Страница:
Монаха митрополит не тронул.
– Знаю, что ты виноват не больше, чем я… Всё знаю. Что ж делать? Надо молчать… Тронешь зверя московского, ещё больше освирепеет.
Тепло распростившись с митрополитом и воеводой, Пётр отправился дальше, в Гродно. Отъехав вёрст за сто, он приказал снять кандалы с приговорённого солдата и отпустить его на волю.
Награбленные драгоценности были тщательно переписаны и занесены в реестр Адмиралтейства. Деньги, которые предполагалось выручить от продажи их, целиком, до последнего гроша, должны были уйти на постройку пяти многопушечных кораблей и одного фрегата, которому Пётр заранее присвоил имя Святого Василия.
Глава 18
Глава 19
Глава 20
Глава 21
Глава 22
– Знаю, что ты виноват не больше, чем я… Всё знаю. Что ж делать? Надо молчать… Тронешь зверя московского, ещё больше освирепеет.
Тепло распростившись с митрополитом и воеводой, Пётр отправился дальше, в Гродно. Отъехав вёрст за сто, он приказал снять кандалы с приговорённого солдата и отпустить его на волю.
Награбленные драгоценности были тщательно переписаны и занесены в реестр Адмиралтейства. Деньги, которые предполагалось выручить от продажи их, целиком, до последнего гроша, должны были уйти на постройку пяти многопушечных кораблей и одного фрегата, которому Пётр заранее присвоил имя Святого Василия.
Глава 18
«ПРОЩЁННАЯ ОШИБКА»
Разорённые города, насилия над шляхтичами и, наконец, ограбленный монастырь убедили Польшу, что союз с Россией не сулит ничего доброго в будущем. А тут, словно невзначай, приехали с богатыми дарами послы Карла XII.
Гости остановились в Белой Кринице, у князя Вишневецкого. Помимо даров они привезли ещё цидулу от Мазепы, в которой тот настойчиво требовал немедленных и решительных действий.
Вишневецкий собрал у себя богатейших панов.
– Вот видите, – остановился он на особенно приятных ему строчках письма. – Гетман выражает полное согласие стать князем черниговским.
Паны с наслаждением слушали Вишневецкого. У княгини Дульской, известной своими связями с Карлом XII и Станиславом Лещинским, лицо полыхало, как в сильном жару. Маленький ротик её был раскрыт, как у рыбки, задыхающейся на прибрежном песке. Фиалковые влажные глаза горели сапфирами с образа Святого Василия.
– Сейчас, сейчас! – не выдержала она и рукой сделала в воздухе полукруг; нежными виноградинками мелькнули розовые ноготки. – Лещинский должен сейчас же, сейчас стать королём! Только тогда Польша будет от моря до моря.
Последние слова прозвучали как торжественная клятва.
– Будет! Будет! Будет! – подтвердили в один голос шляхтичи.
Горячие речи, вино, красавицы панночки вскружили шляхтичам головы. Дело решилось: королём Польши был объявлен Станислав Лещинский.
Но утром следующего же дня шляхетский пыл рассеялся.
– То барзе добро – от моря до моря… Кто будет спорить! Ну, а дальше? Что скажет русский медведь?
– Русский медведь всегда будет рычать на нас, – прикрикнула Дульская. – Что они сделали с нашей бедной Польшей? И эти варвары – союзники!
– То же, что сделали бы и мы, – заметил один из шляхтичей. – Как вам не стыдно! Вы могли бы разорять города союзников и грабить монастыри?
– Да, – хладнокровно подтвердил пан. – Когда через страну моих друзей идёт враг, я, конечно, смету с лица земли всё, что может быть полезно врагу. Поверьте, Пётр вовсе не так глуп, чтобы разорять нас и грабить из озорства. Но всё это нужно и нужно…
– А шведы лучше? – прибавил кто-то. – Пока мы им нужны, они ещё туда-сюда. А потом… Нет, не дай Бог дождаться их ласки!
Начались недоразумения, споры, гадания. За неделю шляхтичи до того рассорились, что перестали принимать у себя друг друга. Дульская совсем пала духом.
Однако всё вышло по её желанию. Пока шляхтичи грызлись, из Варшавы пришло немногословное сообщение:
«Карл XII занял местечко Блоню и поздравил встретивших его воевод с предстоящей коронацией Станислава Лещинского. Когда воеводы осмелились ему напомнить, что на престоле сидит Август II, он с милой улыбкой поправил: „Право, вы ошибаетесь. У вас король – Станислав. Но ничего… я прощаю ошибку“.
Всё разрешилось само собой. Попробуй не согласись, когда шведские пушки заряжены, а Станислав уже торжественно прибыл в Блоню и со всех концов Речи Посполитой, словно по чьей-то команде, в Варшаву съезжаются сенаторы с сеймовскими депутатами для присяги новому королю.
Гости остановились в Белой Кринице, у князя Вишневецкого. Помимо даров они привезли ещё цидулу от Мазепы, в которой тот настойчиво требовал немедленных и решительных действий.
Вишневецкий собрал у себя богатейших панов.
– Вот видите, – остановился он на особенно приятных ему строчках письма. – Гетман выражает полное согласие стать князем черниговским.
Паны с наслаждением слушали Вишневецкого. У княгини Дульской, известной своими связями с Карлом XII и Станиславом Лещинским, лицо полыхало, как в сильном жару. Маленький ротик её был раскрыт, как у рыбки, задыхающейся на прибрежном песке. Фиалковые влажные глаза горели сапфирами с образа Святого Василия.
– Сейчас, сейчас! – не выдержала она и рукой сделала в воздухе полукруг; нежными виноградинками мелькнули розовые ноготки. – Лещинский должен сейчас же, сейчас стать королём! Только тогда Польша будет от моря до моря.
Последние слова прозвучали как торжественная клятва.
– Будет! Будет! Будет! – подтвердили в один голос шляхтичи.
Горячие речи, вино, красавицы панночки вскружили шляхтичам головы. Дело решилось: королём Польши был объявлен Станислав Лещинский.
Но утром следующего же дня шляхетский пыл рассеялся.
– То барзе добро – от моря до моря… Кто будет спорить! Ну, а дальше? Что скажет русский медведь?
– Русский медведь всегда будет рычать на нас, – прикрикнула Дульская. – Что они сделали с нашей бедной Польшей? И эти варвары – союзники!
