– А я и не ведал, что к тебе Яков Виллимович жалует. – с укоризной поглядел царь на Бориса Алексеевича.
   Голицын нахмурился.
   – И рад бы сказать тебе, да государыни Евдокии Фёдоровны устрашился. Не люб ей дух иноземный.
   Он подчеркнул последние слова с расчётом уязвить Петра, напомнить ему зависимость его от жены. И не ошибся. Государь вскочил как ошпаренный.
   – Кто тут хозяин и царь?! Я иль царица?!
   Все находившиеся в терему низко поклонились, касаясь рукою пола.
   – Кому же, как не тебе, государь, быть тут хозяином!
   – То-то же! – сверляще пропустил сквозь зубы Пётр и, кивком приглашая ближних сесть, повернулся к Брюсу – Сказывай и не робей. То не на тебя я сердцем восстал… – Он обвёл всех смягчившимся уже взглядом. – И не на вас. То я железами маненько тряхнул.
   Медленно, обдумывая и взвешивая каждое слово, Брюс рассказал, как русские рати подошли к Перекопу.
   – А окончился бы второй поход победой, – вздохнул он после короткого молчания, – кабы не приказ Василия Васильевича отступить.
   Голицын ехидно усмехнулся.
   – Хоть Василий и приходится мне братом сродным, а не могу утаить, гораздо охоч он до мшела!
   Лицо Якова Виллимовича зарделось.
   – Доподлинно так. По всем полкам бежит слух, приказ-де нежданный тот об отступлении златом купил Селим-Гирей у князя Голицына.
   Нарышкинские языки быстро распространили по Москве вести, привезённые Брюсом.
   Пустынные зимние улицы ожили. Там и здесь собирались возбуждённые кучки людей. Невесть откуда чёрными стаями воронья слетелись монахи и раскольничьи проповедники.
   Дозорные стрельцы и рейтары ни силой, ни окриком не разгоняли толпу.
   Из монастыря, с крестом в руке, спешил Сильвестр Медведев.
   В Троице, что в Листах, он, Сильвестр собрал круг. Густо пересыпая речь словами из Писания, сбиваясь часто на виршу, он старался доказать, что отступление Голицына было «предопределено Богом», а не корыстолюбием князя. Какой-то юродивый из лагеря нарышкинцев не утерпел и бросил в Медведева снежным комом.
   – Заткнись, лицемер! Не дерзай Бога живаго златым тельцом подменить!
   Спор грозил разрешиться кровопролитием Но в самую последнюю минуту толпа шарахнулась неожиданно в разные стороны, потрясённая внезапным пушечным залпом.
   To Шакловитый с большим отрядом солдат, дьяков и думных дворян оцепил улицу.
   – На сей раз выпалил через ваши мятежные головы, – крикнул он в толпу, – для острастки! А не сгинете, покель я счёт до трёх держать буду, – всех изничтожу!
   Однако людишки, заметив, что стрельцы сочувствуют им, а не Федору Леонтьевичу, снова сомкнулись.
   – Братья! Не выдавай! – взмахнул бердышом стрелецкий пятидесятник и первый бросился на дружину…
   Вечером, преисполненный горделивого чувства усмирителя мятежа, Шакловитый явился к царевне. Привирая и превознося свои воинские доблести, он рассказывал, как ловко удалось ему перехитрить стрельцов и расстрелять «воров».
   Нетерпеливо выслушав дьяка, Софья гневно набросилась на него:
   – Что ж ты наделал? Да ведь из-за нынешней потехи твоей и последние отрекутся от нас стрельцы!
   Кошачьи глаза Федора Леонтьевича вызывающе уставились на царевну.
   – Не то погибель, что стрельцы от тебя отшатнутся. И так не особливо верны они нам. Погибель же то, что из-за корыстолюбия князя Василия вся Русия от тебя отшатнётся да к Нарышкиным перекинется.
   Заметив, что царевна растерялась от его слов, он нагло расхохотался.
