! – с оттенком грусти похлопывал он по колену Голицына. – Наши-то девки и жёлты, и молчаливы, и студены, словно бы плесень лесная, а те… – Его глаза мечтательно устремлялись в подволоку – Боже мой, сколь сладостен говор их и смех весёлый, и лики да очи лукавы, и дух благовонный!
   Князь Борис строго слушал и неизменно отвечал:
   – Пошлёт Бог срок, исполнится время, когда единым самодержцем всея Руси будешь ты, государь, – в те поры единым глаголом своим всю землю русскую перестроишь на лад слободы Немецкой! То, что батюшка твой, в Бозе почивающий государь Алексей Михайлович почал, ты Божьим благоволением завершишь, поведёшь Русь из тьмы к свету.
   – Поведу! – убеждённо подтверждал Пётр и снова мечтательно умолкал.
   Пётр вернулся как-то в Преображенское на рассвете. Он был во хмелю. Его вели, почти волоком, под руки Голицын и Зотов.
   В сенях их встретила дозорившая всю ночь Наталья Кирилловна.
   – Антихристы! – ударила она изо всех сил Зотова по лицу. – Душегубы!
   Зотов нырнул в дверь и исчез. Голицын юркнул за спину Петра.
   Потеряв равновесие, царь растопырил беспомощно руки и рухнул на пол.
   Наталья Кирилловна встревоженно склонилась к сыну. Её обдал удушливый запах винного перегара и табачного дыма. Она отшатнулась в ужасе и не своим голосом крикнула:
   – Зелье курил?!
   Пётр попытался что-то сказать, но только лизнул половицу и пьяно икнул.
   Точно хлест бича, на щёку князя Бориса легла стремительно рука царицы.
   – То ты! Ты загубил православную душу!.. – И вдруг с затаённой надеждою поглядела на Бориса Алексеевича.
   – Скажи… Христа для… скажи мне истину: курил царь зелье богопротивное?
   Голицын поник головой.
   – Курил, государыня. Со мной да с Никитою.

Глава 40
НА КРЫМ!

   Софья лязгнула зубами:
   – Пойдём войною на Крым, а тем временем нас Нарышкины с потрохами сожрут! – И, меняя неожиданно резкий тон на заискивающий, обняла Федора Леонтьевича: – Много служб сослужил ты мне… Сослужи ещё одну…
   – Повели, государыня – и, коль нужно, солнце сдеру с небес и к ногам повергну твоим!
   – Го-су-да-ры-ня! – презрительно процедила царевна. – На словах государыня, а поразобраться – какая же я государыня, коли не венчалась на царство.
   Шакловитый понял, чего от него хочет царевна. Осторожно высвободившись из её объятий, он схватил пальцами кадык и прошёлся по терему. С каждым мгновением выражение его лица становилось все наглей и самодовольней, а глаза загорались хищными разбойными огоньками. Он почувствовал, что настало время действовать в открытую.
   – Ну, ладно, – обратился он к Софье так, как будто сидела перед ним не правительница, а простой челобитчик. – Ну, проведаю я у стрельцов, какая будет от них отповедь, ежели бы ты вздумала венчаться на царство, – мне-то какая корысть?
   Царевну передёрнуло.
   – А без корысти не можешь?
   – Не, – просто, от души, ответил Фёдор Леонтьевич. – И рад бы, да претит, потому как я дьяк. Тебе, поди, ведомо, государыня: кой же дьяк воистину дьяк, ежели про мшел не думает!
   – А за правду поклон тебе, – через силу улыбнулась Софья и таинственно подмигнула ему. – И неразумен же ты, Федюша! Неужто не догадался, что не об одной себе забочусь?
   Она притянула к себе Шакловитого и поцеловала его в заячью губу.
   – Да ежели я на царство сяду – вместно ли мне в девицах жить?
   Припомнив роль королевы в новом своём сочинении, Софья слово в слово повторила её:
   – Свет мой! Сколь сладостно лобзанье сахарных уст твоих! Когда побрачимся, в светлице чистой девичьей (при последних словах дьяк не мог сдержать ехидной усмешки), в светлице чистой девичьей тебя дожидаться я буду, как земля, в снегах потопшая, дожидается челомканья вешнего солнышка…
   Она незаметно для себя увлеклась ролью и в порыве вдохновенья опустилась на колени перед Фёдором Леонтьевичем.
   Шакловитый был потрясён.
   – Ты?! Ты, дщерь государя всея Русии, на коленях перед безродным смердом? – воскликнул он и сам пал ниц.
   Это ещё больше вдохновило правительницу. Она закатывала глаза, рычала, как свора освирепевших псов, отдувалась, точно загнанный конь, и забрасывала дьяка потоком напыщенных, цветистых слов.
