Страница:
– Поелику возможно, блюдём, ваше царское величество. Что же касаемо мостков, нешто убережёшься от воров? Иных ловил – жалуются, топить-де нечем. Что с ними содеешь!
Васька обомлел. Пётр сел как раз против него и каждую минуту мог задеть его протянутыми ногами.
– Топить, говоришь, нечем? – уже спокойней спросил царь.
– Мочи нет… Измаялись мы с ними.
– Так, так… А всё ж пеню плати, мил человек. Десять рублёв, как по приказу.
Турка безропотно засеменил к сундуку.
– Десять рублёв пени, ваше царское величество, на, держи. А сие вот в правую длань твою. Тут, преславный, тыща, на воинство христолюбивое. Давно приготовил. Прими Бога для.
На столе появились бутылки, окорок, студень, стерлядь, капуста, пироги, грибы, кура во щах. Густо запахло чесноком и рассольным духом.
– Садись, чего суетишься, – указал Пётр хозяину на стул и вдруг заглянул под лавку.
Васька лежал ни жив ни мёртв.
– Сие что за животина?
– Ученик, ваше царское величество. С фабрики.
– Вон что!
Пётр поманил Ваську пальцем, но тот ещё глубже забился в угол…
– Боюсь…
– Ростом с жеребёнка, а боишься! Вылазь, авось не съем.
– Ваше величество, дозволь отлежаться. Приглянусь к тебе малость, тогда, ей-Богу, вылезу.
– Ладно, уважу! – рассмеялся государь. – А мы покудова, Петрович, чарочкой перекинемся.
Беседа быстро наладилась. Под конец Турка до того освоился, что больше сам говорил, чем слушал.
– Да, преславный, забивает нас крестьянское рукомесло. Им что? Они у себя в избе робят. У них какие расходы?
– Ну всё же, не с неба им валится.
– А не с неба, тогда пущай они все пошлины наравне с нами несут. А то что ж так, вроде утайкою торговать. Нам от того чистый убыток. Так цены сбавили, хучь плачь.
Турка не зря отвалил Петру тысячу на «христолюбивое воинство».
– А вы бы фабрик понастроили больше, – посмеивался государь.
– Строим. Почитай, всюду, где силён мелкий промысел, строим.
– И каково?
– Худо. У нас и работные, и всякая пошлина. Мы, преславный, по ихней цене никак товар спущать не можем.
– Зато и товарец похуже у вас.
Турка так и вцепился в последние слова:
– Истину говоришь, хуже. Ей-Богу, хуже! Потому нету мастеров настоящих. Бегают работные с фабрики на фабрику, когда токмо вздумают. Его обучишь, ан глядь, уж и нету его, убёг к другим компанейщикам…
– Ты про что разговор повёл? – оборвал его разглагольствования Пётр.
– Про то, чтобы…
– Крестьянишек к фабрикам прикрепить?
– Истина глаголет твоими устами, ваше царское величество.
Пётр записал что-то в постоянно находившуюся при нём замусоленную тетрадку и положил руку на колено хозяина:
– Добро! Я купчинам, сам знаешь, друг. Чего-нибудь сотворим. Только не торопитесь.
Сунув ногу под лавку, царь выгреб оттуда Ваську.
– Так, сказываешь, ученик?
– Ученик.
– А чего страшишься меня?
– Тебя как не страшиться? Ты – царь.
– А чей же сам будешь?
Турка поспешил рассказать всё, что знал об ученике.
– Во-он что, – деловито протянул Пётр. – Да из него и впрямь будет толк.
И, подумав, приказал Ваське идти за ним.
Вдоволь нашагавшись по городу, царь зашёл к Шафирову.
– Вот тебе чадушко для обучения, – представил он Ваську,
– Чему обучать, государь?
– Манирам галантным! Дурак. Не ты ли с Апраксиным и Евреиновым задумал фабрики строить?
– С твоего соизволения, государь
– Ну, так и бери его. Через него, как в зеркале, всё будешь видеть, что на фабрике деется. Клад, а не паренёк.
В тот же день Васька был зачислен челядинцем к Петру Павловичу.
В Преображенском государя дожидался только что приехавший из Константинополя подьячий Дешин. Едва взглянув на гостя, Пётр понял, что его ждут недобрые вести.
– Каково Толстой поживает?
– Денно и нощно трудится, – поклонился подьячий. – Токмо как ни заботится о деле своём, а турки всё своё гнут. По всему видать, надумали они рушить мир с нами.
– Ру-шить?
Заглохшее было недоверие к бывшему споручнику царевны Софьи, Петру Андреевичу Толстому, вновь пробудилось.
– А Пётр Андреевич всеми помыслами служит тебе, ваше царское величество, – перекрестился Дешин. – Тому Бог свидетель.
– К примеру?
– К примеру, – смело и как бы с гордостью тряхнул головой Дешин, – к прикладу, возьмём хоть Ахмета Третьего. Быть бы нашим кораблям заперту в Азовском море, коли б не Толстой.
Сидевшая у окна, ещё слабая после болезни, Екатерина фыркнула.
– Что же, море-то сундук, что в нём запереть что-нибудь можно?
– Можно, матушка, можно.