   – Сам того не разумея, из-за жадности к злату предал тебя Василий Васильевич! Выдь-ко на улицу: всякая тварь величит ныне Нарышкиных! Был бы-де един Пётр на столе, и рати не затевал бы! То все Милославских затеи!
   Софья с неожиданной властностью указала Федору Леонтьевичу на дверь.
   – Вон!
   Дьяк сразу оборвался, стал как бы меньше, незаметней.
   – Вон! – топнула ещё раз царевна ногой и, рухнув на диван, воюще заголосила.
   Её сестры со страхом прислушивались к крику, допытывались тщетно у ворвавшегося к ним Шакловитого причины гнева царевны, поочерёдно заходили в светлицу, но не смели подступиться к правительнице. Только дурка-горбунья безбоязненно прыгнула вдруг на диван и пронзительно закукарекала.
   Софья чуть приподняла голову и, прицелившись, каблучком сапожка пнула в зубы горбунью. Это немного её успокоило. Она встала, вытолкнула в сени корчившуюся на полу от страшной боли дурку и тяжело опустилась на кресло перед столом.
   – Васенька! – сердечно прошептала она. – Светик мой, Васенька!..
   Голос её задрожал, и часто-часто забилось сердце. Мясистые губы собрались влажным комочком, раздутые ноздри с присвистом втянули воздух.
   Желание увидеть князя, сделать что-либо приятное для него было так велико, что Софья торопливо достала бумагу и принялась за письмо:
   «Свет мой, братец Васенька, – писала она. – Здравствуй, батюшка мой, на многие лета! И паки здравствуй, Божиею и пресвятые Богородицы милостию и твоим разумом и счастием победив агаряне! Подай тебе, Господи, и впредь враги побеждать! А мне, свет мой, не верится, что ты к нам возвратишься; тогда поверю, когда узрю в объятиях своих тебя, света моего…»
   Она прищурилась и, подумав, продолжала:
   «А чем боле противу тебя восстают, тем боле примолвляю тебя. А Федьку не страшись. Опричь тебя никого мне не надобно. Един ты у меня и свет, и радость, и утешение. Вернись же скорее. Иссохла я без ласки твоей, светик мой братец Васенька…»
   Ткнувшись кулаком в щёку, она закрыла глаза и горько вздохнула.
   Из сеней неожиданно донёсся чей-то сдушенный стон.
   Царевна испуганно встала и, крестя перед собою дорогу, приоткрыла дверь.
   На полу лежал распластавшийся крестом Шакловитый.
   – Покажи милость, – стукнулся он больно лбом об половицу, – повели катам главу мою горемычную с плеч срубить! – И впился ногтями в своё лицо – Не можно мне боле жить! Чем в опале быть у тебя, единой володычицы моей херувимской, краше на плаху идти!
   Софья размякла:
   – У, идол! Иди ужо!
   Дьяк на брюхе вполз в светлицу. Царевна заложила дверь на засов.

Глава 44
«ДАРМОЕДЫ»

   Слишком «русской» была для государя молодая царица. Единственными спутниками её жизни являлись Часослов, пяльцы, дурки и карлицы. Всё же остальное было либо несущественно, либо шло от лукавого.
   Для Петра, только ещё занёсшего ногу, чтобы переступить через порог покрытой мхом и плесенью старины в Еуропу, стало уже чрезмерно тесным пребывание под одной кровлей с Лопухиной. Он всё реже заходил на половину жены, избегал встреч с нею. Не прошло и двух месяцев, как Евдокия Фёдоровна настолько опостылела ему, что он запретил ближним произносить в его присутствии имя её.
   Молодая царица безропотно подчинилась судьбе. Никто не слышал от неё ни сетований, ни слез. Она никуда не выходила из светлицы, сидела часами молча у окна, слушала сказы боярынь и шутих, изредка на сером лице её блуждало даже нечто вроде тихой улыбки. Вечера же Евдокия неизменно проводила в усердных и страстных молитвах. Лишь позднею ночью, зарывшись лицом в подушку, она давала полную волю своему отчаянию. Тоска давила её, одиночество становилось непереносимою пыткою, «Господней карой за какой-то неведомый грех».