– То же, что сделали бы и мы, – заметил один из шляхтичей. – Как вам не стыдно! Вы могли бы разорять города союзников и грабить монастыри?
– Да, – хладнокровно подтвердил пан. – Когда через страну моих друзей идёт враг, я, конечно, смету с лица земли всё, что может быть полезно врагу. Поверьте, Пётр вовсе не так глуп, чтобы разорять нас и грабить из озорства. Но всё это нужно и нужно…
– А шведы лучше? – прибавил кто-то. – Пока мы им нужны, они ещё туда-сюда. А потом… Нет, не дай Бог дождаться их ласки!
Начались недоразумения, споры, гадания. За неделю шляхтичи до того рассорились, что перестали принимать у себя друг друга. Дульская совсем пала духом.
Однако всё вышло по её желанию. Пока шляхтичи грызлись, из Варшавы пришло немногословное сообщение:
«Карл XII занял местечко Блоню и поздравил встретивших его воевод с предстоящей коронацией Станислава Лещинского. Когда воеводы осмелились ему напомнить, что на престоле сидит Август II, он с милой улыбкой поправил: „Право, вы ошибаетесь. У вас король – Станислав. Но ничего… я прощаю ошибку“.
Всё разрешилось само собой. Попробуй не согласись, когда шведские пушки заряжены, а Станислав уже торжественно прибыл в Блоню и со всех концов Речи Посполитой, словно по чьей-то команде, в Варшаву съезжаются сенаторы с сеймовскими депутатами для присяги новому королю.
Глава 19
КАК БЫ НЕ ЗАПЛАКАТЬ ОТ ГЕТМАНА
Пётр печально, словно отдавая последнее целование, приложился ко лбу Александра Даниловича:
– Прощай, Алексаша.
– Бог не выдаст, – ободряюще улыбнулся князь, – свинья не съест.
Простившись с «птенцом», Пётр почувствовал ещё большую тяжесть. «Вот я и один, – криво ухмыльнулся он и беспомощно огляделся. – Один как перст».
Царь действительно чувствовал себя одиноким. Положение его было очень опасно. Потеря такого союзника, как Август II, расстроила его планы. Верным другом оставалалась только одна Саксония. Но какую помощь могла оказать эта разорённая, бессильная страна? «Только и славы, что союзница, – злобился Пётр. – Корысти ни на клюв воробьиный».
Впрочем, государя терзало не только одиночество в войне с Карлом XII. Не меньше томило его положение дел внутри государства.
С каждым часом становилось несомненней, что гетман – доподлинный враг и только ищет случая, чтобы нанести России смертельный удар… А тут ещё бесконечные донесения о рекрутах-нетчиках, о поджогах дворянских усадеб, о крамольных набегах ватаг.
Пётр шагнул к двери и нетерпеливо кликнул писаря.
– Где вы шляетесь, черти! – набросился он на ни в чём не повинного приказного, примчавшегося в горницу по первому зову. – Пиши, мымра!
Писарь согнулся в три погибели и принялся строчить под диктовку:
«Псковскому обер-коменданту Кириллу Алексеевичу Нарышкину[262]. Понеже мы получили подлинную ведомость, что неприятель уже отсюда в пяти милях обретается, и намерение его, конечно, идти через Ригу ко Пскову, и для того из уезда хлеб и фураж весь забери в город, сколько возможно, и сие немедленно учини, понеже время сего требует».
Отпустив писаря, царь выглянул во двор. За окнами взад и вперёд вышагивали караульные. Тишина. Только у сарая, зарывшись по пояс в солому, безусый рекрут, напыжившись, дует в самодельную сипошь[263]. Томительно долгая нотка словно на брюхе подползает к Петру. Царь отрывается от окна и начинает ходить вдоль стен, вначале медленно, потом все быстрей и быстрей. Непомерно длинные руки болтаются в воздухе, вихляется голова, а тонкие ноги спешат, гонят куда-то. Сухие глаза отливают стальным холодным блеском. Нижняя пуговица кафтана держится на одной ниточке, вот-вот оторвётся.
С разбегу Пётр падает на стул, до боли сжимает в ладонях виски.
– Алексашу, что ли, вернуть? – вслух спрашивает он себя и сам же себе отвечает: – Нет, ему нельзя… Он в Дзенцолы уехал.
На дворе кручинные нотки сипоши. Дозорные. Тишина.
«…Куда же пойдёт Карл? – снова пробуждается главная думка, всегда, даже в глубоком сне, не дающая покоя. – На Лифляндию? На Смоленск? На Украину?» Царь изо всех сил старается уяснить тайные замыслы шведов. Он знает, что сомнения – главный враг военачальника, и потому во что бы то ни стало хочет докопаться до истины.
«Быть ему на Украине! – решает он наконец посте долгих рассуждений. – Ох уж Мазепа! Как бы не заплакать нам от тебя!»
Кликнув приказного, Пётр снова усадил его и принялся диктовать распоряжение ближним.
Смеркалось, когда к государю ворвался бригадир Мюленфельд:
– Швед идёт!
– Ка-ак?!
– Он уже за Неманом, ваше величество!
По приказу Петра бригадир скорым маршем отправился с двухтысячной армией к мосту. Среди мёртвой тишины грянул пушечный залп. Пренебрегая опасностью, Пётр бросился к мосту.
Ему преградил путь офицер:
– Ваше величество! Мюленфельд просил доложить, что наши пушки не стреляют. – Он помялся и нерешительно поглядел государю в глаза. – Точно не знаю. А только сдаётся мне, что бригадир… изменник.
Раздался новый залп. По улицам метались люди, нагруженные домашним скарбом. Крики женщин и ребят, заливчатый плач, грохот пушек слились в один непереносимый рёв. Где-то вспыхнуло зарево, за ним другое. И вот уже со всех концов загорелись пожары.
К Петру прискакал верховой:
– Мюленфельд перешёл к врагу, ваше величество!
Через два часа Карл во главе своей конницы, насчитывавшей каких-нибудь восемьсот человек, занял Гродно.
– Прощай, Алексаша.
– Бог не выдаст, – ободряюще улыбнулся князь, – свинья не съест.
Простившись с «птенцом», Пётр почувствовал ещё большую тяжесть. «Вот я и один, – криво ухмыльнулся он и беспомощно огляделся. – Один как перст».