– Ведомо тебе, государь, – продолжал подьячий, – получше моего, что турки завсегда почитали Чёрное море словно бы внутренним своим домом.
– Ну?
– И задумал султан к дому своему, к Чёрному, значит, морю, как бы сенцы пристроить из моря Азовского.
Поощряемый нарастающим любопытством царя, Дешин принялся восхвалять ум и находчивость Толстого. По его словам выходило, что Пётр Андреевич «обворожил» всех ближних Ахмета, а те, в свою очередь, подзадорили духовенство добиваться у султана отмены «неугодного Аллаху» решения – засыпать Керченский пролив и тем запереть Азовское море.
Пётр подозрительно прищурился:
– И духовенство вступилось за неверного гяура?
– Деньги, ваше царское величество, за кого хошь заставят вступиться. А к тому же посол при всех вельможах обетование дал, что примет закон Магомета, ежели Ахмет залива не тронет.
Государь молча вышел из терема и вернулся с золотым, в бриллиантах, медальоном.
– Тут моё изображение – пантрет по-иноземному. Отдай Петру Андреевичу. И скажи ему: за Богом молитва, а за царём служба не пропадают.
Подали обед. Пётр и Екатерина наперебой ухаживали за Дешиным. Подьячий много пил, добросовестно ел, но разума за хмелем не терял и лишнего не болтал. Это не понравилось государю. «Лукав, – морщился он. – Всё у него во рту, как у купчин за прилавком. Что прикажешь, то и вытолкнет языком. И всё больше отменное. Дурного будто и нет ничего».
Сидевший рядом с Екатериной Шафиров зорко следил за каждым движением царя.
– Так-то так, – вставил наконец и он своё слово. – Спору нет, умён Толстой. Только… Только ведомо нам, что червонцы, кои ему дадены для мзды вельможам турецким, по сей день в его мошне лежат.
Дешин не растерялся. Спокойно допив кубок, он вынул из кармана бумагу, перо и чернила – принялся за исчисления.
– Вот вам мшел, Пётр Павлович, – сказал он и, сняв окуляры, бережно протёр их кончиком скатерти. – Весь тут в цифири мшел-то. А к нему, будь ласков, погляди, сколь ещё Пётр Андреевич собственного злата прикинул.
Перекрестившись и тяжело вздохнув, Дешин низко опустил большую, в пепельных завитках, голову.
– А что Тимофей подьячий отписывал, – продолжал он после недолгого молчания, – то всё облыжно. Злой был человек упокойничек. Язык турский познал и намерился было, конечно, басурманом стать. А как посол увидел, что Тимофей норовит от веры нашей и от тебя, государь, отложиться бесчестно, так немедля про сие духовнику своему обсказал.
– От кого ж узнал Толстой про окаянство Тимофея? – лукаво ухмыляясь, спросил Шафиров.
– Всё через деньги… От них узнал, да… И, помолясь Богу, духовник позвал к себе тайно подьячего. «Правду ли про тебя говорят?» На что тот ответствовал ничтоже сумняшеся: «А хоть бы и так?» Пётр Андреевич, в суседней горнице сидевший и всё сие слышавший, открыл дверь и вельми гневный, с кинжалом пошёл на иуду. Но духовник для тихости крестом и Евангелием остановил посла. И почал увещевать Тимофея. До той поры увещевал, покуда дал Тимофей согласие приобщиться Святых Тайн…
– И приобщился? – спросила Екатерина.
– Приобщился и в тот же час, понеже заместо вина в чаше зелье было, помре.
– Ай, и ловко! – воскликнул Пётр, наливая два кубка. – Выпьем, Дешин, за упокой Тимофея!
Что-то ледяное и жестокое почудилось подьячему в словах государя. Но делать было нечего. Царь держал кубок у самого его рта. Запрокинув голову, Дешин опорожнил кубок до самого дна.
– Доброе ли вино? – расхохотался Пётр.
Подьячий хотел ответить, но точно когти чьи-то вонзились в его сердце и потянули вверх к самому горлу. Его забил кашель. Бурно качаясь, уплыл куда-то ставший вдруг тесным, как гроб, и почерневший терем.
– Душ… возд…
К лицу подьячего склонился Пётр:
– Сгинь, вор, как по вашим проискам разбойным мой верный Тимофей сгинул!
На мгновение рассудок подьячего просветлел.
– Перед Богом клян… верой и правд… служил…
Царь сам перенёс Дешина на кровать.
– Будешь жив… То не смерть, а испытание тебе. Жив будешь, секретарь. Ныне и подьячих-то нет! Секретари ныне у нас. Жалую тебя секретарём, понеже верю и тебе и Толстому.
Вечером государь передал Дешину для Толстого дарственную на имение под Тулой.
Глава 7
Глава 8
Васька обомлел. Пётр сел как раз против него и каждую минуту мог задеть его протянутыми ногами.
– Топить, говоришь, нечем? – уже спокойней спросил царь.
– Мочи нет… Измаялись мы с ними.
– Так, так… А всё ж пеню плати, мил человек. Десять рублёв, как по приказу.
Турка безропотно засеменил к сундуку.
– Десять рублёв пени, ваше царское величество, на, держи. А сие вот в правую длань твою. Тут, преславный, тыща, на воинство христолюбивое. Давно приготовил. Прими Бога для.