   Пробежит ли мышь, застучит ли в промороженное оконце робким странником ветер, вздохнёт ли скрипуче, по-стариковски, половица в сенях под ногами дозорного, – царица срывается вихрем с кровати и вслушивается с болезненным напряжением. Но шорохи тают, расплываются в тишине, и уже смертельная слабость одолевает Лопухину, порождая в груди безнадёжность, могильную пустоту.
   Не шёл государь, позабыл и дорогу к светлице жены.
   Пётр, не считаясь с матерью и ближними, жил так, как хотелось ему. Каждый день терем его был полон гостей из Немецкой слободы. Иноземцы обучали его арифметике, геометрии, географии и говорили о том, как живут еуропейцы.
   Любы были царю такие рассказы, и слушал он их долгими часами с таким восхищением, как слушают дети чудесные небылицы.
   И, как дитя, Пётр горел жаждой «показать себя всему свету еуропейцем». Нарочито, часто наперекор собственным желаниям, он делал то, что считалось в его кругу недопустимым. И прежде всего начал открыто курить. Он не выпускал изо рта трубку ни дома, ни на улице, заставил курить всех потешных, сменил старорусский кафтан на немецкое платье, пил из одной братины с иноземцами и часто, к ужасу и непереносимому стыду матери, громко, на всю усадьбу распевал весёлые, с похабным припевом песни.
   Едва пришла весна, Пётр с ближними и учителями-немцами укатил в Переяславль.
   Никогда ещё государь не переживал такой тревоги, как в тот день, когда нужно было спустить два корабля на Плещеево озеро.
   Каждая мачта, доска и заклёпка были знакомы Петру на судах. Сам он, не покладая рук, трудился от первого часа закладки кораблей до окончания постройки, как простой рабочий.
   Мучительнейшие минуты пережил он, прежде чем его детища были спущены на воду.
   – Удержатся ли? Не приведи Господи, не пойдут ли ко дну? – метался он по верфи, забрасывая учителей градом тревожных вопросов.
   Ему казалось, что не переживёт он неудачи, сам погибнет, наложит на себя руки, если потонут суда…
   Вдоль берега выстроились работные людишки и крестьяне, поставлявшие материалы и продовольствие. Взоры их были напряжённо устремлены на корабли.
   Пётр готов был задушить в своих объятьях «убогих», переживавших, как казалось ему, «единое с ним родительское трепетанье».
   Но если бы можно было ему хоть на малое мгновение заглянуть в души людишек, он отшатнулся бы в ужасе и зверином гневе.
   Работные и крестьяне жаждали только одного: погибели кораблей. «Потопнут, – с вожделением думалось им, – и освободит нас царь от непосильного тягла, перестанет авось водяною потехою тешиться». И с глубокой мольбой обращались мысленно к Богу: «Утопи их, Господи, окаянных! Не можно нам боле терпеть! Обезмочили мы от работ, обнищали!»
   Точно лебеди, плавно слетели на озеро корабли, встряхнулись величественно, застыли.
   – У-ра-а! – так заревел Пётр, как будто вырвал из груди своей сердце.
   – Ура! – кручинным стоном отозвался усыпанный людьми берег.
   Весь остаток дня и вся ночь прошли в разгульном хмельном угаре.
   Утром Петра нашли под ворохом стружек. Обнявшись с Ромодановским и Зотовым, царь запойно храпел.
   – Цедула тебе от государыни-матушки! – затормошил нежданно приехавший Борис Алексеевич государя.
   Пётр привскочил, выругался площадно и снова улёгся.
   К полудню от хмеля не осталось и следа. Жизнерадостный, крепкий, как молодой дубок, бегал уже Пётр деловито по верфи, отдавая распоряжения.
