Что-то скользкое и холодное вертлявой змейкой промелькнуло во взгляде Петра. И точно такая же тень, как в зеркале, отразилась во взгляде сына. Пальцы государя собрались в кулак. Кулак Алексея застучал по столу. У обоих от лица отхлынула кровь. Оба сгорбились. Отец глядел на сына и чувствовал, что в нём отражается каждое его движение: царёва бровь приподнялась – подпрыгнула бровь и у царевича; трепетней забилась родинка на правой щеке государя – и так же, до ужаса отчётливо, затокала в том же месте правая щека Алексея.
   Петру стало жутко. Он выпрямился, тряхнул головой, точно отгонял от себя наваждение, и присел к столу.
   – Вот что. Не надо свары. Я лучше напишу тебе, что хотел сказать, а ты мне завтра ответишь.
   Приняв от Петра исписанную бумажку, Алексей несколько строк пробежал глазами, потом, забывшись, стал читать вслух:
   – «…Сие всё представя, обращуся паки на первое, о тебе рассуждая: ибо я есмь человек и смерти подлежу, то кому вышеписанное с помощью вышнего насаждение оставлю? Тому, иже уподобился ленивому рабу евангельскому, вкопавшему талант свой в землю, – сиречь всё, что Бог дал, бросил? Ещё же и сие вспомяну, какова злаго нрава и упрямого ты исполнен! Ибо сколь много за сие тебя бранивал, и не токмо бранивал, но и бивал, к тому же столько лет почитай не говорю с тобою, но ничто сие не успело, ничто пользы, но всё даром, все на сторону, и ничего делать не хочешь, только дома жить и веселиться… Я за благо изобрёл сей последний тестамент[329] тебе написать и ещё мало подождать, аще нелицемерно обратишься. Ежели же ни, то известен будь, что я весьма тебя наследства лишу, яко уд гангренный, и не мни себе, что один ты у меня сын и что я сие только в устрастку пишу, воистину (Богу угодно) исполню, ибо я за моё отечество и люди живота своего не жалел и не жалею, то како могу тебя, непотребного, пожалеть? Лучше будь чужой добрый, нежели свой непотребный».
   По мере чтения Меншиков всё больше морщился и темнел. Он ждал совсем не того. «Куда же сие годится? Ему говорят, что противу него восстал сын, а он – малость ещё погодим, да ежели, да исправься…»
   – Так завтра ответ, – буркнул царь и направился к двери.
   Александр Данилович всю обратную дорогу молчал.
   – Об чём ты тужишь?
   – Горько мне… Горько, что мучаешься из-за царевича.
   – Нешто не расправился я с ним только что?
   – Может, и расправился, а лазейку оставил…
   – И не подумал! То я так, чтоб не охаяли меня люди. А про себя знаю: не будет из него толку. Памятуй – лучше руку себе отсеку, чем ему престол завещаю. Сломает он Русь. Всё вспять повернёт. Не допущу сего, хоть пусть весь свет анафеме предаст меня. Не допущу погибели царства нашего. И не мни, что Евстигнеевы слова тут причиной. Евстигней только приблизил время расплаты со всеми ворогами моими.
   Неподалёку от дворца они увидели бегущих навстречу Марью Даниловну и Арсеньеву.
   – Бог сына вам даровал!
   У Петра захватило дух. Подобрав одной рукой полы шубы и непрестанно крестясь другой, он побежал и, ворвавшись к жене, немедленно приказал внести ребёнка.
   – Поздорову ль, Петрушка? – вытянулся он по-военному перед младенцем. – Поздравляю вас, Пётр Петрович, с прибытием в любезное наше отечество!

Глава 9
КУБОК ГОРЯ

   Узнав о рождении брата, Алексей сам явился к отцу с поздравлением.
   Пётр не принял его, отослав к роженице. Екатерина была очень ласкова с пасынком; вспомнив о принцессе, всплакнула над «незабвенной Шарлотточкой»; заговорив о новорождённом сыне царевича, почла уместным тоже всплакнуть, а перед расставанием долго, с материнской печалью глядела на невесёлого гостя.
