Астраханские пастыри: архимандрит Антоний, митрополит Самсоний и Георгий Дашков, прослушали грамоту на коленях.
   Едва Носов окончил, смиренная тройка грянула многолетие царствующему дому.
   – Молитесь! Молитесь, чада мои! Бог умилил бо сердце помазанника своего, – вскочил Дашков.
   – Бей его, государева соглядатая! – зарычал какой-то станичник. – Бей и Кисельникова! Не будь я вольный казак, ежели не продался он господарям да купчинам!
   Впервой за всё время мятежа свара астраханцев перешла в драку. Люди озверели и в сумятице били чужих и своих, стали хмельными от гиканья, свиста, выстрелов, сабельного перезвона и крови.
   Только когда в город прискакал Памфильев с сильным отрядом товарищей, страсти понемногу утихли.
   – Кой человек не с нами, – объявил властно Фома, – прочь с наших очей! Ходи в монастырь, кто противу нас, да там до поры до времени пребудь!
   И дрогнувшим голосом продолжал:
   – Кто же волю вольную превыше живота почитает, кто хочет костьми лечь за волю, как то подобает молодецкому казацкому товариществу, – за мной, лагерем стать у матушки-Волги!
   – К Волге! К матушке-Волге! – вихрем взметнулось над Астраханью.
   – Биться, покель мушкеты и сабли из рук не повалятся!
   – А Носова с присными да со всеми посадскими в Волгу.
   Но, когда загорелись слободы, купчин уже не было в городе – они тихим ладом ушли с повинной к Шереметеву.
   Шереметев уверенно двигался на Астрахань. Беспокойство оставило его. Посеянный им через духовенство, купчин и царёвых людей раздор между мятежниками дал горазды всходы. Бунтари не доверяли друг другу, все чаще сварились между собой, оседая в селениях, покидая ватаги.
   В феврале полки заняли Царицын, а через малый срок достигли и Чёрного яра.
   Войска были встречены благовестом и молебствованиями.
   – Ну, нынче тужить нечего, – с улыбкой победителя обратился Шереметев к офицерам. – Без бою Астрахань сдастся. Уж вижу.
   Но он ошибся. На пути каратели повстречались с Кисельниковым и бежавшими купчинами.
   – Незадача, ваша енеральская честь, – пал бурлак на колени. – Не сдаются убогие. Слободы пожгли. Верных государю людишек ослопьем побили.
   В двух верстах от Астрахани, на Болдинском острове, Шереметев остановился и отправил мятежникам цидулу:
   «Всех помилую, ежели с повинною выйдете. Не я сие говорю. Сие указал передать вам сам государь.»
   Ватаги не единожды получали такие грамоты и знали им цену.
   – Сложишь фузеи, а с ними и головы сложишь, – присвистывали казаки, слушая цидулу.
   И Фома коротко распорядился:
   – Раздать фузеи всем малым людям!
   Не дождавшись ответа, Шереметев приказал открыть наступление.
   Георгий Дашков больше не убеждал мятежников сдаться. Он ясно представлял себе, на чьей стороне сила, и, предвкушая поражение убогих, заранее служил в Троицком монастыре торжественные молебствования.
   В то же время монахи подкрались к зелейной казне[231] и взорвали её.
   Когда раздался залп, Дашков простёр к небу руки и захлебнулся в благодарной молитве…
   Честно, не щадя головы, бились мятежники с царёвыми холопами.
   Сильна была царёва рать, много пушек и зелейной казны привёз с собой Шереметев.
   Дрогнули бунтари под градом снарядов.
   Обливаясь кровью, впереди всех шли напролом атаман Памфильев и верные споручники его – Драный, Некрасов и Голый.
   К вечеру войска государевы заняли Астрахань.
   Не успел Шереметев подавить астраханский бунт, как поднялись людишки с Бузулука, Медведицы, Битюга, Хопра, Донца и всей Восточной Украины, примкнувшие к походному атаману Булавину.
   Пытки и казни не только не усмиряли народ, но разжигали в нём ещё большую злобу. Бунтари смелели, почти открыто ходили по станицам и деревням, призывали к борьбе.
   – Для че воюем? Нам ли в корысть, что фабрики понастроили гости торговые?
   – А либо то, что помещики землями богатыми обзавелись?
   – Не для нас война! Господарям на прибытки, а нам на погибель!
   – Себе господари жизнь солодкуго строят, а нам под господарями одна м а м у р а!
   – Мамура одна!