   Лишь после трапезы он принялся писать ответ матери. Рука его, так ловко орудовавшая топором и молотом, неуверенно, словно в недоумении, держала перо. Пальцы немели, корчились в судороге.
   – Ох и тяжко писание у человеков! – плюнул он, с детской старательностью написав несколько кривых строчек, и ткнул цедулу Бутурлину[113]. – Читай!
   Они оба, вытаращив глаза, долго разбирали написанное, но так ничего и не поняли.
   – Видно, сызнова надобно приниматься! – вздохнул государь и, поплевав на руку, приладил к спине Бутурлина новый лист бумаги.
   – Веди – слово – есть – людие… – тяжело, точно корчуя корни, сопел Пётр в лад выводимым буквам…
   «Вселюбезнейшей и паче живота телесного дражайшей моей матушке, государыне-царице и великой княгине Наталье Кирилловне. Сынишка твой, в работе пребывающий, Петрушка, благословения прошу, и о твоём здравии слышать желаю, а у нас молитвами твоими здорово всё. А озеро всё вскрылось сего двадцатого числа, и суды все, кроме большого корабля, в отделке; только за канатами станет, и о том милости прошу, чтоб те канаты, по семи сот сажен, из Пушкарского приказу, не мешкав, присланы были. А за ними дело станет, и житьё наше продолжится. Посем паки благословения прошу. Из Переяславля, апреля 20 дни 7197[114] года. Твой сын Петрушка».
   Устал Пётр от непосильной работы пером. Улёгся на край брезента, другой край закинул на себя и, подложив под голову кулак, задремал.
   Слабым шелестом, точно лёгким дыханием ветерка, из уст в уста перелетали по верфи три слова:
   – Умолкните, государь почивает.
   Шумливый переяславльский работный двор государев занемел, как тихий деревенский погост.
   Цедула сына не по мысли пришлась Наталье Кирилловне.
   – Жди, покель канаты сдобудем да на Переяславль доставим, – ворчала она – А той порой мало ли что приключиться может с робёнком… Изведут его, государика, и не приметит…
   По совету Стрешнева она позвала Евдокию Фёдоровну.
   – Истомилась небось? – сочувственно привлекла к себе Наталья Кирилловна молодую.
   – Как Богу угодно, – покорно поглядела в подволоку Лопухина – А я не ропщу на государя.
   Тихон Никитич ухмыльнулся:
   – Ты-то не ропщешь, а царь, я чаю, без молодушки весь поизвелся – И склонился к зардевшейся Евдокии Федоровне. – Прописала бы цедулку ему… Да губки-то не подбирай… Знаю, что сказываю. Как узрит руку твою, так и потянется миловаться с молодою женою.
   Евдокия, без возражения, написала под диктовку боярина:
   «…Государю моему радости, царю Петру Алексеевичу. Здравствуй, свет мой, на множество лет! Просим милости, пожалуй, государь, буди к нам, не замешкав. А я при милости матушкиной жива, жёнушка твоя Дунька челом бьёт».
   Поутру Стрешнев отправился с цедулой в Переяславль. Пётр встретил гостя на берегу озёра.
   – По здорову ль? – обдал он Тихона Никитича крепчайшей струёй махорочного дыма.
   – По…апчхи!.. здор…чхи!.. ову, велик… кху-кху-чхи… кий…
   Царь покатился от хохота и, раскурив трубку, снова задымил в глаза боярину.
   – Избави! – пал на колени Стрешнев, не переставая оглушительно чихать и кашлять.
   Побросав работу, людишки исподлобья поглядывали на потеху царя. «Как есть басурман! – покачивали они осуждающе головами. – Не инако – подменённый, не сын Алексея Михайловича».
   Взглянув случайно на работных, государь оборвал смех и побагровел от гнева.
   – Дармоеды! – схватил он дубинку и изо всех сил швырнул ею в людишек.
   Работные рассыпались в разные стороны. Один из них не успел отскочить и со страшным криком рухнул наземь: концом дубинки ему вышибло глаз.