На столе появились бутылки, окорок, студень, стерлядь, капуста, пироги, грибы, кура во щах. Густо запахло чесноком и рассольным духом.
– Садись, чего суетишься, – указал Пётр хозяину на стул и вдруг заглянул под лавку.
Васька лежал ни жив ни мёртв.
– Сие что за животина?
– Ученик, ваше царское величество. С фабрики.
– Вон что!
Пётр поманил Ваську пальцем, но тот ещё глубже забился в угол…
– Боюсь…
– Ростом с жеребёнка, а боишься! Вылазь, авось не съем.
– Ваше величество, дозволь отлежаться. Приглянусь к тебе малость, тогда, ей-Богу, вылезу.
– Ладно, уважу! – рассмеялся государь. – А мы покудова, Петрович, чарочкой перекинемся.
Беседа быстро наладилась. Под конец Турка до того освоился, что больше сам говорил, чем слушал.
– Да, преславный, забивает нас крестьянское рукомесло. Им что? Они у себя в избе робят. У них какие расходы?
– Ну всё же, не с неба им валится.
– А не с неба, тогда пущай они все пошлины наравне с нами несут. А то что ж так, вроде утайкою торговать. Нам от того чистый убыток. Так цены сбавили, хучь плачь.
Турка не зря отвалил Петру тысячу на «христолюбивое воинство».
– А вы бы фабрик понастроили больше, – посмеивался государь.
– Строим. Почитай, всюду, где силён мелкий промысел, строим.
– И каково?
– Худо. У нас и работные, и всякая пошлина. Мы, преславный, по ихней цене никак товар спущать не можем.
– Зато и товарец похуже у вас.
Турка так и вцепился в последние слова:
– Истину говоришь, хуже. Ей-Богу, хуже! Потому нету мастеров настоящих. Бегают работные с фабрики на фабрику, когда токмо вздумают. Его обучишь, ан глядь, уж и нету его, убёг к другим компанейщикам…
– Ты про что разговор повёл? – оборвал его разглагольствования Пётр.
– Про то, чтобы…
– Крестьянишек к фабрикам прикрепить?
– Истина глаголет твоими устами, ваше царское величество.
Пётр записал что-то в постоянно находившуюся при нём замусоленную тетрадку и положил руку на колено хозяина:
– Добро! Я купчинам, сам знаешь, друг. Чего-нибудь сотворим. Только не торопитесь.
Сунув ногу под лавку, царь выгреб оттуда Ваську.
– Так, сказываешь, ученик?
– Ученик.
– А чего страшишься меня?
– Тебя как не страшиться? Ты – царь.
– А чей же сам будешь?
Турка поспешил рассказать всё, что знал об ученике.
– Во-он что, – деловито протянул Пётр. – Да из него и впрямь будет толк.
И, подумав, приказал Ваське идти за ним.
Вдоволь нашагавшись по городу, царь зашёл к Шафирову.
– Вот тебе чадушко для обучения, – представил он Ваську,
– Чему обучать, государь?
– Манирам галантным! Дурак. Не ты ли с Апраксиным и Евреиновым задумал фабрики строить?
– С твоего соизволения, государь
– Ну, так и бери его. Через него, как в зеркале, всё будешь видеть, что на фабрике деется. Клад, а не паренёк.
В тот же день Васька был зачислен челядинцем к Петру Павловичу.
В Преображенском государя дожидался только что приехавший из Константинополя подьячий Дешин. Едва взглянув на гостя, Пётр понял, что его ждут недобрые вести.
– Каково Толстой поживает?
– Денно и нощно трудится, – поклонился подьячий. – Токмо как ни заботится о деле своём, а турки всё своё гнут. По всему видать, надумали они рушить мир с нами.
– Ру-шить?
Заглохшее было недоверие к бывшему споручнику царевны Софьи, Петру Андреевичу Толстому, вновь пробудилось.
– А Пётр Андреевич всеми помыслами служит тебе, ваше царское величество, – перекрестился Дешин. – Тому Бог свидетель.
– К примеру?
– К примеру, – смело и как бы с гордостью тряхнул головой Дешин, – к прикладу, возьмём хоть Ахмета Третьего. Быть бы нашим кораблям заперту в Азовском море, коли б не Толстой.
Сидевшая у окна, ещё слабая после болезни, Екатерина фыркнула.
– Что же, море-то сундук, что в нём запереть что-нибудь можно?
– Можно, матушка, можно.
– Ведомо тебе, государь, – продолжал подьячий, – получше моего, что турки завсегда почитали Чёрное море словно бы внутренним своим домом.
– Ну?
– И задумал султан к дому своему, к Чёрному, значит, морю, как бы сенцы пристроить из моря Азовского.
Поощряемый нарастающим любопытством царя, Дешин принялся восхвалять ум и находчивость Толстого. По его словам выходило, что Пётр Андреевич «обворожил» всех ближних Ахмета, а те, в свою очередь, подзадорили духовенство добиваться у султана отмены «неугодного Аллаху» решения – засыпать Керченский пролив и тем запереть Азовское море.
Пётр подозрительно прищурился:
– И духовенство вступилось за неверного гяура?
– Деньги, ваше царское величество, за кого хошь заставят вступиться. А к тому же посол при всех вельможах обетование дал, что примет закон Магомета, ежели Ахмет залива не тронет.