   – За рубеж надо бы тебе, царевич. Там отдохнёшь, здоровье поправишь, развлечёшься среди новых людей. Обязательно, крёстненький, за рубеж.
   Алексей подозрительно наморщил лоб: Екатерина словно угадала то, о чём говорили ему сегодня служивший при царевне Марье Алексеевне Александр Кикин[330] и князь Василий Долгорукий.
   Он передал для отца цидулу и суховато простился.
   Едва сани Алексея выехали со двора, Пётр прибежал к жене.
   – Принёс?
   – Принёс.
   «Правление толиково народа, – писал царевич, – требует не такого гнилого человека, как я. Хотя бы и брата у меня не было, а ныне, слава Богу, брат у меня есть, которому дай Бог здоровья».
   – Врёт! – скомкал государь бумажку. – Не сам писал. Всё врёт!
   Он отправил сыну новое, полное обидной ругани письмо и пригрозил свернуть шею посланцу, если тот вернётся без ответа.
   – Чего ему ещё надо? – заломил руки царевич. – Отрёкся я от наследства… Чего же ещё? Неужто правду пророчит князь Долгорукий, что ему голова моя понадобилась?
   – К тому клонит; – подтвердил Вяземский. – По всему видать, к тому дело идёт.
   – Как же быть? Куда кинуться?
   – Одна тебе дорога – за рубеж.
   – Другого нету путя, лопушок, – вслед за Вяземским сказала и Евфросинья. – И каково заживём там на всей вольной волюшке!
   Ласковый голос наложницы немного успокоил Алексея. Он присел к ней на колени и зажмурился. «За рубеж… На вольную волюшку… От зла уйти и сотворить благо, как в Евангелии писано. К чему свары, коли ещё Давид, царь израильский, рёк: „Человек, яко трава, и дни его, яко цвет сельний, тако отцветёт“.
   – Серчает, – доложил дворецкий.
   – Кто?
   – С ответом торопит посол…
   – Что ж! – внезапно озлился Алексей. – Пропишу!
   Правая нога его судорожно подогнулась и выпрямилась – точь-в-точь как это бывало в минуты гнева с Петром. Он кинулся к столу и поспешно написал:
   «Желаю монашеского чина и прошу о сём милостивого позволения…»
   Пётр нервно бегал по хоромам, дожидаясь гонца. Вдруг из опочивальни царицы донеслось что-то похожее на мяуканье.
   «Петрушка плачет!» – всполошился царь. Ребёнок беспомощно тыкался губками в материнскую грудь. В его старческом личике не было ни кровинки. Чёрные глазки гноились. Сморщенные кулачки мяли кружевную шёлковую сорочку. Пётр поцеловал царевича в золотушное темечко и, перекрестив, помог ему ухватить сосок. Дитя угомонилось и зачавкало.
   – Ах, шельма, сосёт! – блаженно улыбнулся государь. – За послушание я тебе, Пётр Петрович, гостинчик сейчас поднесу. Хочешь гостинчика?
   Он что-то торопливо написал и положил бумажку в колясочку:
   – Держи, сынок. Подрастёшь – сам по сей писульке узнаешь, что с сего дни каждый отец в моём государстве может наследство вручать не старшему сыну, а кому воля будет его.
   Екатерина благодарно поглядела на мужа и вздохнула:
   – Про одного сына помнишь, а о другом не печёшься.
   – И то верно, – вставил невесть откуда взявшийся Меншиков. – Опала опалой, а про здоровье Алексея Петровича сам Бог велел думать…
   Царь насупился:
   – В жизни и здоровье Бог один властен. Что же, я ему свои силы отдам?
   – За рубеж его надо отправить, – сокрушённо вздохнул светлейший. – Там и воды всяческие, и лекари настоящие.
   Петру пришлись по мысли эти слова.