Царь действительно чувствовал себя одиноким. Положение его было очень опасно. Потеря такого союзника, как Август II, расстроила его планы. Верным другом оставалалась только одна Саксония. Но какую помощь могла оказать эта разорённая, бессильная страна? «Только и славы, что союзница, – злобился Пётр. – Корысти ни на клюв воробьиный».
Впрочем, государя терзало не только одиночество в войне с Карлом XII. Не меньше томило его положение дел внутри государства.
С каждым часом становилось несомненней, что гетман – доподлинный враг и только ищет случая, чтобы нанести России смертельный удар… А тут ещё бесконечные донесения о рекрутах-нетчиках, о поджогах дворянских усадеб, о крамольных набегах ватаг.
Пётр шагнул к двери и нетерпеливо кликнул писаря.
– Где вы шляетесь, черти! – набросился он на ни в чём не повинного приказного, примчавшегося в горницу по первому зову. – Пиши, мымра!
Писарь согнулся в три погибели и принялся строчить под диктовку:
«Псковскому обер-коменданту Кириллу Алексеевичу Нарышкину[262]. Понеже мы получили подлинную ведомость, что неприятель уже отсюда в пяти милях обретается, и намерение его, конечно, идти через Ригу ко Пскову, и для того из уезда хлеб и фураж весь забери в город, сколько возможно, и сие немедленно учини, понеже время сего требует».
Отпустив писаря, царь выглянул во двор. За окнами взад и вперёд вышагивали караульные. Тишина. Только у сарая, зарывшись по пояс в солому, безусый рекрут, напыжившись, дует в самодельную сипошь[263]. Томительно долгая нотка словно на брюхе подползает к Петру. Царь отрывается от окна и начинает ходить вдоль стен, вначале медленно, потом все быстрей и быстрей. Непомерно длинные руки болтаются в воздухе, вихляется голова, а тонкие ноги спешат, гонят куда-то. Сухие глаза отливают стальным холодным блеском. Нижняя пуговица кафтана держится на одной ниточке, вот-вот оторвётся.
С разбегу Пётр падает на стул, до боли сжимает в ладонях виски.
– Алексашу, что ли, вернуть? – вслух спрашивает он себя и сам же себе отвечает: – Нет, ему нельзя… Он в Дзенцолы уехал.
На дворе кручинные нотки сипоши. Дозорные. Тишина.
«…Куда же пойдёт Карл? – снова пробуждается главная думка, всегда, даже в глубоком сне, не дающая покоя. – На Лифляндию? На Смоленск? На Украину?» Царь изо всех сил старается уяснить тайные замыслы шведов. Он знает, что сомнения – главный враг военачальника, и потому во что бы то ни стало хочет докопаться до истины.
«Быть ему на Украине! – решает он наконец посте долгих рассуждений. – Ох уж Мазепа! Как бы не заплакать нам от тебя!»
Кликнув приказного, Пётр снова усадил его и принялся диктовать распоряжение ближним.
Смеркалось, когда к государю ворвался бригадир Мюленфельд:
– Швед идёт!
– Ка-ак?!
– Он уже за Неманом, ваше величество!
По приказу Петра бригадир скорым маршем отправился с двухтысячной армией к мосту. Среди мёртвой тишины грянул пушечный залп. Пренебрегая опасностью, Пётр бросился к мосту.
Ему преградил путь офицер:
– Ваше величество! Мюленфельд просил доложить, что наши пушки не стреляют. – Он помялся и нерешительно поглядел государю в глаза. – Точно не знаю. А только сдаётся мне, что бригадир… изменник.
Раздался новый залп. По улицам метались люди, нагруженные домашним скарбом. Крики женщин и ребят, заливчатый плач, грохот пушек слились в один непереносимый рёв. Где-то вспыхнуло зарево, за ним другое. И вот уже со всех концов загорелись пожары.
К Петру прискакал верховой:
– Мюленфельд перешёл к врагу, ваше величество!
Через два часа Карл во главе своей конницы, насчитывавшей каких-нибудь восемьсот человек, занял Гродно.
Глава 20
В «ПАРАДИЗЕ»
Мартовский туман сплющил Янни-Саари. Строения нахохлились, стали как бы тучнее и ниже. Маленькими смешными уродцами, точно отражения в стеклянном шаре, снуют по крепости люди. Под ногами противно чавкает грязь. Болото, кое-где покрытое ещё побуревшим снегом, дымится едким паром. Грязные воды Невы, Мойки, Охты, Мьи, Ижоры ползут куда-то в тёмную даль, в пугающую неизвестность.
Людям все здесь кажется чужим, враждебным. Ни полей, ни лугов, которые так любы русскому глазу, ни тихого говора ручейка, ни кручинной песни. И лес не свой, хотя растут в нём как будто родные сосны, берёза да ель. Нет, не тот это лес, если не видно и не слышно в нём ни ласкового костра, ни захватывающего дух разбойного свиста.
Да и откуда быть тут ватаге, когда на каждом шагу стережёт западня? То ли дело российские лесные трущобы! Здесь тропинка глухая, там родничок, тут, глядишь, ненароком наткнёшься на раскольничий скит, где уж всегда, как Бог свят, и покормят и приветят убогого человека. А в Санкт-Питербурхе какие же леса! Куда ни сунься, всюду опушка в воду глядит. Разве рекой бежать? Тоже никак не с руки: Бог его ведает, куда приплывёшь, с кем встретишься. Всюду рыщет зверем несытым швед. Попадись ему – и перекреститься не даст. Нет, некуда бежать из Санкт-Питербурха. Загнали людей в неведомые края, а никакой корысти не видно.
– Оно, может, мы и не разумеем, – вздохнёт иной раз кто-нибудь из работных. – Может, и есть кому радости от места сего проваленного, токмо нам про то не объясняют начальные люди. Тёмные мы. Кто с нами будет лясы точить?
Глухо протискивается сквозь туман церковный благовест. Работные облегчённо вздыхают и распрямляют натруженные спины.
– Робята, бросай топоры… К вечерне благовестят.
Но из дымчатого полусумрака тотчас же появился обер-комендант крепости, генерал – поручик граф Роман Вилимович Брюс.
– Почему не работают?
Сержант, точно виновный в том, что день слишком быстро угас, ответил робко:
– К вечерне благовестят.
– Не болтать! За работу!