   Эти горькие слова подхватывались селениями, перебрасывались из края в край и докатились до самой Москвы.
   Пётр, трепеща за престол и жизнь, скрепя сердце, попытался при посредстве французов склонить шведов к миру.
   Карл Двенадцатый с презрением бросил послам:
   – Хорошо! Мир – так мир. Только пусть грязная русская свинья вернёт мне все свои завоевания, уплатит столько военных издержек, сколько я покажу, и подпишет такой мирный трактат, который я сам составлю.
   Задыхаясь от гнева, Пётр ответил:
   – Добро! Быть по сему. Ужо подпишу мир, развалясь на шкуре изглоданного русской свиньёй осла – шведского Карла.
   И продолжал войну.
   Булавин единогласно был избран войсковым атаманом. Подбиваемый Памфильевым, он написал Федору Юрьевичу Ромодановскому на Москву:
   «Князь Долгорукий, и помогавшие ему старшины, и войсковой атаман при высылке из городков пришлых из Руси людей городки наши многие разорили и пожгли; казаков пытали, кнутами били, носы и губы резали напрасно. А и весь народ русский прибыльщиками и помещиками разорён и побит не менее, чем городки наши тем князем Долгоруким. И посему порешили мы не искать тщетно правды от государя, а самим добиваться её. Одначе же, щадя кровь христианскую, в остатний раз обращаюсь к тебе от лица всех убогих людишек: склони царя служить не боярам и гостям торговым, но народу всему. Инако быть погибели и боярам, и купчинам, и ему – государю».
   Ромодановский изорвал цидулу.
   Не дождавшись ответа, атаман отправил часть войска во главе с Фомой в верховые, не сдавшиеся станицы, отряд с Драным отправил против князя Долгорукого, а конницу поставил при Куртлаке. Сам же, с незначительной горстью станичников, остался для охранения Черкасска.
   – Пущай его поразгоняет в разные концы своих разбойных людишек, – радостно потирал руки Пётр, выслушивая гонцов. – Чем дробнее будут отряды бунтарские да чем друг от дружки дале, тем легше уничтожить сарынь сию.
   Царь отдал генералу Бахметеву строгий приказ:
   «С великим поспешением денно и нощно идти со всею бригадою прямо в Черкасск для защиты оного противу мятежников.»
   Два дня бились станичники Фомы с генеральскими полками. В то же время полковник Крапотов окружил отряд Драного и разбил его[232].
   Убедившись в превосходстве вражеских сил, споручники Булавина и Фомы – Казанкин, Хохол и Ганкин, – с пятью тысячами казаков на судах и берегом на конях перебрались через Дон.
   Вскоре Хохол с войском подошёл к Азову. Полковник Васильев с казачьим азовским полком и с донским ополчением, состоявшим почти сплошь из дворян, под управлением старшины Фролова, неожиданно напал на булавинцев.
   Станичники и солдаты дрались не на живот – на смерть. Жутко трещали кости под копытами взбесившихся лошадей.
   Фролов отступал. Ликующая вольница, позабыв о ранах, надвигалась все ближе и ближе к Азову.
   В предвечернем море притаились чуть подрагивающие корабли. На головном судне, ни на мгновенье не отрываясь от подзорной трубы, зорко следил за боем Иван Андреевич Толстой.
   Строгое лицо его ожило, по краям тонких губ зазмеилась усмешка.
   – Добро, Фролов! – не выдержал он и вслух похвалил старшину. – Ещё с полсотни шагов – и конец вам, смерды, людишки подлые!
   По чуть слышной команде Толстого матросы стали у орудий. То же сделали и на Алексеевском, Петровском и Сергиевском крепостных бастионах.
   Едва мятежники подошли к крепости – раздался оглушительный гром. Стало темно от дыма. И снова громовой раскат. Вздрогнула от взрыва земля. Загрохотали сто орудий. В этом грохоте была смерть. И люди нашли её здесь, утопая в липкой каше крови и только что зеленевшей земли.
   От селения к селенью, от станицы к станице, набухая хитросплетённой ложью, тяжело ползли от Азова недобрые вести о гибели главных сил вольницы.
   Бои нарастали, царёвы рати все ближе подходили к Черкасску. Зажиточные казаки постепенно откалывались от булавинской вольницы и собирали свои собственные отряды.
   Решив, что выгоднее перейти на сторону царя, они повели тайные переговоры с князем Долгоруким и под водительством избранного им старшины Ильи Зерщикова неожиданно ворвались в Черкасск и напали на дом походного атамана.