   – Можно и за рубеж. Авось не только здоровьем поправится, а уму-разуму научится у иноземцев, в стороне от наших начётчиков. Поеду и его захвачу.
   Этого только и хотели Екатерина и Меншиков. Они твёрдо знали через Евстигнея, что враги государя задумали отправить царевича какими угодно правдами и неправдами в чужие земли, чтобы распустить потом слух, будто Алексей бежал от «злых утеснений» отца. Замыслы друзей и врагов государевых в этой части трогательно совпадали.
   Когда вернулся гонец, Пётр не захотел читать ответного письма Алексея.
   – Ну его! Стану я всякую брехню читать, – и так и ушёл, не притронувшись к цидуле, которую ещё недавно с нетерпением ждал.
   В сенях государь встретился с Ромодановским и Толстым.
   – Воры губернаторы наши! – рявкнул князь-кесарь. – Сукины сыны губернаторы наши!
   – Неужто сызнова Гагарин попался?
   – Он, он!
   То, что сатрапы нечисты на руку, не было новостью для Петра. И обер-фискал при Сенате, и Ягужинский каждый день доносили «об учинении непотребства» сановниками, но государь до поры до времени мирился с этим злом, не принимал слишком крутых мер.
   Однако князь Гагарин слишком уж распоясался. Вся Сибирь ополчилась против него. Он не щадил ни богатых, ни бедных. Отдав все доходные службы своим родичам, он вместе с ними разорял народ как только мог. Никогда ещё Сибирь так не хирела от поборов, как при Гагарине.
   Царь не раз грозился публично казнить губернатора, лишить его со всеми потомками имений и чести, вызывал к себе и собственноручно «учил» дубинкой. Ничего не помогало – князь продолжал своё. Тогда Пётр распорядился выслать из Сибирской губернии всех княжеских свойственников. «Пускай теперь разгуляется, при новых споручниках», – торжествовал он, отправляя в Сибирь предложенных Ягужинским «своих» людей. Гагарин ненадолго присмирел, но вскоре нашёл новые источники для наживы.
   С этим «птенцы» и пришли к государю.
   – Нестеров-фискал всё проведал, – рассказывал Ромодановский. – Страсти берут, что прописано про вора-князя.
   Царь вырвал из рук Федора Юрьевича донесение.
   «…проведал я в подлиннике, – писал Нестеров, – что князь Матвей Гагарин свои и других частных людей товары пропускает в Китай под видом государевых с особенными назначенными от него купчинами, отчего как сам, так и сии его приятели получают себе превеликое богатство, а других никого к китайскому торгу не допускают; от сего запрета и бесторжицы многие пришли во всеконечное оскудение. Предлагал я в Сенат, чтобы послать в Сибирь верного человека и с ним фискала из купечества для осмотру и переписки товаров в последнем городе, куда приходит караван, но учинить того не соизволили».
   – Судить! – затрясся, забрызгал слюной царь. – На виску!
   В тот же день в Санкт-Питербурх отправился гонец с приказом Сенату «учинить наистрожайшее следствие вору Гагарину».
   А к вечеру Пётр слёг.
   Днём он ещё кое-как держался, даже вёл сидение, на котором было постановлено: «Назначить при Сенате особого генерал-ревизора, Василия Никитича Зотова, коему надлежит неусыпно быть при сановниках, також неустанно следить за выполнением указов всяческих, а о нерадивых членах Сената и о споручествующих ворам немедленно докладывать князю Ромодановскому». Но освободившись от дел, он почувствовал такую слабость, что едва добрался до своей опочивальни.
   В полночь в нижней крахмальной юбочке и атласных туфельках на босу ногу к Петру прокралась Гамильтон. Царь, одетый, разметался на постели и неестественно, словно его давил кто-то, храпел. Марья Даниловна подумала, что он спит, шаловливо начала его тормошить. Тогда Пётр, с огромным напряжением приподняв голову, показал пальцем на широко раскрытый рот. Лицо его перекосилось, в углах губ показалась пена.