В то же мгновение во всех концах крепости, от надсмотрщика к надсмотрщику, покатилось безрадостное, протяжное:
– За-а ра-бо-ту!
Измученные, голодные люди, подгоняемые бичами, снова вернулись к больверкам[264].
Головкинский и Зотовский проклятые больверки! Трижды переделывали их заново. То инженер не принимал работу, то недоволен был Брюс, а то вдруг, когда всё уже налаживалось, ни с того ни с сего трескались стены, оседала земля. Как тут добиться толка, ежели не только тяжёлые камни ноги вязнут по колено в топи!
Генерал при свете факелов обошёл крепость и, ёжась от сырости, направился домой.
Весть о скором прибытии государя застала Романа Вилимовича врасплох. Всего лишь три недели назад Пётр писал, что будет в своём «парадизе» не раньше середины лета. К тому времени Брюс рассчитывал закончить постройку собора, больверков и заново отделать деревянный дворец – небольшие брусчатые хоромы из двух светёлок и крохотных сеней между ними.
Он хоть и добросовестно производил работы, хоть и беспощаден был к людям, но меру знал и больше того, что человек может сделать, не требовал. И вот, словно шквал, налетела недобрая весть: едет. Как будто нарочно до срока, чтобы насмеяться. А Брюсу хорошо знакома была Петрова «насмешка». При одном воспоминании о ней чесалась спина, будто по ней только что гуляла дубинка…
На улице совсем стемнело. По крыше застрекотали частые капли дождя. В горнице становилось холодно, неуютно. Генерал, не снимая грязных сапог, повалился на постель, укутался в ватное одеяло. Он старался заснуть, но это не удавалось ему. В голову лезли разные дурные мысли.
– Э, кат! – вскочил он разгневанно. – Не служба, а кабала!
И выбежал из домика, изо всех сил хлопнув дверью.
Работные едва держались. Топоры, лопаты, молотки падали из онемевших рук. Раскисшая грязь всасывала ноги по щиколотки. От дождя и пота худая одежонка промокла до нитки. Усталость была так велика, что тело почти не чувствовало ударов бичей. Есть и то не хотелось.
– Так-то вы, идолы! – налетел комендант на первого подвернувшегося работного. – Я тебе покажу, как тешить лень!
Работный тупо воззрился на Брюса:
– С зари ведь не отдыхамши…
Генерал даже повеселел от возможности излить на чьей-нибудь голове свою желчь:
– Да не из бунтарей ли ты будешь, что смеешь голос иметь свой? На конька его!
Узника окружил караул. Невесть откуда появились барабанщики. Под проливным дождём, как рассерженные гуси, зашипели факелы. Посыпалась частая барабанная дробь.
– Веди! – скомандовал Роман Вилимович.
Когда штрафного привели на Плясовую площадь, он был уже так избит, что не мог держаться на ногах.
– От каждого десятка гнать сюда по работному! – распорядился комендант.
Он присел под навес. Из плац-майорских хоромин, из дома священнослужителей и из гауптвахты высунулись любопытные головы. Когда подошли представители от десятков, генерал поднял руку. Барабанная дробь резко оборвалась. Два солдата подняли штрафного и усадили на острую спину деревянной лошади. Сержант туго привязал к двум вбитым в землю кольям ступни истязуемого.
В чёрную пустоту снова покатилась барабанная дробь. Протяжно и глухо заныла труба. Шипели и дёргались, вытягивая алые шеи, факельные огни. На деревянном коне извивался и безнадёжно стонал человек.
Вдруг ахнул пушечный залп. Где-то грянуло и замолкло «ура».
– Господи! Царь! – вскочил обалдело Роман Вилимович и умчался.
Залп разбудил государя, задремавшего на плече Петра Матвеевича Апраксина[265], брата адмиралтейца.
– Где мы?
– Дома, ваше царское величество. В «парадизе».
Но государя снова охватила болезненная дремота. Делалось душно и жарко. Он распахнул шубу, широко разинутым ртом глотал сырой воздух.
Когда он выпрыгнул из возка, его сразу забил озноб. Губы высохли и потрескались. Захотелось пить. Приподнятая нога вдруг начала расти и вытягиваться тонким стальным прутом.
Стрешнев и Гагарин повели его под руки к дому. Там, осушив ковш воды, государь ненадолго пришёл в себя.
– Как говорится, – попытался он улыбнуться, – где Бог сделал церковь, тут и дьявол поставил алтарь. Задорого отдали нам шведы сей край. Одну только лихорадку задаром отдали.
Стрешнев раздел Петра и уложил в постель.
– Жарко! – лязгнул зубами больной и расстегнул ворот заношенной донельзя рубахи. – Жарко, – повторил он, ткнувшись лицом в подушку, и передёрнулся от ледяной дрожи. – Шубу накинь… Жарко мне!..
– Чего, государь?
– Шуббб…
На него набросили несколько тулупов. Брюс умчался за лекарем.
Руки государя лежали на животе мёртвым крестом. В ушах стоял неугомонный режущий звон. Ноги, так недавно казавшиеся тонкими стальными прутами, вдруг скрючились, превратились в набухшие, узловатые коротышки.
Лекарь застал Петра в полном беспамятстве.
Три недели била царя лихорадка, мучили сухой надрывный кашель и скорбут. Но как только спал жар и вернулось сознание, государь тотчас же потребовал, чтоб ему рассказали о ходе войны.
Узнав, что Карл остановился в Радошковичах[266] и как будто застрял там надолго, больной воспрянул духом:
– Ай, дал бы Бог… Нам бы только зазря силы не тратить, избегать бы покудова в драку встревать. Нам бы сил понабраться немного.
Царь снова заснул, а отоспавшись и слегка закусив, в то же день отправился поглядеть на «парадиз».
День стоял тихий, солнечный. Над просохшими наполовину лужами вились первые комариные выводки. Остров был вычищен и прилизан, словно дворики на Кукуе в Москве. Душу Петра заливала горделивая радость:
– «Парадиз»-то мой… Так и блещет! И не схож с Москвою.
– Не схож, – подтвердил сопровождавший государя Апраксин. – Славный град будет. По европейскому чину.
Царь, совсем не желая того, величественно поднял руку:
– На куски дам себя резать, под мамуру пойду, очи выколю себе, а «парадиза» моего не отдам никому! Ибо знаю, что без него не быть Московии Россией, сестрой европейским державам.