   Застигнутый врасплох, Булавин не растерялся. С пистолетом в руке он выбежал на крыльцо.
   – Ну что ж, берите душу, казаки-изменники, царёвы суки!
   Столько негодования, отвращения и горя было в его голосе, что середние казаки, поддавшиеся уговорам Долгорукого и примкнувшие к нему, невольно притихли.
   – Чьей головы ищете? Не я ли сам нёс в чисто поле голову свою, чтоб сложить её за казацкую волю и за людишек убогих?!
   Старшина рванулся наперёд:
   – Будет! Наслышаны! В Москве поговорим! На Москву доставим! Пущай там с тобою Ромодановский речь поведёт. Пущай…
   Он не договорил. Метким выстрелом Булавин свалил его с ног. Солдаты и казаки ринулись к дому. Спасения не было.
   – Ты, Боже, видел, с каким прилежанием служил я труждающимся и обременённым, – пал атаман на колени. – Не зачти же мне сей мой грех…
   И, перекрестившись, выстрелил себе в сердце[233].
   …«Виват! Виват! Поздравляю государя моего со славной викторией! Милостью Бога Господа нашего Иисуса Христа сарынь побита![234]» – писал Долгорукий Петру.
   В тёмную ночь в далёкую подъяремную Русь, в лес непрохожий и непроезжий, с остатками булавинской вольницы, угрюмый, но не сдающийся, полный веры в дело своё, скакал на коне атаман Фома Памфильев.
   14 декабря 1929 г . – 3 сентября 1933 г .

КУБОК ОРЛА
РОМАН

   Елизавете Ивановне ГИБЕТ, не забывшей «тридцатого, оставшегося там, на сплаве», вечная моя дружба.
Автор.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава 1
МОРЕ УХОДИТ

   За окном в неуёмном буйстве выла метелица.
   Вглядываясь в белёсую муть, Пётр хмурился всё больше. Неистовая тоска уже третий день томила его. Лечь бы, растянуться пластом – ни о чём не думать, ничего не решать… А решать нужно. Он зябко передёрнулся, потирая руки, прошёлся по терему и снова остановился у окна, молчаливый, злой, опухший от бессонницы и вчерашнего хмеля. «Ишь, воет, проклятая! Самому от неё, от ведьмы, впору бы взвыть…»
   За столом, подперев пухлым кулаком двойной подбородок, сидел Пётр Павлович Шафиров, – глубокомысленно рассматривал на карте места предполагаемых военных действий со шведами. Чёрные, чуть насмешливые глаза его щурились. Влажные губы казались тонкими на белом упитанном лице.
   – Когда же она угомонится, проклятая! – простонал Пётр. – А ни зги… Словно могила тебе…
   – Могила и есть, – с нарочитой весёлостью подхватил Шафиров. – Так и чудится, государь, будто в землю гроб опускают. Ну, ей-же-ей, упокойничка во гробе зрю.
   – Хмелён ты, что ли?
   Шафиров встряхнулся, ещё веселее, ещё увереннее крикнул:
   – Признаю, да! Карл во гробе!
   Грустная улыбка скользнула по лицу царя.
   – Карла, говоришь, во гробе узрел?
   Пётр Павлович перехватил улыбку и без всякой робости, как равный равного, обнял государя.
   – Сколько верёвочке ни виться, а конец все равно будет… Будет, Пётр Алексеевич! Как волка в яму, в гроб вгоним шведа.
   – А что, ежели он меня в гроб? – усмехнулся государь и вдруг изо всех сил стукнул кулаком по столу – Нет! Не бывать тому! Что нос повесил, Петрушка? Не пропадём!
   Шафирова не очень обрадовал резкий переход этот от уныния к веселью и бодрости. Кто-кто, а уж он знал, как часто резкие переходы кончались звериным гневом, жестоким припадком.
   «Будет бить, – горько подумал Пётр Павлович. – Обязательно будет.» Набив трубку, он разжёг её и торопливо сунул в рот государя. Пётр трижды затянулся и побежал вдоль стен по бесконечному кругу.
   – Ну, говори, – на полном ходу остановился он, выпустив в лицо советнику едкую струю дыма.
   – Доподлинно знаем, – сразу, без лишних слов, начал Шафиров, – через малое время швед уйдёт из Польши в русский поход. А имеет Карл двадцать четыре тысячи человек кавалерии и двадцать тысяч пехоты. Да на подмогу к нему всякий час может прийти из Лифляндии генерал Левенгаупт с четырнадцатью тысячами человек.