   – Кубок дай… большой… Кубок орла… Чтобы можно было вылить в него всё моё горе… Чтобы и Алешеньку моего позабыть… Кровь и плоть мою позабыть… Кубок горя подай…
   Гамильтон побежала будить царского лекаря.
   – Три болезнь, – печально обронил лекарь. – Нерв, лихораток и лоханка почка, что есть по-латынь пиелит. Ошень некарашо.
   К утру Пётр казался уже полутрупом.
   Взглянув на больного, князь-кесарь оторопел и не поверил себе, ощутив на щеках своих слёзы.
   – Плачу? Я? – в первый раз в жизни растерялся он. – Да что я, хмелён?
   Пришибленный, жалкий, он поплёлся к протопресвитеру:
   – Иди. Приобщить Святых Тайн наш… нашего…
   Рыданья потрясли его. И он упал, бесчувственный, железный человек этот, сбив с ног старика священника.
   Два месяца Пётр боролся со смертью.
   Двадцать седьмого января 1716 года, ещё слабый и мёртвенно-бледный, он уехал в Голландию, потом во Францию договариваться о совместной борьбе против шведов и, «ежели даст Бог, учинить с иноземцами торговое соглашение».
   С ним отправились царевич Алексей, Екатерина, Марья Даниловна, новый любимец царёв – денщик Иван Михайлович Орлов и в качестве толмача – князь Куракин[331].

Глава 10
ДЕ БУРНОВИЛЬ

   Что-то не ладилось с фабрикой «штофов и других парчей» графа Апраксина, барона Шафирова и Толстого.
   – Зря мы Лефорту доверились, – ворчал Апраксин. – Вот ежели бы Васька Памфильев был, всё инако бы обернулось. А сей немец токмо путает нас. Даром что носит имя упокойника Франца Лефорта.
   Васька был далеко, в «персидских странах». Он с честью выполнял всё, что было ему поручено, и гнать его во Францию на помощь агенту Лефорту не было никакого смысла.
   Лефорт уже больше года катался по французским провинциям, подыскивая искусных мастеров и закупая «фабричное снаряжение». В цидулах он неизменно жаловался на дороговизну и каждый раз требовал денег.
   Шафиров, которому в конце концов надоели «мошенства», отправил агенту грозное письмо:
   «Либо немедля оборотись с добрыми мастерами и инструментом, либо к дыбе готовься. То ничего, что ты в иноземных обретаешься землях. Повсюду найду».
   Испуганный Лефорт взялся за ум. В одной развесёлой таверне он познакомился с дезигнатором[332] узоров де Бурновилем.
   – Мастеров? Ради Бога… Сколько угодно! Можно на вес, можно пачками.
   Лефорт был в восторге. Новый друг его вмещал в себе все достоинства: он был отменным рисовальщиком, и пил так, что иному соборянину из паствы всеяузского патриарха не угнаться, и знал толк в девицах. Боже мой, каких только женщин не выискивал он для «московита»! Лефорт не жалел для них франков и щедрой рукой рассыпал золото компанейщиков.
   Получив новое письмо от Шафирова, ещё более грозное чем первое, и с грустью взглянув на отощавший кошель, агент собрался в Россию. За Бурновилем дело не стало. Он в один день набрал «мастеров», закупил «снаряжение» и со всей компанией явился к Лефорту.
   – Мы готовы, месье.
   Перед въездом в Москву «мастеры» выслушали наставления дезигнатора и, отоспавшись, отправились к компанейщикам.
   – Женщин зачем привезли? – удивился Толстой.
   – Боже мой, – нежно заулыбался де Бурновиль, – да у нас женщины работают лучше любого мужчины!
   Дипломат только головой покачал.
   – Чёрт их разберёт, чем они дышат! – отпустив иноземцев, поделился он сомнениями с компанейщиками. – Сдаётся, мошенники.
   Толстой оказался прав. Из шестидесяти человек, привезённых Лефортом, только двадцать кое-что понимали в производстве шёлка.