   – Никак, токарь Антипка? – упавшим голосом произнёс царь. – Кто же замест его токарить будет?
   Брант обнадёживающе улыбнулся.
   – Не кручинь, мой гозудар. В слобод токар голландец куда лючш Антипку.
   Согнув спины, работные прилагали всё усердие, чтобы не вызывать новой вспышки гнева у государя.
   Пётр увёл Стрешнева в вежу[115]. Прочитав цедулу, он снова освирепел.
   – Анафемы! Ироды! Связали меня с богомолицею-начётчицею!
   Покорно выслушав брань, Тихон Никитич приложился к локтю царя и перекрестился.
   – Воля твоя, а не затем я послан к тебе царицей-матушкой. Не об Евдокии Феодоровне кручина наша.
   И вполголоса передал слух о готовящемся покушении на Петра и Наталью Кирилловну.
   Пётр мгновенно собрался в дорогу и, почти никого не предупредив, уехал в Преображенское.
   Колымагу царя сопровождал сильный отряд преображенцев. Впереди на полудиких аргамаках скакали Ромодановский и Бутурлин.
   Государя поразило обилие нищих, встречавшихся по пути. Они ползли на него со всех сторон, падали ниц, униженно молили о подаянии.
   В прежние свои поездки, когда Пётр весело мчался на коне в Переяславль, ему некогда было думать о встречных он их не замечал. Все помыслы его были там, на верфях. Теперь же, из колымаги, ему точно впервые открылась доподлинная убогая Русь. Это вконец расстроило его и ещё больше испугало.
   – Откель их столь? Словно бы тараканы ползут на меня из щелей в печи! – растерянно бегал он глазами по сторонам и больно, до омертвения, тёр рукою дёргавшуюся правую щёку.
   Какой-то обряженный в лохмотья и вериги юродивый остановил царя.
   Ромодановский хотел было повернуть коня на дерзкого, но Пётр удержал его.
   – Пущай каркает! Не замай! К тому, видно, идёт!
   – Истина! Истина! – замахал ожесточённо кулаками юродивый. – К тому идёт! На погибели свои с басурманы побратался! Ужо и стрельцы по той пригоде сызнова к царевнушке перекинулись!
   Ромодановский не вытерпел и вихрем налетел на юродивого. Жутко хрустнули кости под копытами аргамака.
   Стрешнев предложил Петру остановиться на ночлег в деревне.
   – Долго ли до лиха по ночному пути, – резонно указал он и этим сразу убедил заупрямившегося вначале государя.
   Едва Пётр заснул, Тихон Никитич погнал наперёд прихваченных им на всякий случай из Москвы и засевших в лесу семёновцев.
   Семёновцы получили строгий приказ очистить дороги от нищих и заставить крестьян встречать с хлебом-солью царя.
   Утром, подъезжая к первой же деревне, Пётр с удивлением протёр глаза. У околицы толпились одетые по-праздничному крестьяне.
   – Что за лицедейство такое? Аль за ночь разбогатели людишки?
   – Не за ночь, государь, но во вся дни в достатке жительствуют крестьяне, – с бахвальством заявил Стрешнев. – А нищие, что ползли на тебя тараканами, и не нищие, а раскольники переряженные. То они, окаянные, насмехались над государем. То они все лицедействуют, проваленные. – Он зло ощерился и погрозился в пространство: – Пущай хоть один попадётся ещё! Сам буду четвертовать!
   До самой Москвы была пустынна дорога. Нищие бесследно исчезли.

Глава 45
«САМСОН»

   После того, как в Преображенском были изловлены языки царевны, пытавшиеся поджечь царскую усадьбу, Пётр как бы переродился. Встреча лицом к лицу со смертельной опасностью заставила его крепко призадуматься над своей судьбой. День за днём всё больше интересовался он тайными беседами ближних, сам уже, по собственному почину, назначал сидения, допрашивал языков и требовал, чтобы ему подробно передавали обо всём, что происходило в Кремле.