Апраксин в восхищении замер и сам почувствовал себя вдруг могучим, способным на великие дела.
– Слышишь ли, морюшко? – крикнул Пётр. – Э-Эгей! Слышишь ли ты Петра, нового своего государя? Э-гей!
Прохожие останавливались и невольно устремляли взгляд туда, на закат солнца, в сторону Варяжского моря[267], нового моря Российской страны.
Неожиданно Пётр обнял Апраксина и пронзительно, по-разбойному, свистнул.
– А не напиться ли нам по случаю выздоровления, Пётр Матвеевич? Чтоб чертям тошно стало! Чтоб Карла самого замутило!
Как ни доказывал лекарь, что нельзя ещё пить, как ни грозил всякими осложнениями, Пётр всё же настоял на своём и закатил такой пир, что под конец сам он и все его гости свалились в кучу и лежали до тех пор, пока их не привела в чувство горячая баня.
Людям все здесь кажется чужим, враждебным. Ни полей, ни лугов, которые так любы русскому глазу, ни тихого говора ручейка, ни кручинной песни. И лес не свой, хотя растут в нём как будто родные сосны, берёза да ель. Нет, не тот это лес, если не видно и не слышно в нём ни ласкового костра, ни захватывающего дух разбойного свиста.
Да и откуда быть тут ватаге, когда на каждом шагу стережёт западня? То ли дело российские лесные трущобы! Здесь тропинка глухая, там родничок, тут, глядишь, ненароком наткнёшься на раскольничий скит, где уж всегда, как Бог свят, и покормят и приветят убогого человека. А в Санкт-Питербурхе какие же леса! Куда ни сунься, всюду опушка в воду глядит. Разве рекой бежать? Тоже никак не с руки: Бог его ведает, куда приплывёшь, с кем встретишься. Всюду рыщет зверем несытым швед. Попадись ему – и перекреститься не даст. Нет, некуда бежать из Санкт-Питербурха. Загнали людей в неведомые края, а никакой корысти не видно.
– Оно, может, мы и не разумеем, – вздохнёт иной раз кто-нибудь из работных. – Может, и есть кому радости от места сего проваленного, токмо нам про то не объясняют начальные люди. Тёмные мы. Кто с нами будет лясы точить?
Глухо протискивается сквозь туман церковный благовест. Работные облегчённо вздыхают и распрямляют натруженные спины.
– Робята, бросай топоры… К вечерне благовестят.
Но из дымчатого полусумрака тотчас же появился обер-комендант крепости, генерал – поручик граф Роман Вилимович Брюс.
– Почему не работают?
Сержант, точно виновный в том, что день слишком быстро угас, ответил робко:
– К вечерне благовестят.
– Не болтать! За работу!
В то же мгновение во всех концах крепости, от надсмотрщика к надсмотрщику, покатилось безрадостное, протяжное:
– За-а ра-бо-ту!
Измученные, голодные люди, подгоняемые бичами, снова вернулись к больверкам[264].
Головкинский и Зотовский проклятые больверки! Трижды переделывали их заново. То инженер не принимал работу, то недоволен был Брюс, а то вдруг, когда всё уже налаживалось, ни с того ни с сего трескались стены, оседала земля. Как тут добиться толка, ежели не только тяжёлые камни ноги вязнут по колено в топи!
Генерал при свете факелов обошёл крепость и, ёжась от сырости, направился домой.
Весть о скором прибытии государя застала Романа Вилимовича врасплох. Всего лишь три недели назад Пётр писал, что будет в своём «парадизе» не раньше середины лета. К тому времени Брюс рассчитывал закончить постройку собора, больверков и заново отделать деревянный дворец – небольшие брусчатые хоромы из двух светёлок и крохотных сеней между ними.
Он хоть и добросовестно производил работы, хоть и беспощаден был к людям, но меру знал и больше того, что человек может сделать, не требовал. И вот, словно шквал, налетела недобрая весть: едет. Как будто нарочно до срока, чтобы насмеяться. А Брюсу хорошо знакома была Петрова «насмешка». При одном воспоминании о ней чесалась спина, будто по ней только что гуляла дубинка…
На улице совсем стемнело. По крыше застрекотали частые капли дождя. В горнице становилось холодно, неуютно. Генерал, не снимая грязных сапог, повалился на постель, укутался в ватное одеяло. Он старался заснуть, но это не удавалось ему. В голову лезли разные дурные мысли.
– Э, кат! – вскочил он разгневанно. – Не служба, а кабала!
И выбежал из домика, изо всех сил хлопнув дверью.
Работные едва держались. Топоры, лопаты, молотки падали из онемевших рук. Раскисшая грязь всасывала ноги по щиколотки. От дождя и пота худая одежонка промокла до нитки. Усталость была так велика, что тело почти не чувствовало ударов бичей. Есть и то не хотелось.
– Так-то вы, идолы! – налетел комендант на первого подвернувшегося работного. – Я тебе покажу, как тешить лень!
Работный тупо воззрился на Брюса:
– С зари ведь не отдыхамши…
Генерал даже повеселел от возможности излить на чьей-нибудь голове свою желчь:
– Да не из бунтарей ли ты будешь, что смеешь голос иметь свой? На конька его!
Узника окружил караул. Невесть откуда появились барабанщики. Под проливным дождём, как рассерженные гуси, зашипели факелы. Посыпалась частая барабанная дробь.
– Веди! – скомандовал Роман Вилимович.
Когда штрафного привели на Плясовую площадь, он был уже так избит, что не мог держаться на ногах.
– От каждого десятка гнать сюда по работному! – распорядился комендант.
Он присел под навес. Из плац-майорских хоромин, из дома священнослужителей и из гауптвахты высунулись любопытные головы. Когда подошли представители от десятков, генерал поднял руку. Барабанная дробь резко оборвалась. Два солдата подняли штрафного и усадили на острую спину деревянной лошади. Сержант туго привязал к двум вбитым в землю кольям ступни истязуемого.
В чёрную пустоту снова покатилась барабанная дробь. Протяжно и глухо заныла труба. Шипели и дёргались, вытягивая алые шеи, факельные огни. На деревянном коне извивался и безнадёжно стонал человек.
Вдруг ахнул пушечный залп. Где-то грянуло и замолкло «ура».
– Господи! Царь! – вскочил обалдело Роман Вилимович и умчался.