Государь молча вышел из терема и вернулся с золотым, в бриллиантах, медальоном.
– Тут моё изображение – пантрет по-иноземному. Отдай Петру Андреевичу. И скажи ему: за Богом молитва, а за царём служба не пропадают.
Подали обед. Пётр и Екатерина наперебой ухаживали за Дешиным. Подьячий много пил, добросовестно ел, но разума за хмелем не терял и лишнего не болтал. Это не понравилось государю. «Лукав, – морщился он. – Всё у него во рту, как у купчин за прилавком. Что прикажешь, то и вытолкнет языком. И всё больше отменное. Дурного будто и нет ничего».
Сидевший рядом с Екатериной Шафиров зорко следил за каждым движением царя.
– Так-то так, – вставил наконец и он своё слово. – Спору нет, умён Толстой. Только… Только ведомо нам, что червонцы, кои ему дадены для мзды вельможам турецким, по сей день в его мошне лежат.
Дешин не растерялся. Спокойно допив кубок, он вынул из кармана бумагу, перо и чернила – принялся за исчисления.
– Вот вам мшел, Пётр Павлович, – сказал он и, сняв окуляры, бережно протёр их кончиком скатерти. – Весь тут в цифири мшел-то. А к нему, будь ласков, погляди, сколь ещё Пётр Андреевич собственного злата прикинул.
Перекрестившись и тяжело вздохнув, Дешин низко опустил большую, в пепельных завитках, голову.
– А что Тимофей подьячий отписывал, – продолжал он после недолгого молчания, – то всё облыжно. Злой был человек упокойничек. Язык турский познал и намерился было, конечно, басурманом стать. А как посол увидел, что Тимофей норовит от веры нашей и от тебя, государь, отложиться бесчестно, так немедля про сие духовнику своему обсказал.
– От кого ж узнал Толстой про окаянство Тимофея? – лукаво ухмыляясь, спросил Шафиров.
– Всё через деньги… От них узнал, да… И, помолясь Богу, духовник позвал к себе тайно подьячего. «Правду ли про тебя говорят?» На что тот ответствовал ничтоже сумняшеся: «А хоть бы и так?» Пётр Андреевич, в суседней горнице сидевший и всё сие слышавший, открыл дверь и вельми гневный, с кинжалом пошёл на иуду. Но духовник для тихости крестом и Евангелием остановил посла. И почал увещевать Тимофея. До той поры увещевал, покуда дал Тимофей согласие приобщиться Святых Тайн…
– И приобщился? – спросила Екатерина.
– Приобщился и в тот же час, понеже заместо вина в чаше зелье было, помре.
– Ай, и ловко! – воскликнул Пётр, наливая два кубка. – Выпьем, Дешин, за упокой Тимофея!
Что-то ледяное и жестокое почудилось подьячему в словах государя. Но делать было нечего. Царь держал кубок у самого его рта. Запрокинув голову, Дешин опорожнил кубок до самого дна.
– Доброе ли вино? – расхохотался Пётр.
Подьячий хотел ответить, но точно когти чьи-то вонзились в его сердце и потянули вверх к самому горлу. Его забил кашель. Бурно качаясь, уплыл куда-то ставший вдруг тесным, как гроб, и почерневший терем.
– Душ… возд…
К лицу подьячего склонился Пётр:
– Сгинь, вор, как по вашим проискам разбойным мой верный Тимофей сгинул!
На мгновение рассудок подьячего просветлел.
– Перед Богом клян… верой и правд… служил…
Царь сам перенёс Дешина на кровать.
– Будешь жив… То не смерть, а испытание тебе. Жив будешь, секретарь. Ныне и подьячих-то нет! Секретари ныне у нас. Жалую тебя секретарём, понеже верю и тебе и Толстому.
Вечером государь передал Дешину для Толстого дарственную на имение под Тулой.
Глава 7
ВЫЛАЗЬ, ПРИЕХАЛИ
Подлечившись, Купель ушёл из Москвы. В ближних лесах он узнал от товарищей, что Памфильев с ватагой орудует где-то невдалеке от Казани.
Путь был опасный. Силы то и дело покидали станичника. Перед самой Казанью он свалился при дороге и уже больше не мог подняться. Ночь была тёмная, где-то далеко поблёскивали молнии. В стороне послышался чей-то свист. Купель припал ухом к траве: «Так и есть! Наши!» – и, с трудом приподнявшись, слабым, срывающимся голосом что-то выкрикнул.
Над самым лицом его вспыхнул вдруг огонёк.
– Кто?
– А ты кака така птица, что могишь меня спрашивать?
– Бачите! – расхохотался стоявший над Купелем верзила. – Бачите, с каким гонором чоловик! Неначе сам губернатор… Яценко я, вот кто.
– А-а, слышал… Выходит, домой меня занесло. И я не кто-нибудь, а Купель.
– Брешешь! – отскочил Яценко. – Купель давно в царстве небесном.
– Дай токмо малость поотдышаться, я тебе покажу царство небесное! Веди к атаману!
Один из дозорных станичников взвалил больного на плечи и понёс.