   – Имашь ли ныне веру? – после долгого молчания спросила она.
   – Нынче же почну обламывать полки стрелецкие! – клятвенно поднял руку Фёдор Леонтьевич и, горячо облобызав Софью, ушёл.
   Вскоре явился с докладом Василий Васильевич. Царевна встретила князя у порога и искренно, от души, обняла его. Польщённый князь благодарно припал к её руке.
   – По здорову ль, преславная моя государыня?
   – По здорову, мой светик. Чего со мной станется!
   Обменявшись любезностями, они уселись под образами. Недавний враг войны, князь с места в карьер горячо заговорил о крымцах.
   Правительница хрустнула пальцами.
   – Ты всё кипятишься. Как уцепишься за что, так и носишься. А того не подумал, что станется с нами, ежели крымцы нас одолеют? Не быть ли в те поры на царском столе одному Петру?
   – Петру? – презрительно поморщился Василий Васильевич. – Да неужто не ведомо тебе, что, опричь потешных, у него и заботушек иных нет? Всех и дел у него, что с конюхами вожжаться!
   По лбу Софьи пробежала частая рябь морщинок.
   – То так! Воистину бесчестит род наш конюх Преображенский! Но не в нём дело, а в ближних его. Не упустят они часу удобного на меня битвой идти!
   Голицын сердечно прижался щекой к груди правительницы:
   – Не бойся. Обезмочили Нарышкины. Ничего сотворить не могут. Возьми хоть пригоду со стольником Языковым. Сидит же он в железах за слова, коими обмолвился в Прешбурхе: «Имя-де Петрово видим, а бить ему челом никто не может». Пытались и родич мой, князь Борис, и Лев Нарышкин возмущенье поднять, ан ничего не добились.
   После недолгого молчания он вернулся к прерванному разговору о крымцах:
   – А гораздо обмыслив, порешил я, государыня, с твоего соизволения, отписать хану Селим-Гирею цедулу.
   Царевна взяла из рук князя письмо и внимательно прочитала его.
   – Надобно ли Гирею знать, что мы ныне в докончании с ляхами?
   – Надо, царевна! – убеждённо подтвердил Василий Васильевич. – Посему я и обсказываю ему, что кто королю будет друг, тот и нам друг, а кто ему недруг, тот недруг и нам.
   Он долго, пространно доказывал Софье, что для «дружбы с Еуропой» нужна война с Крымом и Турцией и что весь христианский мир с большой готовностью поддержит Москву в брани с мусульманами.
   – А ежели все же одолеют нас супостаты? – тяжело уставилась царевна на князя.
   – Не одолеют! Честь моя порукой тому. Не устоять Maгомету противу Христа.
   Софья спрятала в руки лицо и глубоко задумалась.
   – Ты веришь в победу, Василий? – простонала она наконец.
   – Да. Верю. Покуда не верил, сам был супротивником брани.
   Не допускающая и тени сомнения вера Голицына в победу невольно передавалась и правительнице.
   – Так слушай же, свет мой! – встала она и положила руку на плечо князя. – Коли положено Богом воевать, не властна я судьбу остановить! Что в моей власти, то сотворю! – И с нарочитой напыщенностью объявила: – Повелеваю я тебе быть главным воеводой над всеми полками!
   Не ожидавший такой милости князь упал в ноги правительнице. Она приказала ему подняться, поцеловала в губы и трижды перекрестила.
   – А обернёшься с победою на Москву – памятуй: Авдотью твою на послух, тебя ж – в церковь венцом брачным венчаться со мной!
   На Москву прискакали гонцы от гетмана Самойловича с тревожною вестью о коннице Селим-Гирея, топчущей Украину.
   Улицы закипели возбуждёнными толпами. Попы, высоко поднимая крест, полные обиды и гнева, рассказывали «пасомым» об ужасах, чинимых басурманами «над меньшой православной дщерью государей – Малою Русью».
   – Нивы сожжены. Храмы разрушены. Кровью христианской насквозь пропиталась земля.
   Сняв шапки, слушали убогие людишки безрадостные вести, верили им и глубоко страдали.
   Правду знали лишь немногие. Ещё когда царевна только надумала воевать, Иван Михайлович отправил цедулу гетману:
   «Ты верой служишь государям, а посему и слово государей к первому тебе. Поеже народу неведомы государственные хитросплетения, гоже, чтобы оный народ на брань шёл охочей, прислать на Москву гонцов, кои государей бы известили, что крымские-де татары вторглись в Малую Русь и чинят великое жестокосердие…»
   Самойлович точно выполнил по цедуле и, не задерживаясь, отправил на Москву верных людей.