   Когда Милославский попытался передать поджигателей в ведение Судного приказа, царь ответил ему резкою отповедью:
   – Будет, Иван Михайлович! Довольно бесчинствовал ты с царевною на Кремле! Ныне я сам государствовать буду! – И отдал колодников для розыска Федору Юрьевичу Ромодановскому.
   Хмельной, страшный в зверином гневе своём, князь производил розыск не в застенке, а на улице, перед толпой, и там же сжёг изуродованных пыткой узников на костре.
   Прямо с места казни Пётр с ближними ускакал на Москву, в храм Василия Блаженного.
   По случаю праздника Казанской Божьей Матери в церкви готовились к крёстному ходу.
   К подпевавшему дьячкам царю подошёл Борис Алексеевич и долго что-то внушал ему.
   Царь, распалившись, спрыгнул с клироса и очутился перед царевной.
   – В ход?!
   Точно впервые в жизни увидела правительница брата. Перед ней стоял незнакомый богатырь, ростом почти вдвое выше её, который, казалось, легчайшим движением может потрясти до основания своды храма, а взглядом острых, как ястребиные когти глаз, заставить пасть ниц перед ним, точно перед Иосифом из библейской сказки, самое небо, и солнце, и звёзды.
   «Самсон! – замерла в невольном восхищении правительница. – И кудри Самсоновы, и очи его орлиные!»
   Но это длилось одно мгновение.
   – В ход! А то куда же! – выпалила она, почувствовав, как на лбу проступает холодный пот и в груди растут ужас и лютый гнев. – В ход! Не у тебя ли на сие благословения испросить?
   Молящиеся любопытно следили за столкнувшимися царём и правительницей.
   – Ан не пойдёшь! – спокойно, так, как может произнести лишь человек, который сейчас, сию минуту потеряет человеческий облик, весь отдастся бешеному порыву звериного гнева, заявил государь.
   Иван Михайлович, увидев, что царевна робеет, сорвал г места икону Богородицы О Тебе Радуемся и сунул её в руки племяннице.
   Присутствие Милославского сразу успокоило Софью. Высоко подняв образ, она поплыла величественно на паперть.
   Расталкивая молящихся, опрокидывая по пути налои и паникадила, Пётр стрелой вылетел из храма и умчался на коне в Преображенское.
   – Извести! Одно, что осталось – извести его с Натальей Кирилловной! – скрежетал зубами Шакловитый.
   – И не откладаючи! – брызгал слюною Иван Михайлович. – Чтоб духу ихнего не было!
   Софья сидела на диване рядом с возвратившимся недавно из бесславного похода Василием Васильевичем и гневно перебирала гривы на широчайшей турецкой шали, подарке князя.
   – Попытайся-ко, изведи, – жёстко взглянула она на Федора Леонтьевича. – А все ты! С конюхами-де царь потешается. Не страшен нам-де такой ворог. – Она вдруг вскочила. – Ан проглядел потехи Петровы с конюхами Преображенскими! Не приметил, как из потешных робяток повырастали полки!
   Дьяк слезливо захлопал глазами.
   – И в мыслишках не держал я, что хитроумный Борис Алексеевич нарочито подбивал Петра на потехи военные, чтоб силищу противу нас сотворить.
   Чтобы отвлечь царевну от неприятного для него разговора. Фёдор Леонтьевич, помолчав немного, умильно осклабился.
   – Каково ещё обернётся да кто победит, там видно будет. Ныне же вместно бы, как изволила ты, государыня, давеча сказывать, созвать сидение…
   – Какое ещё сидение! – недовольно цыркнул Иван Михайлович.
   Шакловитый постарался изобразить на лице строгую деловитость.
   – Надобно ж народу возвестить о победах да пожаловать по сей пригоде князя Василия со споручники наградами за верные службы.
   Щёки Голицына зарделись стыдливым румянцем. Софья теснее прижалась к князю.
   – И впрямь, за печалями позапамятовала я про витязей наших.