   Однако Бурновиль горой стоял за своих:
   – Мои мастера? Ради Бога! Пусть я горю, как моя трубка горит, если на свете есть что-нибудь лучше их.
   С Петром Андреевичем он говорил исключительно на своём родном языке. Неизвестно, все ли понимал дипломат, только когда мастер умолкал, он с чувством глубокого убеждения изрекал:
   – Мошенник.
   До поры до времени можно было, впрочем, терпеть. Фабрика почти не имела сырца и всё равно большей частью бездействовала.
   Рисовальщик с утра обходил мастерские, проверял инструменты, задавал урок и уезжал куда-нибудь в кружало. Туда же вскоре являлась его подруга мадемуазель Мадлен. Там они вдвоём коротали «скучный московитский день».
   Как-то в праздник к де Бурновилю ворвался перепуганный Лефорт:
   – Пропали мы! Памфильев едет.
   – Если человек глуп, так это надолго, говорят у нас во Франции, – поёжился рисовальщик. – Ну, ради Бога… ну почему этот Памфильев торопится? Разве ему плохо в Персии, вдали от хозяйских глаз?
   Красным дням иноземцев приходил конец. Что останется делать де Бурновилю, когда фабрика развернёт работу и компанейщики заставят не только подтянуть французских мастеров, но и обучать русских фабричному делу? Правда, рисовальщику незачем было очень беспокоиться. Ну, выгонят, отправят на родину… не посмеют же в самом деле эти московитские дикари вздёрнуть на дыбу французов! И всё-таки де Бурновиль почувствовал неловкость: французы – и вдруг окажутся какими-то проходимцами. Тут будет задета честь Франции.
   Рисовальщик был патриотом. Честь Франции он ставил превыше всего.
   «Да, да, – вздыхал он. – И надо же было ехать в эту дикую страну как раз в то время, когда царь московитов заключил дружеский союз с нашим обожаемым королём… Эх, король, король! Знаете ли вы, ваше королевское величество, в какое положение ставит вас ваш верный сын де Бурновиль?»
   Впрочем, вспомнив о короле, рисовальщик тут же рассеялся.
   – Ну, конечно! Садитесь, месье Лефорт. Это замечательно. Это, наконец, остроумно… Ради Бога! – вскочил он, заметив, что агент косится на бутылку. – Боже мой! Мадлен!
   Девушка отодвинула ширму, помахала в воздухе маленькими голыми ножками и, как была в одной сорочке, прыгнула прямо с кровати на колени своего беззаботного друга.
   – Да, – зажмурился мастер. – Так о чём я? Очень, очень остроумно… Мне только вчера рассказывали. Вы знаете, мои друзья, что царь московитов недавно был с визитом в Тюильрийском дворце? Но, Боже мой, как все это прелестно!.. Так что я хотел сказать? Ах, ты всегда сбиваешь меня с гениальных мыслей, моя Мадлен! Наш король с министрами и маршалами встретил гостя на нижнем крыльце. Нет, я не могу! Мадлен, один поцелуй… Что? Два франка? Но ты стала невозможна, святое дитя моё!
   Лефорт торопливо достал из кисета три рубля:
   – Я даю!
   – Боже мой, какие же могут быть разговоры между друзьями! Пожалуйста, – расплылся рисовальщик в широчайшей улыбке.
   Девушка мелькнула в воздухе розовым облачком и тотчас же очутилась на коленях агента.
   – Браво, браво! – захлопал в ладоши де Бурновиль. – Вот что значит получить законченное воспитание на трапеции в лучшем бродячем цирке Франции!.. Так что я сказал? Да, наш король Людовик Пятнадцатый на нижнем крыльце… И вдруг царь Пётр берёт нашего бесценного Людовика на руки, несёт по лестнице и при этом восклицает: «Ура! Я несу на себе всю Францию!» Боже мой, я, кажется, плачу от полноты чувств. Так и сказал: «Несу на себе всю Францию!» Это же… это же… Но, Мадлен, довольно. Ты, кажется, перестаралась.