   Всё это Пётр знал сам.
   Что в самом деле ждало его впереди? Страна с каждым днём нищает. Леса кишат беглыми. К ватагам всё чаще примыкают воинские отряды. Союзники вероломны – только и ждут того часа, когда из друзей можно будет превратиться в недругов и разодрать Российское государство на куски. Одна Польша ещё кое-как держится. Но и на неё особенно полагаться не приходится. Посадит Речь Посполитая королём Станислава, и всё будет кончено, прахом развеется дружба.
   А шведы? Их наступление несёт с собой гибель. И страшнее всего, что движутся они к украинским рубежам, туда, где живут самые непокорные московские холопы – запорожцы.
   «Неужто ж правду говорят про Мазепу?» Пётр стиснул ладонями виски. Его глаза округлились, стали ещё чернее. Ноздри раздулись. Через лоб поползла под коричневую шапку волос тонкая синяя жилка.
   – Ну, чего приумолк? – выкрикнул он сквозь зубы. – – Говори… радуй далее.
   «Будет бить, – потупил глаза Пётр Павлович. – Обязательно будет…» И, вздохнув, поклонился:
   – Покель всё, государь.
   – Всё-о! – передразнил царь. – Покель всё-о! Мало ли? Таково утешил, что хоть в прорубь. – Он вытянул шею и прислушался. – Ревёт-то… А? Ревёт каково за окном? Словно море в непогоду…
   Он опустился на лавку. Голова его склонилась на подставленную ладонь, лицо обмякло, как у тяжелобольного, на миг почувствовавшего облегчение.
   – Море… Нам ведь крохотку эдакую… Махонький клочок берега с пристанями… А оно уходит. Уходит море от нас! И не удержим его. Какая война может быть, коли казна пуста?
   Шафиров будто ждал этих слов.
   – Будет казна, – сказал он громко и твёрдо. – Только сотвори то, о чём не единожды на сидениях думали…
   – На части, что ли, Россию разбить? Дворянам раздать в полное управление?
   – Так, государь.
   – Рано. Пускай поучатся ещё малость.
   Пётр сердито фыркнул. Советник, глядя на него, пожал плечами.
   – Хочешь – гневайся, хочешь – с глаз долой прогони за дерзость мою, а подменили тебя, Пётр Алексеевич. Словно бы не владыка Санкт-Питербурха передо мною…
   – Че-го-о?
   – Да! Словно зельем опоили тебя. Во всяком деле тебя ныне сумленье берёт. Убей, а я и при последнем издыхании помазаннику Божьему правду скажу. Ты, сам ты сему обучал.
   Шафиров не ошибся. «Правда» попала в цель. Пётр ласково ударил его по плечу:
   – Коли правду, сыпь, брат, не сумлевайся.
   Откинув далеко трубку, он вскочил и снова заходил по терему уверенно и чётко, как на учении с преображенцами.
   – Говори.
   – Говорить-то нечего. С губернациями погодить ещё можно, а что касается Литвы, послушайся, Пётр Алексеевич, генеральского совета. То не в бесчестие, но во славу твою.
   – Отступить от Литвы?
   – Отступить, Пётр Алексеевич.
   Оба склонились над картою, водя по ней пальцами, долго изучали каждый изгиб трущоб и трактов. Все замечания государя советник тут же, не споря, записывал до последнего слова.
   Безответное послушание вывело царя из терпения:
   – Эк задолбил: «Да, да…» Когда же «нет» скажешь?
   Шафиров приложил обе руки к груди:
   – Верь не верь, а ей-ей, нечему некать. Словно бисер нанизываешь.
   – А ежели я вдруг со зла Литву велю разорить, сие как?
   – Тот же бисер, Пётр Алексеевич. Нешто не разумею я, что не потехи для разоришь ты тот край, а к тому, чтобы шведы шли по Литве, как иудеи в пустыне?
   Пётр призадумался. Смести с лица земли города и деревни, чтобы лишить Карла возможности иметь под рукой провиант и фураж, было нетрудно. Один полк солдат справился бы с этим походя. Царя смущало другое. Он боялся ожесточить население, и без того недовольное хозяйничанием русских.
   – Не замутил бы народишко…
   Шафиров самоуверенно расхохотался:
   – Пускай только сунутся! Пороху достанет ещё про честь литовскую.