У костра в глухой, почти непрохожей чаще Памфильев отдавал последние распоряжения споручникам:
– Ежели губернаторский поезд проскочит третью рогатку – пускай его едет. А ты, Кисет, у оврага жди. Как знак подам, с затылка налетай. На кон…
Фома на полуслове оборвал свою речь и схватился за пистоль.
– Велик ли утёс? – крикнул он в темноту условный окрик.
– До небес, – ответил вынырнувший из-за деревьев станичник и спустил наземь Купеля.
Ватажники ахнули:
– С нами крёстная сила! Оборотень! Свят, свят, Господь Саваоф!..
– То я в царстве небесном, а то нечистая сила… Никакой я не оборотень! – через силу улыбнулся Купель.
Фома и Кисет бережно перенесли его в берлогу.
– Отдохни малость, – предложил атаман, взбивая слежавшуюся солому. – Да вольготней раскинься. Я нынче ложиться не буду.
Давно уже Купель не испытывал такого блаженства! Он чувствовал себя счастливейшим человеком на земле. Все пережитое покрылось густым туманом, начинало казаться каким-то нелепым сном. В логове было уютно и тихо, как в зыбке. В ласковой дрёме смежались глаза. Над головой чуть шевелились вершины берёз.
Казанский губернатор Пётр Матвеевич Апраксин был очень разгневан. Совсем распустились людишки! Ну какая тут работа особенная: уложить возы и собраться в дорогу? А они, словно назло, всю ночь и полный день провозились и снова дотянули до вечера.
Волей-неволей приходилось дожидаться рассвета.
Злой, щедро награждая холопов затрещинами, губернатор вышел посмотреть поданную для него карету.
– Пётр Матвеевич! – взмолилась жена. – Неужто на ночь глядя ехать задумал? Право, не ездил бы… До утречка погодил бы…
Ненависть охватила Апраксина. Опять эта жирная стрекотуха! Нет, через меру распустил государь баб. Во все стали вмешиваться, – куда ни плюнь, всюду на их нос попадёшь.
Давно ли трепетала жена, заслышав лишь издали его шаги? Давно ли лобзала арапник, которым он обучал уму-разуму и покорству?.. О, с каким бы наслаждением он сорвал сейчас с неё парик и вцепился в рыжие волосёнки!
– Подождал бы до утречка, – продолжала она ныть. – Пётр Матвеевич… Родименький… Мон бесценный ами!
– Чего? – широко расставил он ноги и скосил глаза. – Утречка дожидаться? А кому надлежит лучше знать, когда надобно к государю явиться? Уж не в государственность ли нос свой тычешь рябой?
Чтобы досадить жене и сделать ей наперекор, губернатор приказал трогаться в путь.
Перед дорогой он заперся с дворецким в опочивальне и внимательно ощупал поданный ему камзол.
– Не годится… Вздулось кругом. Каждый дурак поймёт, что тут деньги упрятаны.
Пришлось снова всё пороть и перешивать.
Пока дворецкий портняжил, Пётр Матвеевич от нечего делать достал из ларька пачку писем и принялся разбирать их. На одном он задержался.
«…Людям твоим не только запросных[288], но и табельных[289] сборов сбирать невозможно, – писал в цидуле ландрихтер. – Особливо с инородцев, за умножением в дворовом числе многой пустоты…»
Пальцы нервно смяли бумагу. Всего лишь два месяца тому назад Апраксин известил Сенат о «процветании вверенной ему государем губернации» и похвалялся, что «народишко» жительствует в полном довольстве и тихости. Не перехватил ли он через край? Вдруг, упаси Боже, Пётр прознает правду? Мало ли, что он добросовестно каждый год ублажает государя поминками. Царь от гостинцев не отказывается, но нисколько от них не мягчеет. В прошлый раз Апраксин привёз ему сто двадцать тысяч рублей! За такую уймищу денег покойный Алексей Михайлович или тот же Фёдор Алексеевич первым бы человеком в государстве его поставил. А Пётр Алексеевич и спасибо не удостоил сказать. Да что там «спасибо». Пусть бы хоть успокоился, и то хорошо. Так нет же! Пяти месяцев не прошло, а он уж снова тормошит. «По пригоде объявления Екатерины Алексеевны царицею русскою, приказываю со всех губернации собрать по пятьдесят рублёв с каждого города». А как их собрать, коли кругом несусветная нищета?
«Мажордом» тряхнул камзолом:
– Готово-с, Пётр Матвеевич! Ладно ли, благодетель?
Губернатор недовольно засопел:
– Сызнова «благодетель»? Сколько я тебя, азиата, учить буду! Помни раз навсегда: ты не дворецкий, а мажордом. И я не благодетель, а монсынёр.
– Ладно ли, благодетель ты мой, монсынёр?
– Ну, чего вы с невежей поделаете?
Одевшись, Пётр Матвеевич стал на колени перед киотом и, помолясь, зашагал к жене.
– Прощай, – приложил он руку к груди и шаркнул ножкой.
Губернаторша, подобрав юбки, чуть присела.
«Сущая квашня на дубовых подставах, – брезгливо поморщился Пётр Матвеевич. – И откуда столь сала у бабы берётся?»
– Не тоскуй, мон агрыабль. Я завсегда вспоминать тебя буду. Оревуар.