   За Петром приехал в Измайлово Василий Васильевич.
   – Великий государь! – отвесил он земной поклон. – Старшой твой брат, а наш великий государь тож кличет тебя.
   Он также почтительно поклонился и Наталье Кирилловне.
   – И тебя, царица. – И обратился к ближним: – И вас, бояре.
   Наталья Кирилловна, едва сдерживая злорадство, покорно сложила на груди руки.
   – Поелику глаголы идут о чести Русии, несть места распрям серед нас. Прибудем в Кремль.
   С того дня, как неизбежность войны стала очевидной, Наталья Кирилловна преобразилась.
   – Конец! Вот когда конец подходит бесчинствам Софьи!
   – А ты, государыня, не гомони, – запросто похлопывал Стрешнев царицу по бёдрам. – Чать, знаешь, что подслухов у нас, как клопов в постелях.
   Пётр очень огорчился предстоящей поездкой в Кремль, у него было столько неотложных дел, что не только об отлучках, но и о сне не всегда можно было подумать.
   Пока в хороминах шли суетливые приготовления в дорогу, царь отправился с Тиммерманом и Измайловской челядью на Льняной двор.
   – Что сие? – спросил он, указывая на погнувшийся от времени амбар.
   Хромой старик-дворовый коснулся рукою земли.
   – Пустое дело, государь. То от добра князя Никиты Ивановича Романова, – упокой, Господи, душу царских кровей, хлам всякий застался.
   Царь любопытно заглянул в дверь. На него пахнуло запахом гниющего дерева и прелью. Пётр шагнул в глубину и вдруг остановился с открытым ртом перед невиданной им никогда до того диковиной.
   – Может, биль лодка, может, биль барка, – туманно объяснил Тиммерман: Однако, подумав, вспомнил: – А имя носиль: английска бот.
   Затаив дыханье и так осторожно переступая на носках, как будто боялся, что может развеять видение, государь обошёл вокруг бота.
   – Эка штучка чудесная! И ходит? Так-таки ходит, как наши челны?
   Тиммерман пожал плечами.
   – Бог его знайт. Не понимай я, гозудар, по корабельный дела. Вот из Немецкий слобод голландец Карштен Брант[106], тот всё знай. Он при батюшка твой, при cap Алекзей Михайлович, бил строил корабль «Орёл».
   – Корабль?
   – Корабль, мой cap. Атаманом Степан Разин делал его пожар этот корабль.
   Пётр приказал немедленно доставить Бранта в Измайлово, но едва вышел из сарая, как его перехватили Борис Алексеевич и Стрешнев.
   – Матушка дожидается: молебен служить и в дорогу.
   Одна за другой из царской усадьбы выехали кареты и колымаги.
   Царскую семью и ближних провожали далеко за околицу конные роты преображенцев и семёновцев.
   Прощаясь с государем, потешные трижды выпалили из пистолей и, прокричав «ура», помчались назад.
   На пути Пётр выпрыгнул вдруг из кареты и, расставив широко руки, побежал навстречу какому-то немцу.
   – Фридрих! – дружески облобызался он со знакомым жителем Немецкой слободы. – Не ко мне ли путь держишь с какой диковинкой?
   Бояре, чтобы не видеть, как государь «поганится богопротивным духом», отвернулись. Раздражённая царица резко окликнула сына.
   Печальная, с красными от слез глазами, встретила Софья гостей.
   – Вот и испытание послал нам Господь! – болезненно покривилась она и, по монастырскому чину, метнула поклон брату и мачехе.
   Салтыков сочувственно поглядел на царевну. Ему пришлось по мысли, что Софья в минуту, когда стране угрожает напасть, позабыла о сварах и встретила врагов с «Христовым смирением».
   Наталья Кирилловна выругалась про себя: «Лиса! Вздумала ласкою обойти, покель в бранях будет Русь пребывать. Страшишься, распутная, чтоб не сковтнули тебя Нарышкины! Ан не обманешь, лукавая!» И низко поклонилась:
   – По здорову ль, царевнушка?
   – По здорову, царица. На добром слове спаси тебя Бог.
   В палате, на сидении Милославский передал Емельяну Украинцеву для прочтения ответ Селим-Гирея.
   – Читай!
   Дьяк перекрестился, загнусавил быстро, так что никто почти ничего не понял, и лишь под конец, как на ектений, оглушил всех раскатистым басом:
   «Воля ваша, от нас задоров вам не было; мир нарушили вы; а мы к дружбе и недружбе готовы».
   Бояре с омерзением сплюнули и засучили рукава.
   – Бесчестье! Некрещёный татарин отписывать государям дерзает, что к недружбе готов! Неужто смолчим мы?!