   Мадлен точно не слышала. Новость, принесённая Лефортом, ни на минуту не выходила из её головки. Мысль всё время сосредоточенно работала.
   – Господа! – воскликнула она, продолжая обнимать Лефорта. – Как вы находите? Нужны на фабрике ремензы и ниченки?![333]
   – Конечно, нужны! Без них нельзя делать парчу.
   – Ну, тогда всё благополучно!
   – Боже мой, я, кажется, начинаю кое-что понимать! – в восторге завопил де Бурновиль. – Ты поистине честно зарабатываешь свой хлеб, моя крошка!
   Поутру де Бурновиль явился к Толстому:
   – Месье, ваши русские ученики, простите меня, настоящие свиньи! Враги отечества! Боже мой… Враги отечества, и ни на йоту меньше!
   С каждым словом все больше негодуя, дезигнатор сообщил о краже ниченок и ременз и об аресте двух воров.
   Пётр Андреевич немедленно отправился на фабрику чинить допрос.
   – Сейчас же верните уворованное, разбойники! – ворвался он в подвал, где лежали задержанные работные.
   Чуть шевеля скрученными за спину руками, ни в чём не повинные люди ответили в один голос:
   – Как перед истинным… Хоть перед крестом и Евангелием, – не ведаем, не знаем…
   – Нешто наклепать на себя? – заколебался после трёхдневных пыток один из узников. – Пускай уж какой ни на есть конец, Егор.
   Другой отвернулся и не ответил. Звякнули кандалы. Шарившая у черепка крыса ощерилась.
   – Егор… а Егор!
   – Ну, чего?
   – Пошто они нам третьего дни солёную рыбу давали, а водицы не поднесли? Неужто позабыли?
   – Дурак ты, Митрий, как я погляжу. То у них новая пытка такая… От немцев наука сия.
   Дмитрий снова тяжело заворочался.
   – Егор… а Егор!
   – Был Егор, да весь вышел. Одни цепи остались.
   – А что ежели на Бурвильку показать? Ведь видели мы, как он струмент умыкал.
   – То-то и горе наше, что видели. Ежели б не видели, сидели бы мы дома да щи хлебали, мил человечек… Соскучился по крюку – вали, обскажи все как было. Чай, помнишь, как мы в Суздале челом били на Памфильева Василь Фомича?.. Нет уж, лучше их, чертей, не займать.
   Заглохшая было на миг жажда вновь начала томить Егора. Он разинул рот и, не в силах больше терпеть, лизнул цвелую стенку. Слюна словно желчью обожгла глотку. Но и тут у Егора достало сил пошутить:
   – Ай да винцо! Слаще ведьминой ласки…
   Дмитрий завистливо вздохнул. Ведь вот же сидят вместе, из одного кубка горе хлебают, а всё у них по-разному. Дмитрий день и ночь плачется, стонет и Богу молится, а Егор каким был на воле, таким и остался. Ништо ему! Все шутит, а либо про лес вспоминает… И как заговорит Егор о разбойных ватагах, о делах станичников, Сдаётся Дмитрию, будто на него лесным духом повеяло. Умелец Егор на чудесные сказы. Добро бы ещё, коли сам бы живал в ватажниках. А то ведь и не нюхивал, каково там у них. Всего только и было, что думками потчевался и пригоды все ждал: «Нынче уйду, завтра уйду…» Так и прособирался, покуда в застенок не угодил.
   – Егор… а Егор…
   – Про Бурвильку, что ль?
   – Не… про крысу… Крыса, тварь подлая, а и ей пить хочется… Пьёт же… Ой, пьёт! И мне бы глоточек один… Один бы глоточек… Пить! Добры люди… дайте попить…
   Дмитрий умолк. Понемногу притих и Егор. Дыханье его становилось ровней. Смежались глаза. Медленно раздвигался похожий на огромный опрокинутый кубок каземат. Потолок таял, дымился. Чей-то посвист донёсся, разудалый и бесшабашный. Совсем близко шуршала листва. Выбраться только из этого чёрного кубка, протянуть только руку – и лес…
   Щёлкнул замок. Со скрипом распахнулась дверь.