В темноте замелькали факелы. Челядь рассыпалась по двору. Первыми выехали возы, нагруженные всякой снедью и вином. За ним на конях потянулись солдаты и вооружённые холопы. Между обозом и караулом катила пузатая карета губернатора.
Жена проводила Петра Матвеевича до угла.
– Любезный мари[290], – с мольбой уставилась она на мужа, – темь-то какая… Остался бы до утречка, право!
Губернатор, очутившись на улице, и сам готов был уже вернуться. Он бы так и поступил, если бы то же самое не предложила жена.
И кто только её дёрнул за сорочий язык!
– Гони! – отчаянно крикнул Апраксин.
Лес молчал. Передовой отряд солдат, освещённый факелами, медленно продвигался опушкой.
– Пусто, – доложил сержант.
Пётр Матвеевич недоверчиво покачал головой. Что-то уж слишком всё было спокойно. Почему именно сегодня такая благодать сошла на лес? То дня не проходило без грабежей, а тут вдруг эдакий мир! Страх нарастал. Снова потянуло домой.
– Эка баба на мою голову навязалась! – вслух выругался Апраксин. – Дёрнуло же её допрежь меня про утро вспомнить!
Поезд медленно двигался вперёд. Ночь была душная. Парило, как перед дождём. Лицо горело, шея промокла от пота, а по телу бежала неприятная дрожь, будто его обложили мокрым тряпьём.
– Стой! – крикнул губернатор. – Да стой же!
Выбравшись из кареты, он подозвал к себе ратника:
– Вот чего. Ты садись в карету, а я до утра на твоём коне скакать буду. Да ещё давай одёжей меняться.
Переодевшись в солдатскую форму, Апраксин достал из сундука своё парадное обмундирование.
– Теперь облачайся и залазь в карету. И ежели что приключится, молчи, пусть тебя хоть режут. Никакого голосу не подавай.
Спрятав камзол с зашитыми в нём деньгами под седло, губернатор взобрался на коня и сразу повеселел.
Где-то далеко впереди тишину прорезал приглушённый свист. Тотчас же лес содрогнулся от могучего крика «ура».
Пётр Матвеевич хлестнул лошадь нагайкой.
– Бей их, разбойников!
Грянул залп. Возницы гнали что было мочи коней. Солдаты и челядинцы разбились на два отряда. Один ринулся навстречу ватаге, другой подался в обход.
Первая рогатка была взята легко, почти без боя. Отряд воспрянул духом и пустился дальше. Но у второй рогатки солдат встретили фузейным огнём. Кони шарахнулись в сторону и тотчас же на них посыпался каменный град.
– Берегись тропы! – предупредил сержант – Обрыв там!
Защищённые деревьями от пуль, станичники беспрерывно стреляли.
– Держись, молодечество! – ревел Кисет – По кумполу губернацию! Пугай коней!
Он пригнулся и завыл по-волчьи.
Тут за живое задело Яценку:
– Чи пивень поёт, чи зозуля кукует? Ось я зараз завою, так то буде вивк!
Такого дикого рёва никто отродясь не слыхал. Так жутко и безнадёжно ещё не плакала ни одна потерявшая вожака и падающая от голода волчья стая. Не только кони – люди шарахнулись прочь от Яценки к тропе.
Чья-то лошадь оступилась и полетела вниз. За ней другая, третья. Раздались пронзительные крики, проклятья. Задние ряды повернули назад, но их встретил залпом отряд самого атамана.
Чувствуя гибель, Апраксин достал из-под седла камзол, спрыгнул с коня и на брюхе уполз в чащу.
Никем не замеченный в сумятице, он выбрался на дорогу Смертельный ужас породил в нём необыкновенную прыть. Ревматические ноги стали крепкими и лёгкими. Сердце колотилось так, что губернатору чудилось, будто в груди его бьют барабаны, по углам губ кипела кровавая пена, – а он всё бежал, даже не помышляя об отдыхе.
Отряд Яценки разгружал на дне оврага возы, станичники Кисета волокли связанных пленников к становищу. У кареты Апраксина, с фузеями наперевес, дозорил десяток ватажников. Ряженый всё время порывался рассказать, кто он такой, но на него только махали руками, свистели, хохотали в лицо.
Взвалив отвоёванное добро на плечи пленников и сами достаточно нагрузившись, станичники собрались в путь. Тучи редели. Лес побледнел, заструился вдали молочный туман. Выплывала луна.
Фома подошёл к солдату, которому дозорные, «чтобы не трещал попусту», заткнули тряпкой рот, и недоумённо пожал плечами:
– Да оно не губернация… Да кто ж оно такое будет?
Пленный, едва освободили его от тряпки, пал на колени и рассказал, как очутился в карете.
– Вот так оказия с человечиной! – посочувствовал кто-то.
– С Богом! – властно поднял руку Памфильев.
Под развесёлые шутки казаков Яценко кряхтя поставил себе на голову бочонок с вином и, уморительно виляя задом, возглавил шествие.
Путь был опасный. Силы то и дело покидали станичника. Перед самой Казанью он свалился при дороге и уже больше не мог подняться. Ночь была тёмная, где-то далеко поблёскивали молнии. В стороне послышался чей-то свист. Купель припал ухом к траве: «Так и есть! Наши!» – и, с трудом приподнявшись, слабым, срывающимся голосом что-то выкрикнул.