   – Значит, так, – укрепился в сваей мысли Пётр. – Пиши: «Отступать и дороги все портить, а буде возмажно где, лесом и каменьями забросать».
   Советник усердно заскрипел пером.
   – Про всякий случай не худо бы и Москву укрепить, – сказал он, не поднимая головы. – Мало ли что бывает…
   – Я про сие уже Федору Юрьевичу наказал.
   Голос Петра уверенно зазвучал, повеселело лицо. Вместе с принятым наконец решением, к нему вернулась обычная его сила. За окном по-прежнему ревела метелица, но государь теперь, прислушиваясь, уже наслаждался ею.
   – Силища-то, а? Кого хочешь сметёт! Эх ты, морюшко… Зазнобушка моя, море!
   Он приказал подать вина и, налив кубки, чокнулся:
   – Пей, Петрушка! Пей, Пётр Павлович, брат мой любезный! За берег морской… И памятуй, что только через сих артерий может здравее и прибыльнее сердце государственное быть.
   Ночь близилась к концу. Сквозь промороженные оконца сочился мутный от снега рассвет. Царь развалился на лавке. Одна его рука упала на пол, другая крепко сжимала чубук. Не глядя на советника, он спросил:
   – Уходишь?
   – Ухожу, государь.
   – Ну-ну, иди, – сладко зевнул Пётр и тотчас же вспомнил: – Да! Про челобитчиков-то я и запамятовал…
   – Кочубеевых?
   – Кликни обоих. Послушаем, какую они про Мазепу песню сыграют.
   Шафиров послушно бросился исполнять приказание.

Глава 2
ПОСЛЫ КОЧУБЕЯ

   – Где же монах? – спросил Пётр Павлович, растолкав крепко спавшего челобитчика.
   – Где ж ему быть? Молиться пошёл. Богомольный он у нас.
   Наскоро протерев глаза, челобитчик отправился вслед за советником по тёмным переходам. Он знал, что скажет сейчас царю, у него было достаточно времени, чтобы всё хорошенько взвесить и обсудить с иеромонахом Никанором. Поэтому держался он уверенно, даже немного надменно.
   Однако у входа в горницу его вдруг охватила робость. Мысль, что сейчас он увидит самого государя московского, невольно делала его маленьким, ничтожным. А такое состояние было чуждо челобитчику. За сорок пять лет жизни он повидал всяких людей, – одних уважал, других ненавидел, третьих ни во что не ставил. Не раз бывал он и в боях. И всё же никогда не терял достоинства, «ласки к своей чести казацкой».
   «Эй ты, спидница! – выругался казак втихомолку. – Чего злякался?» И в сердцах пребольно дёрнул себя за ухо.
   Шафиров приоткрыл дверь:
   – Ты не бойся… Перекрестись и иди.
   Это напутствие ударило челобитчику в голову. Как? Его, Яценку, почитают трусом?! Он с таким негодованием уставился на Шафирова, что наблюдавший из терема Пётр захохотал.
   Яценко задрал высоко косолапую ногу, будто взбирался на седло, и, всё же умудрившись задеть едва приметный порог, ввалился в терем.
   – Тьфу на вас, бисовы ноги! – рассвирепел он окончательно, едва не угодив головой в грудь государю. – Тьфу!
   Пётр не без удовольствия рассматривал нескладного, ростом под потолок, детину. Он понимал, что не ноги казака виноваты, а смущение перед московским царём. Это льстило царю и невольно располагало к челобитчику, тщетно пытавшемуся принять независимый вид.
   – Из Диканьки? – запросто усадил Пётр гостя.
   Несоразмерно маленький на огромном лице носик казака покраснел, как спелая вишня на солнышке. Глаза недоумённо скосились на государя. «Что это за чудной человек, в самом деле?» Правда, Яценке говорили, что царь держится просто, терпеть не может разных почестей и церемоний. Но всё-таки ведь царь же он!
   Яценко смущался все больше. «Уж не каверзу ли какую готовит? – подозрительно думал он. – Вот так посидит, посидит, а потом как цапнет, быдло, и дух из тебя вон… Они все, москали, лукавые, как ведьмы наши с Лысой горы».
   – Из Диканьки, – ответил он после долгого молчания.
   – А из каких будешь?
   – Казак! – гордо выставил грудь Яценко. – Душою казак, а по батьке евреем считают. Батько мой ещё манесеньким хлопчиком был, когда в нашу православную веру окстился.