   – Выходи!
   Был вечер. Тепло и ласково подмигивали первые звезды. Густо пахло травой. Где-то мирно светились в оконцах ещё не яркие огни.
   Передвигаться было трудно. Ныли вывихнутые суставы, томила жажда. Но так пьяно кружилась голова от свежего воздуха!
   О, как радостен мир! Как хочется жить!
   Узников ввели в какой-то незнакомый двор. Дмитрий огляделся и вскрикнул. Вдоль двора на железных прутьях болтались крючья. Подвешенные за ребра люди казались реющими в воздухе страшными призраками. Егор пошатнулся.
   – Зачем же звезды на небе? – шепнул он. – Травка растёт… Как же так? Люди добрые… Зачем же…
   Де Бурновиль и слушать ничего не хотел.
   – Мы не можем оставаться в стране, где не понимают великого значения фабрик! – горячился он. – А ждать, пока привезут новые ремензы и ниченки из Франции, мы тоже не можем. Ни один француз не позволит себе даром есть хлеб.
   На следующий же день рисовальщик со всеми своими помощниками выехал на родину. Честь Франции была спасена.

Глава 11
СТРАШНАЯ ВСТРЕЧА

   Узнав, что губернатор вызвал для облавы полк солдат, Фома отдал приказ станичникам идти к Жигулям, а сам с двумя десятками споручников задержался на день в скиту, куда прибыли для переговоров гонцы от запорожцев.
   Не успели главные силы вольницы отойти и полсотни вёрст, как к атаману явился сторожевой казак с донесением:
   – По Волге плывёт купеческий караван.
   Соблазн был слишком велик, чтобы не поддаться ему.
   – А, была не была! – решил Памфильев. – Попытка не пытка.
   Как назло, всплыла луна. Утёсы, мрачные и громоздкие днём, заголубели, стали легче, прозрачнее. В камышах поквакивали, словно зевали, лягушки. Кроме этого сонного кваканья, не слышно было ни звука. Ни шороха, ни движенья. Покой. Из-за куста высунулась на миг заячья мордочка, – дёрнулись уши, и заяц, встретившись со страшным человеческим взглядом, пригнулся и сразу, как в сказке, исчез.
   Фома добродушно поглядел ему вслед. Далеко-далеко светилась звериная тропка. На краю её застыла ёлочка. От тёплого ветерка нежные веточки вздрагивали, как живые.
   Памфильев неслышно подошёл к деревцу и опустился на корточки.
   Так просидел он долго и не заметил, как вздремнул. Над ним склонилась Даша, что-то зашептала неслышно. Но Фома понял её. «Отменный садик, Дашуха… Нам он из оконца весь виден. Любо мне тут сидеть и глазеть на него. Отменный садик, Дашуха». Вдруг рядом с Дашей он увидел скуластое лицо, низкий, сдавленный в висках лобик, полные мути глаза. Ему стало не по себе. Он очнулся и, вскочив, быстро зашагал к опушке.
   Образ Васьки уже не оставлял его.
   После ухода из Безобразовки Фома много и с горечью думал о сыне, разыскивая его, хотел увезти к матери на Дон. Но когда Купель рассказал о предавшем его фабричном ученике, атаман почувствовал, что речь идёт о его сыне. И сразу Васька стал ему враждебным, чужим.
   Позабыв осторожность, Фома напрямик ломился через чащу к берегу. Трещал хворост под ногами, из раскуренной трубки сыпались искры.
   – Почему тот иуда должен быть моим Васькой? – вслух выкрикивал он. – Откудова думки такие берутся? Ну, ликом схож, ну, Васькой зовут… Эка примета какая!
   Кто-то грубо схватил его за плечо:
   – Обалдел, что ли, атаман, что страх потерял?