Залп разбудил государя, задремавшего на плече Петра Матвеевича Апраксина[265], брата адмиралтейца.
– Где мы?
– Дома, ваше царское величество. В «парадизе».
Но государя снова охватила болезненная дремота. Делалось душно и жарко. Он распахнул шубу, широко разинутым ртом глотал сырой воздух.
Когда он выпрыгнул из возка, его сразу забил озноб. Губы высохли и потрескались. Захотелось пить. Приподнятая нога вдруг начала расти и вытягиваться тонким стальным прутом.
Стрешнев и Гагарин повели его под руки к дому. Там, осушив ковш воды, государь ненадолго пришёл в себя.
– Как говорится, – попытался он улыбнуться, – где Бог сделал церковь, тут и дьявол поставил алтарь. Задорого отдали нам шведы сей край. Одну только лихорадку задаром отдали.
Стрешнев раздел Петра и уложил в постель.
– Жарко! – лязгнул зубами больной и расстегнул ворот заношенной донельзя рубахи. – Жарко, – повторил он, ткнувшись лицом в подушку, и передёрнулся от ледяной дрожи. – Шубу накинь… Жарко мне!..
– Чего, государь?
– Шуббб…
На него набросили несколько тулупов. Брюс умчался за лекарем.
Руки государя лежали на животе мёртвым крестом. В ушах стоял неугомонный режущий звон. Ноги, так недавно казавшиеся тонкими стальными прутами, вдруг скрючились, превратились в набухшие, узловатые коротышки.
Лекарь застал Петра в полном беспамятстве.
Три недели била царя лихорадка, мучили сухой надрывный кашель и скорбут. Но как только спал жар и вернулось сознание, государь тотчас же потребовал, чтоб ему рассказали о ходе войны.
Узнав, что Карл остановился в Радошковичах[266] и как будто застрял там надолго, больной воспрянул духом:
– Ай, дал бы Бог… Нам бы только зазря силы не тратить, избегать бы покудова в драку встревать. Нам бы сил понабраться немного.
Царь снова заснул, а отоспавшись и слегка закусив, в то же день отправился поглядеть на «парадиз».
День стоял тихий, солнечный. Над просохшими наполовину лужами вились первые комариные выводки. Остров был вычищен и прилизан, словно дворики на Кукуе в Москве. Душу Петра заливала горделивая радость:
– «Парадиз»-то мой… Так и блещет! И не схож с Москвою.
– Не схож, – подтвердил сопровождавший государя Апраксин. – Славный град будет. По европейскому чину.
Царь, совсем не желая того, величественно поднял руку:
– На куски дам себя резать, под мамуру пойду, очи выколю себе, а «парадиза» моего не отдам никому! Ибо знаю, что без него не быть Московии Россией, сестрой европейским державам.
Апраксин в восхищении замер и сам почувствовал себя вдруг могучим, способным на великие дела.
– Слышишь ли, морюшко? – крикнул Пётр. – Э-Эгей! Слышишь ли ты Петра, нового своего государя? Э-гей!
Прохожие останавливались и невольно устремляли взгляд туда, на закат солнца, в сторону Варяжского моря[267], нового моря Российской страны.
Неожиданно Пётр обнял Апраксина и пронзительно, по-разбойному, свистнул.
– А не напиться ли нам по случаю выздоровления, Пётр Матвеевич? Чтоб чертям тошно стало! Чтоб Карла самого замутило!
Как ни доказывал лекарь, что нельзя ещё пить, как ни грозил всякими осложнениями, Пётр всё же настоял на своём и закатил такой пир, что под конец сам он и все его гости свалились в кучу и лежали до тех пор, пока их не привела в чувство горячая баня.
Глава 21
НИЖЕ НЕ СЕСТЬ БЫ
В Санкт-Питербурх приехали Шафиров и вместе с ним многие именитые люди. Среди торговых гостей были Евреинов, Фетиев, Рожины, Турка, Затрапезный и Никита Демидов.
Все они явились к Петру, чтобы поздравить его с успешным окончанием работ по устройству канала Тверца – Цна и преподнести по этому случаю поминки. Государь тепло принял гостей, обещал помогать им в обзаведении фабриками и заводами. Купчины собрались уже откланяться, когда Пётр вспомнил о крестьянине Иване Посошкове, скромненько и незаметно сидевшем за широкой спиной Демидова.
– Ивашка словно бы хотел говорить?
– Так, государь, – поспешно встал Посошков. Демидов в свою очередь поднялся:
– Дозволь, ваше царское величество, я первый начну.
– Говори.
– Суть вся в народишке, – начал заводчик. – Ежели промышленному человеку отдать в крепость крестьян, такое дело завернём – иноземцы диву дадутся. Ты, ваше царское величество, прикинь: какой нам споручник вольный работник? Ни к чему он нам. Хочет – у меня сидит нынче, не хочет – как хочет.
Царь крепко задумался. Ему уже не раз доказывали ближние, что без прикрепления крестьян заводчики не могут по-настоящему развернуться. Недостаток рабочих, малая выучка их сказывались на каждом шагу. Но сотворить по челобитной Пётр ещё не решался. К купчинам он относился сердечно и во многом их поощрял, однако боялся слишком далеко заходить в своих милостях к ним. «Купчина – купчиной, – соображал государь. – Ему и честь и дорога широкая. Только первым хозяином русской земли во все времена оставаться должен не купчина, а знатный человек, коим держится трон наш».
– Что же касаемо фабрик, – продолжал Демидов, – я так понимаю. Возьми хоть Москву, либо Тулу, не то хоть Урал. Или Шую, к примеру. В ней одной, по бурмистровой описи, шестнадцать кожевенных заводов, одиннадцать мыловаренных, четырнадцать сыромятных да четыре медных, котельного дела и разной медной посуды. А толк какой? Одни свары промеж володельцами! А по-нашенски, гораздей из шестнадцати один завод учинить тебе на потребу и нам на добро здоровье.
Демидова сменил Посошков.
– А по-нашенски, не так. По-нашенски, вот как. В сём месте, к примеру, бедные людишки кожу выделывают, и то добро. Повели всем кожевникам в кумпанию войти, чтоб вопче фабрику содержать. В ином месте крестьянишки из остатних сил тянутся, ткачествуют, а либо рогожи плетут, а либо канаты вьют. И то добро: и они пускай в кумпанию войдут.