   Она готова была уже усадить Федора Леонтьевича за написание приказа, но Милославский решительно остановил её:
   – Коли хочешь горло позатыкать Нарышкиным, вокруг пальца их обвести, сотвори так, чтобы Василий Васильевич со товарищи получил награду с соизволения обоих-двух государей. Узрит народ, что приказ скреплён подписом не точию царя Иоанна, но и Петра, волей-неволей перестанет верить нарышкинским языкам, правду распускающим о войне.
   Предложение дядьки понравилось Софье, и она с охотою приняла его.
   Многих усилий стоило царевне уговорить младшего царя подписать грамоту. Пётр долго и слушать не хотел о наградах.
   – Едино, что истинно заслужил Василий, – твердил он сестре – батог да дыба! И не лезь! Сама подписывайся под кривдой!
   Но царевна была так настойчива и так униженно просила за князя, что Пётр, только бы отвязаться, подписал бумагу.
   – Да будь оно проклято! Убудет нас, что ли, ежели Васька твой в новую цепь обрядится! На, получай, покель замест цепи я его железами не пожаловал, вора-мздоимца!
   Двадцать шестого июля Голицын, Гордон и некоторые офицеры отправились в Преображенское, чтобы принести царю благодарность за полученные награды.
   Лютый гнев охватил Петра, когда перед ним предстал Василий Васильевич.
   – Зачем пожаловал?! – крикнул он так, что зазвенели стёкла и погасла лампада. – Не поделиться ли златом, полученным от Селим-Гирея?
   – Земной поклон отдать тебе, государь, за великие твои милости.
   У царя перекосилось лицо и глаза сверкнули безумием.
   – Поклон отдать да тем временем из-за пазухи нож вытащить противу меня?
   Он схватил табурет, поднял высоко над головой и со страшною силою швырнул его в стену. Табурет раскололся в щепы. Это послужило словно сигналом для того, чтобы Пётр потерял последнюю каплю самообладания.
   Всё, что было в терему, полетело вдогон выскочившим в сени Голицыну и офицерам.
   – Убью! – рычал государь. – Всех! И её, полюбовницу твою Софью! Убью!..
   На перекошенных губах кипела пена. Лицо дёргалось в мучительных судорогах, а кулак тяжелобойным молотом с головокружительной быстротой рушился на столы, стулья, окна, посуду, дробя все, что подворачивалось на пути.
   Узнав о том, как Пётр принял Голицына, Софья, посовещавшись с ближними, распустила по Москве слух, будто Борис Алексеевич и Лев Нарышкин замышляют извести её, а сама поспешно уехала в Новодевичий монастырь.
   Царевну провожали пятисотные и пятидесятые всех стрелецких полков.
   Шакловитый распорядился приготовить человек по пятьдесят и по сто от каждого полка, чтобы дать достойный отпор нарышкинцам, которые, по дошедшим до него слухам собирались напасть на царевну. Его языки сбились с ног, разыскивая крамолу и подбирая в отряды верных Милославским людей.
   По стрелецким слободам снова заговорили о великих милостях, которые дарует царевна всем поднявшимся на защиту её.
   Отслушав обедню, Софья вышла из монастырской церкви. Князь Алексей Голицын подал ей стул.
   Царевна перекрестилась на все четыре стороны и, усевшись, низко свесила голову.
   – И так была беда, – стиснула она пальцами грудь, – да Бог сохранил, а ныне сызнова беду начинают!
   Стоявший за стулом Пётр Андреевич Толстой вытер рукавом сухие глаза.
   – Боже мой! Боже мой! Пошто испытуешь ты богомолицу и заступницу нашу, государыню Софью Алексеевну?
   Кто-то всхлипнул в толпе. Появившийся неожиданно на дворе епископ воздел руки горе и застыл в немом молении. Из церкви ночными шорохами донеслись тихие звуки великопостного песнопения. Скорбно, как падающая листва осенняя, стыли в воздухе медлительные перезвоны.