   Стрешнев и Салтыков пали на колени перед царями.
   – Не попустите! Повелите ратью идти на дерзновенных!
   Иоанн потёр глаза и распустил лицо в добродушнейшую улыбку.
   – Ратью идти… да на конечках скакать… Всяко можно некрещёных карать. – Он приподнялся и ткнул пальцем перед собой. – Тук – тук – тук! Копытцами – тук!
   Пётр трусливо отодвинулся от брата и воззрился на коленопреклонённых бояр.
   – А воевать так воевать, – просто, как будто решая вопрос о прогулке, объявил он. – Так ли я сказываю, матушка?
   – Так, сын мой и государь!
   – Так! – хором повторила палата.

Глава 41
«ЭХ, КАБЫ НА ЦАРСТВО ВЕНЧАТЬСЯ!»

   Когда исправленный ботик Никиты Романова был спущен на Яузу, Пётр недоверчиво покачал головой.
   – Не может того быть, чтобы диковина сия и по ветру и противу ветру пошла.
   Брант поднял паруса и поплыл вниз по реке. На повороте он резко повернул против ветра и, лавируя, пошёл к потешной крепости.
   Государь очумело забегал по берегу.
   – На меня! – скомандовал он неожиданно и, как был в одежде и сапогах, бросился в воду.
   – Зело любо! Отменно, Брант! – Так обнял он голландца, что у того помутилось в глазах. – Таково чудесно да любо, что и сказать не можно!..
   Пётр не успокоился до тех пор, пока не научился сам править рулём и парусом. Ни одна потеха не могла сравниться с речными его прогулками. Едва проснувшись, он мчался к берегу, с благоговейной любовью осматривал бот, если нужно было – сам чинил его и уходил на полдня «в плавание».
   Вскоре Яуза показалась тесной Петру. По совету Бранта он перевёз бот на Переяславльское озеро.
   Царём овладела кипучая жажда деятельности. С топором ли в руке за столярной работой, у кузнечного ли меха, на коне ли перед полками или на парусе – он всегда горел, как в жару, и плохо приходилось тому, кто чем-либо не потрафил ему. Не раз встречал государь на дороге крестьян, запоздавших с выполнением его наряда, и жестоко расправлялся с ними «за нерадивость».
   Чёрные людишки, вначале искренно полюбившие Петра за простоту и общительность, уже не только не искали с ним встреч, но трепетали при одном упоминании его имени.
   Окрестные селения точно попали в полосу брани. По дорогам в Преображенское, Семеновское, Воробьёво и к Переяславльскому озеру день и ночь тянулись возы с лесом, кирпичом, землёй, песком и провиантом.
   Увлёкшись потешными походами, царь объявил, что всё должно быть «по-настоящему». Поэтому все тяготы походов он без остатка возложил на крестьян.
   – Солдат дан государям для брани с басурманами и расправы с крамолой, – тоном, не допускающим возражения, изрёк он по наущению Бориса Алексеевича на мирском сходе, – а крестьяне даны нам Богом для прокорму солдатского!
   Наталья Кирилловна по-прежнему была недовольна поведением сына, жившего не так, как «положено государям», но пока не спорила с ним, терпеливо ждала лучшего времени. А «лучшее время», по её убеждению, было не за горами. Вести, приходившие с поля брани, сулили большие радости, окрыляли надеждой. От верных языков царица знала, что поход на Крым грозит завершиться бедственным поражением для России.
   И доподлинно: страшная жара в диком поле, безводье, невозможность прокормить людей и лошадей в стане, увеличивающееся с каждым днём число нетчиков[107] и разбойных ватаг привели к тому, что Василий Васильевич не только не помышлял добраться до Крыма, но и не знал, как уйти поскорей восвояси.
   Его надежды на помощь казаков также не оправдались. Все рядовое казачество было явно настроено против «москалей».
   – Хан хоть и басурман некрещёный, – открыто роптали всюду, – да противу казацкой вольности не замышляет. Бояре ж московские, не успели мы под руку ихнего государя поддаться, Украину вотчиной своей обернули.
   До Голицына дошли слухи, будто запорожцы заключили против Москвы союз с Селим-Гиреем. Это вскоре подтвердил «регент» канцелярии гетмана Василий Леонтьевич Кочубей[108].
   «Регент» неожиданно приехал к полководцу и попросил «авдиенции».
   Князь тотчас же принял казака.
   Разглаживая сивые, падающие рогами на грудь усы, Кочубей поклонился князю в пояс и, несмотря на приглашение сесть, стал как вкопанный у окна.
   – Дозволишь ли молвь держать?
   Василий Васильевич нетерпеливо кивнул.