Купчины воззрились на Посошкова, как на помешанного.
– Или не так говорит? – спросил Пётр.
Ответил Шафиров:
– Ежели бы сие в Европе, доподлинно великое вышло бы дело. А у нас народ тёмный. Вам ли, ваше царское величество, неведомо, каково русские тёмные люди противу всякой новизны восстают? Сотвори им добро, подай им машину европейскую и немца для обучения – они такой вой поднимут, святых выноси. Именитые ж люди только и чают, как бы скорей по вашему царскому отеческому совету обладить заводы и фабрики по европейскому чину.
К словам Петра Павловича нечего было прибавить. Он сказал всё. Посошков ушёл посрамлённый. Пётр указал немедленно приступить к переписи всех мелких российских промыслов.
Мечта торговых гостей задавить ремесленную и промысловую бедноту, вечно сбивавшую цены на рынке и славившуюся выпуском товаров, часто во много раз лучших по качеству, чем фабричные, претворялась в жизнь.
Отпустив именитых людей, царь, не передохнув, отправился с Шафировым на сидение к Брюсу. Там его уже давно поджидали Стрешнев, Апраксин, Гагарин, Корсаков и прибыльщик Курбатов.
Едва войдя, Пётр кивнул Апраксину:
– Начинай.
Пётр Матвеевич повёл издалека и раньше всего напомнил о том, «сколь важны России море, торг с иноземцами, а также заводы и фабрики, кои потребны для скорейшего одоления Карла и для усиления крепости царства».
– Так, так, – кивнул царь. – Только про сие нам всем давно ведомо. Ты сразу про губернации.
Похвалив в меру торговых гостей и высказав убеждение, что «и впредь их вместно жаловать всякими милостями», Апраксин с грустью прибавил:
– Одначе ежели купчин через меру милостями жаловать, как бы от сего дворянство ниже их не стало бы, государь.
– Вижу, – привстал Пётр, – что время приспело. Никуда не денешься. Хоть и надо бы ещё вам поучиться государственности у Европы, да время не ждёт. Пора во всяком месте моему глазу быть. Быть губернациям.
Сидение длилось недолго. Через полчаса Шафиров прочитал набросок будущего указа:
«…в своём великороссийском государстве для всенародной пользы учинить повелел его царское величество… восемь губерний: Ингерманландскую, Архангелогородскую, Смоленскую, Московскую, Казанскую, Киевскую, Азовскую и Сибирскую. Власть над губернией нераздельна за губернатором, под коим ходят четыре персоны, именуемые: обер-провиант, обер-комендант, ландрихтер[268] и обер-комиссар»[269].
На другой день все бывшие на сидении вельможи уехали из Санкт-Питербурха, облечённые губернаторским званием. Самые лакомые куски, Сибирь и Казань, были отданы (за немалую мзду Петру Павловичу) князю Гагарину[270] и Петру Матвеевичу Апраксину. Ингерманландия и Украина остались за прежними управителями – Меншиковым и Голицыным.
Перед дорогой Пётр в сотый раз напомнил сатрапам, что, «ежели хоть алтын налога будет утаён от казны, не миновать губернаторам быть на плахе», потом расцеловался со всеми и вышел проводить их на улицу.
Над Невой поднимался туман. Со стороны собора глухо бубнили молоты. Низко над водой пролетела чёрная туча ворон.
«Быть дождю, – подумал царь, передёргиваясь от надоедливого карканья. – Пойти упредить, чтоб ученья и работы отнюдь не бросали».
И он быстро зашагал к Адмиралтейству.
Все они явились к Петру, чтобы поздравить его с успешным окончанием работ по устройству канала Тверца – Цна и преподнести по этому случаю поминки. Государь тепло принял гостей, обещал помогать им в обзаведении фабриками и заводами. Купчины собрались уже откланяться, когда Пётр вспомнил о крестьянине Иване Посошкове, скромненько и незаметно сидевшем за широкой спиной Демидова.
– Ивашка словно бы хотел говорить?
– Так, государь, – поспешно встал Посошков. Демидов в свою очередь поднялся:
– Дозволь, ваше царское величество, я первый начну.
– Говори.
– Суть вся в народишке, – начал заводчик. – Ежели промышленному человеку отдать в крепость крестьян, такое дело завернём – иноземцы диву дадутся. Ты, ваше царское величество, прикинь: какой нам споручник вольный работник? Ни к чему он нам. Хочет – у меня сидит нынче, не хочет – как хочет.
Царь крепко задумался. Ему уже не раз доказывали ближние, что без прикрепления крестьян заводчики не могут по-настоящему развернуться. Недостаток рабочих, малая выучка их сказывались на каждом шагу. Но сотворить по челобитной Пётр ещё не решался. К купчинам он относился сердечно и во многом их поощрял, однако боялся слишком далеко заходить в своих милостях к ним. «Купчина – купчиной, – соображал государь. – Ему и честь и дорога широкая. Только первым хозяином русской земли во все времена оставаться должен не купчина, а знатный человек, коим держится трон наш».
– Что же касаемо фабрик, – продолжал Демидов, – я так понимаю. Возьми хоть Москву, либо Тулу, не то хоть Урал. Или Шую, к примеру. В ней одной, по бурмистровой описи, шестнадцать кожевенных заводов, одиннадцать мыловаренных, четырнадцать сыромятных да четыре медных, котельного дела и разной медной посуды. А толк какой? Одни свары промеж володельцами! А по-нашенски, гораздей из шестнадцати один завод учинить тебе на потребу и нам на добро здоровье.
Демидова сменил Посошков.
– А по-нашенски, не так. По-нашенски, вот как. В сём месте, к примеру, бедные людишки кожу выделывают, и то добро. Повели всем кожевникам в кумпанию войти, чтоб вопче фабрику содержать. В ином месте крестьянишки из остатних сил тянутся, ткачествуют, а либо рогожи плетут, а либо канаты вьют. И то добро: и они пускай в кумпанию войдут.
Купчины воззрились на Посошкова, как на помешанного.
– Или не так говорит? – спросил Пётр.
Ответил Шафиров:
– Ежели бы сие в Европе, доподлинно великое вышло бы дело. А у нас народ тёмный. Вам ли, ваше царское величество, неведомо, каково русские тёмные люди противу всякой новизны восстают? Сотвори им добро, подай им машину европейскую и немца для обучения – они такой вой поднимут, святых выноси. Именитые ж люди только и чают, как бы скорей по вашему царскому отеческому совету обладить заводы и фабрики по европейскому чину.