   Пётр ободряюще подтвердил:
   – Мало ли у кого какой батька. Вот видишь знатного сего господина? – указал он на Шафирова. – Тоже родителя еврея сын. А сам наш, русский. И ты, казак, русский.
   – Украинец я! – забываясь, вскочил Яценко.
   Государь и Пётр Павлович так и покатились со смеху.
   Казак не на шутку перепугался. «Скаженный язык! – выругался он про себя. – Никуда от него не денешься. Болтается, как хвост у старой кобылы».
   Он воззрился на образ и дал мысленное обетование трижды взвешивать каждое слово, прежде чем произнести его вслух. Сесть он не соглашался до тех пор, пока раздражённый окрик не заставил его повиноваться. Свесив огромные лапы почти до самого пола, он до боли в висках стиснул зубы и только после этого, решив, что путь лишним словам основательно преграждён, немного успокоился.
   – От Кочубея приехал? – уже строго спросил государь. – А почему один? Куда тот самый… отец Никанор подевался?
   – Угу, – не разжимая губ, промычал челобитчик.
   – Чего «угу»?
   – Молится отец Никанор.
   Царь кивнул Шафирову:
   – Дай ему, Пётр Павлович, вина испить. Видишь, обалдел от русского духа сей у-кра-и-нец.
   Перед Яценкой мгновенно появился налитый до краёв кубок. Сивуха забулькала в горле, разлилась по нутру жгучим, сладостным теплом.
   – Теперь так, – усмехнулся Пётр. – Теперь вижу, что истинный казак предо мною… Налей ему ещё за батюшку моего Алексея Михайловича и за гетмана Богдана Хмельницкого, уберёгшего Украину от польской кабалы.
   – Хай им обоим двум на том свете легонько икнётся, – поклонился казак и осушил второй кубок.
   Ему стало совсем вольготно. Полузакрыв глаза, не дожидаясь уже вопросов, он медленно, точно напевая знакомую песенку, принялся выкладывать все вины Мазепы:
   – …И рады тайные собирает тот гетман. И жалуется на многие утеснения. Ему и царь Алексей Михайлович сучий сын…
   – Ну, ты!.. – прицыкнул Шафиров.
   Но Пётр остановил его строгим жестом: «Не мешай, дескать, пускай всё выбалтывает».
   – И Пётр Алексеевич ему, – продолжал казак, – быдло. Сковтнули, балакает гетьман, москальские цари, трясьця их матери, Украину нашу. Не Украина стала, а боярская вотчина…
   Хмель постепенно рассеивался, голова свежела. Яценко уже отдавал себе отчёт в каждом слове. Большие глаза его время от времени вспыхивали колючими огоньками.
   Шафиров сидел за спиною гостя и записывал всё, что он говорил.
   – Я казак, мне на чины и славу – тьфу! Байдуже я соби[235], была бы горилка да воля. Я от щирова сердца кажу: не нужен нам Карл! Хай он сказытся, басурман.
   Яценко встал и перекрестился:
   – Мне не веришь – отцу Никанору поверь, полтавскому священнику отцу Ивану Святайле и полковнику Искре поверь, неначе, задумал гетьман поддаться под шведскую руку! – Его охватил жестокий гнев. Он сжал кулаки и, увлёкшись, занёс их над головой государя: – Нету нашей воли казацькой под Карлой ходить! Тебе, православному царю, служить будем.
   Он умолк. Пётр, стараясь казаться бодрым, спросил:
   – Всё?
   – Всё, ваше царское величество.
   – Спасибо тебе и на том, казак.
   В дверь постучались. Непрестанно кланяясь и истово крестясь, на пороге показался иеромонах.
   – Никанор? – холодно встретил его царь.
   – Аз еемь смиренный…
   Монах потянулся к руке государя. Но Пётр отстранился, шагнул к противоположной двери:
   – Довольно. Наслушался! Завтра будет твой черёд.
   Ни на кого не глядя, он выбежал из терема. Никанор с мольбой уставился на Шафирова. Приём, оказанный ему, ничего доброго не сулил. Недаром ему не хотелось ехать в Москву, да ещё с простым казаком Яценкою. Отец Никанор был человек расчётливый, осторожный, терпеть не мог опрометчивых поступков. Разве в том честь, чтоб на рожон лезть? Вот и дождался: едва переступил порог, а его уже гонят, как последнего холопа. Хоть бы к рясе уважение какое имели… Нет, зря, зря впутался он во всю эту историю!