Над самым лицом его вспыхнул вдруг огонёк.
– Кто?
– А ты кака така птица, что могишь меня спрашивать?
– Бачите! – расхохотался стоявший над Купелем верзила. – Бачите, с каким гонором чоловик! Неначе сам губернатор… Яценко я, вот кто.
– А-а, слышал… Выходит, домой меня занесло. И я не кто-нибудь, а Купель.
– Брешешь! – отскочил Яценко. – Купель давно в царстве небесном.
– Дай токмо малость поотдышаться, я тебе покажу царство небесное! Веди к атаману!
Один из дозорных станичников взвалил больного на плечи и понёс.
У костра в глухой, почти непрохожей чаще Памфильев отдавал последние распоряжения споручникам:
– Ежели губернаторский поезд проскочит третью рогатку – пускай его едет. А ты, Кисет, у оврага жди. Как знак подам, с затылка налетай. На кон…
Фома на полуслове оборвал свою речь и схватился за пистоль.
– Велик ли утёс? – крикнул он в темноту условный окрик.
– До небес, – ответил вынырнувший из-за деревьев станичник и спустил наземь Купеля.
Ватажники ахнули:
– С нами крёстная сила! Оборотень! Свят, свят, Господь Саваоф!..
– То я в царстве небесном, а то нечистая сила… Никакой я не оборотень! – через силу улыбнулся Купель.
Фома и Кисет бережно перенесли его в берлогу.
– Отдохни малость, – предложил атаман, взбивая слежавшуюся солому. – Да вольготней раскинься. Я нынче ложиться не буду.
Давно уже Купель не испытывал такого блаженства! Он чувствовал себя счастливейшим человеком на земле. Все пережитое покрылось густым туманом, начинало казаться каким-то нелепым сном. В логове было уютно и тихо, как в зыбке. В ласковой дрёме смежались глаза. Над головой чуть шевелились вершины берёз.
Казанский губернатор Пётр Матвеевич Апраксин был очень разгневан. Совсем распустились людишки! Ну какая тут работа особенная: уложить возы и собраться в дорогу? А они, словно назло, всю ночь и полный день провозились и снова дотянули до вечера.
Волей-неволей приходилось дожидаться рассвета.
Злой, щедро награждая холопов затрещинами, губернатор вышел посмотреть поданную для него карету.
– Пётр Матвеевич! – взмолилась жена. – Неужто на ночь глядя ехать задумал? Право, не ездил бы… До утречка погодил бы…
Ненависть охватила Апраксина. Опять эта жирная стрекотуха! Нет, через меру распустил государь баб. Во все стали вмешиваться, – куда ни плюнь, всюду на их нос попадёшь.
Давно ли трепетала жена, заслышав лишь издали его шаги? Давно ли лобзала арапник, которым он обучал уму-разуму и покорству?.. О, с каким бы наслаждением он сорвал сейчас с неё парик и вцепился в рыжие волосёнки!
– Подождал бы до утречка, – продолжала она ныть. – Пётр Матвеевич… Родименький… Мон бесценный ами!
– Чего? – широко расставил он ноги и скосил глаза. – Утречка дожидаться? А кому надлежит лучше знать, когда надобно к государю явиться? Уж не в государственность ли нос свой тычешь рябой?
Чтобы досадить жене и сделать ей наперекор, губернатор приказал трогаться в путь.
Перед дорогой он заперся с дворецким в опочивальне и внимательно ощупал поданный ему камзол.
– Не годится… Вздулось кругом. Каждый дурак поймёт, что тут деньги упрятаны.
Пришлось снова всё пороть и перешивать.
Пока дворецкий портняжил, Пётр Матвеевич от нечего делать достал из ларька пачку писем и принялся разбирать их. На одном он задержался.
«…Людям твоим не только запросных[288], но и табельных[289] сборов сбирать невозможно, – писал в цидуле ландрихтер. – Особливо с инородцев, за умножением в дворовом числе многой пустоты…»
Пальцы нервно смяли бумагу. Всего лишь два месяца тому назад Апраксин известил Сенат о «процветании вверенной ему государем губернации» и похвалялся, что «народишко» жительствует в полном довольстве и тихости. Не перехватил ли он через край? Вдруг, упаси Боже, Пётр прознает правду? Мало ли, что он добросовестно каждый год ублажает государя поминками. Царь от гостинцев не отказывается, но нисколько от них не мягчеет. В прошлый раз Апраксин привёз ему сто двадцать тысяч рублей! За такую уймищу денег покойный Алексей Михайлович или тот же Фёдор Алексеевич первым бы человеком в государстве его поставил. А Пётр Алексеевич и спасибо не удостоил сказать. Да что там «спасибо». Пусть бы хоть успокоился, и то хорошо. Так нет же! Пяти месяцев не прошло, а он уж снова тормошит. «По пригоде объявления Екатерины Алексеевны царицею русскою, приказываю со всех губернации собрать по пятьдесят рублёв с каждого города». А как их собрать, коли кругом несусветная нищета?
«Мажордом» тряхнул камзолом:
– Готово-с, Пётр Матвеевич! Ладно ли, благодетель?