К словам Петра Павловича нечего было прибавить. Он сказал всё. Посошков ушёл посрамлённый. Пётр указал немедленно приступить к переписи всех мелких российских промыслов.
Мечта торговых гостей задавить ремесленную и промысловую бедноту, вечно сбивавшую цены на рынке и славившуюся выпуском товаров, часто во много раз лучших по качеству, чем фабричные, претворялась в жизнь.
Отпустив именитых людей, царь, не передохнув, отправился с Шафировым на сидение к Брюсу. Там его уже давно поджидали Стрешнев, Апраксин, Гагарин, Корсаков и прибыльщик Курбатов.
Едва войдя, Пётр кивнул Апраксину:
– Начинай.
Пётр Матвеевич повёл издалека и раньше всего напомнил о том, «сколь важны России море, торг с иноземцами, а также заводы и фабрики, кои потребны для скорейшего одоления Карла и для усиления крепости царства».
– Так, так, – кивнул царь. – Только про сие нам всем давно ведомо. Ты сразу про губернации.
Похвалив в меру торговых гостей и высказав убеждение, что «и впредь их вместно жаловать всякими милостями», Апраксин с грустью прибавил:
– Одначе ежели купчин через меру милостями жаловать, как бы от сего дворянство ниже их не стало бы, государь.
– Вижу, – привстал Пётр, – что время приспело. Никуда не денешься. Хоть и надо бы ещё вам поучиться государственности у Европы, да время не ждёт. Пора во всяком месте моему глазу быть. Быть губернациям.
Сидение длилось недолго. Через полчаса Шафиров прочитал набросок будущего указа:
«…в своём великороссийском государстве для всенародной пользы учинить повелел его царское величество… восемь губерний: Ингерманландскую, Архангелогородскую, Смоленскую, Московскую, Казанскую, Киевскую, Азовскую и Сибирскую. Власть над губернией нераздельна за губернатором, под коим ходят четыре персоны, именуемые: обер-провиант, обер-комендант, ландрихтер[268] и обер-комиссар»[269].
На другой день все бывшие на сидении вельможи уехали из Санкт-Питербурха, облечённые губернаторским званием. Самые лакомые куски, Сибирь и Казань, были отданы (за немалую мзду Петру Павловичу) князю Гагарину[270] и Петру Матвеевичу Апраксину. Ингерманландия и Украина остались за прежними управителями – Меншиковым и Голицыным.
Перед дорогой Пётр в сотый раз напомнил сатрапам, что, «ежели хоть алтын налога будет утаён от казны, не миновать губернаторам быть на плахе», потом расцеловался со всеми и вышел проводить их на улицу.
Над Невой поднимался туман. Со стороны собора глухо бубнили молоты. Низко над водой пролетела чёрная туча ворон.
«Быть дождю, – подумал царь, передёргиваясь от надоедливого карканья. – Пойти упредить, чтоб ученья и работы отнюдь не бросали».
И он быстро зашагал к Адмиралтейству.
Глава 22
ПЕРВАЯ ЛАСТОЧКА
Шведы рыскали по Литве в тщетных поисках провианта. Страна была дочиста разорена русским войском. Литвины сами питались падалью и целыми селениями вымирали от мора. Наиболее отчаянные из них собирались в ватаги и, обезумев от голода, вступали в бой даже с хорошо вооружёнными отрядами.
Однажды по дороге к Климочам двигалась шведская пехота. Тёмной ночью на отставшую часть напали литвины. Растерявшиеся солдаты приняли их за русскую армию и, уклонившись от боя, бежали.
– Русские за лесом! – доложили они генералу.
Командующий не поверил, но на всякий случай приказал окружить лес. Ватага бросилась врассыпную. Не встречая сопротивления, генерал распорядился поджечь лес.
– Так вот кто заодно с московитами! – освирепел он, увидев при свете пожарища ватажников. – Взять их живьём!
Пленников допрашивали всю ночь, где находятся русские.
– Не видели… Мы ведь не с московитами! – падали люди в ноги, моля о пощаде. – Мы от голода.
Генерал не слушал и твердил своё:
– Московиты… Где они?
Наконец ему надоел бесцельный допрос. Он поманил к себе полковника и шепнул ему что-то.
– Удачная мысль! – оживился тот. – Очень удачная!
Он подал одному из литвинов пистоль:
– Покажи, как ты стреляешь… Нет, зачем же в воздух, когда есть прелестная цель. Вот сюда. Прошу.
Литвин отшатнулся:
– За что же я должен убивать товарища?
– Можно и не убивать. Расскажите оба, что вы знаете про русских, и уходите откуда пришли.
Всё это полковник произнёс с задушевной улыбкой, но в то же время сунул пистоль в онемевшие пальцы другого пленного.
Однажды по дороге к Климочам двигалась шведская пехота. Тёмной ночью на отставшую часть напали литвины. Растерявшиеся солдаты приняли их за русскую армию и, уклонившись от боя, бежали.
– Русские за лесом! – доложили они генералу.
Командующий не поверил, но на всякий случай приказал окружить лес. Ватага бросилась врассыпную. Не встречая сопротивления, генерал распорядился поджечь лес.
– Так вот кто заодно с московитами! – освирепел он, увидев при свете пожарища ватажников. – Взять их живьём!
Пленников допрашивали всю ночь, где находятся русские.
– Не видели… Мы ведь не с московитами! – падали люди в ноги, моля о пощаде. – Мы от голода.
Генерал не слушал и твердил своё:
– Московиты… Где они?
Наконец ему надоел бесцельный допрос. Он поманил к себе полковника и шепнул ему что-то.
– Удачная мысль! – оживился тот. – Очень удачная!
Он подал одному из литвинов пистоль:
– Покажи, как ты стреляешь… Нет, зачем же в воздух, когда есть прелестная цель. Вот сюда. Прошу.
Литвин отшатнулся:
– За что же я должен убивать товарища?
– Можно и не убивать. Расскажите оба, что вы знаете про русских, и уходите откуда пришли.
Всё это полковник произнёс с задушевной улыбкой, но в то же время сунул пистоль в онемевшие пальцы другого пленного.