Губернатор недовольно засопел:
– Сызнова «благодетель»? Сколько я тебя, азиата, учить буду! Помни раз навсегда: ты не дворецкий, а мажордом. И я не благодетель, а монсынёр.
– Ладно ли, благодетель ты мой, монсынёр?
– Ну, чего вы с невежей поделаете?
Одевшись, Пётр Матвеевич стал на колени перед киотом и, помолясь, зашагал к жене.
– Прощай, – приложил он руку к груди и шаркнул ножкой.
Губернаторша, подобрав юбки, чуть присела.
«Сущая квашня на дубовых подставах, – брезгливо поморщился Пётр Матвеевич. – И откуда столь сала у бабы берётся?»
– Не тоскуй, мон агрыабль. Я завсегда вспоминать тебя буду. Оревуар.
В темноте замелькали факелы. Челядь рассыпалась по двору. Первыми выехали возы, нагруженные всякой снедью и вином. За ним на конях потянулись солдаты и вооружённые холопы. Между обозом и караулом катила пузатая карета губернатора.
Жена проводила Петра Матвеевича до угла.
– Любезный мари[290], – с мольбой уставилась она на мужа, – темь-то какая… Остался бы до утречка, право!
Губернатор, очутившись на улице, и сам готов был уже вернуться. Он бы так и поступил, если бы то же самое не предложила жена.
И кто только её дёрнул за сорочий язык!
– Гони! – отчаянно крикнул Апраксин.
Лес молчал. Передовой отряд солдат, освещённый факелами, медленно продвигался опушкой.
– Пусто, – доложил сержант.
Пётр Матвеевич недоверчиво покачал головой. Что-то уж слишком всё было спокойно. Почему именно сегодня такая благодать сошла на лес? То дня не проходило без грабежей, а тут вдруг эдакий мир! Страх нарастал. Снова потянуло домой.
– Эка баба на мою голову навязалась! – вслух выругался Апраксин. – Дёрнуло же её допрежь меня про утро вспомнить!
Поезд медленно двигался вперёд. Ночь была душная. Парило, как перед дождём. Лицо горело, шея промокла от пота, а по телу бежала неприятная дрожь, будто его обложили мокрым тряпьём.
– Стой! – крикнул губернатор. – Да стой же!
Выбравшись из кареты, он подозвал к себе ратника:
– Вот чего. Ты садись в карету, а я до утра на твоём коне скакать буду. Да ещё давай одёжей меняться.
Переодевшись в солдатскую форму, Апраксин достал из сундука своё парадное обмундирование.
– Теперь облачайся и залазь в карету. И ежели что приключится, молчи, пусть тебя хоть режут. Никакого голосу не подавай.
Спрятав камзол с зашитыми в нём деньгами под седло, губернатор взобрался на коня и сразу повеселел.
Где-то далеко впереди тишину прорезал приглушённый свист. Тотчас же лес содрогнулся от могучего крика «ура».
Пётр Матвеевич хлестнул лошадь нагайкой.
– Бей их, разбойников!
Грянул залп. Возницы гнали что было мочи коней. Солдаты и челядинцы разбились на два отряда. Один ринулся навстречу ватаге, другой подался в обход.
Первая рогатка была взята легко, почти без боя. Отряд воспрянул духом и пустился дальше. Но у второй рогатки солдат встретили фузейным огнём. Кони шарахнулись в сторону и тотчас же на них посыпался каменный град.
– Берегись тропы! – предупредил сержант – Обрыв там!
Защищённые деревьями от пуль, станичники беспрерывно стреляли.
– Держись, молодечество! – ревел Кисет – По кумполу губернацию! Пугай коней!
Он пригнулся и завыл по-волчьи.
Тут за живое задело Яценку:
– Чи пивень поёт, чи зозуля кукует? Ось я зараз завою, так то буде вивк!
Такого дикого рёва никто отродясь не слыхал. Так жутко и безнадёжно ещё не плакала ни одна потерявшая вожака и падающая от голода волчья стая. Не только кони – люди шарахнулись прочь от Яценки к тропе.
Чья-то лошадь оступилась и полетела вниз. За ней другая, третья. Раздались пронзительные крики, проклятья. Задние ряды повернули назад, но их встретил залпом отряд самого атамана.
Чувствуя гибель, Апраксин достал из-под седла камзол, спрыгнул с коня и на брюхе уполз в чащу.
Никем не замеченный в сумятице, он выбрался на дорогу Смертельный ужас породил в нём необыкновенную прыть. Ревматические ноги стали крепкими и лёгкими. Сердце колотилось так, что губернатору чудилось, будто в груди его бьют барабаны, по углам губ кипела кровавая пена, – а он всё бежал, даже не помышляя об отдыхе.
Отряд Яценки разгружал на дне оврага возы, станичники Кисета волокли связанных пленников к становищу. У кареты Апраксина, с фузеями наперевес, дозорил десяток ватажников. Ряженый всё время порывался рассказать, кто он такой, но на него только махали руками, свистели, хохотали в лицо.
Взвалив отвоёванное добро на плечи пленников и сами достаточно нагрузившись, станичники собрались в путь. Тучи редели. Лес побледнел, заструился вдали молочный туман. Выплывала луна.
Фома подошёл к солдату, которому дозорные, «чтобы не трещал попусту», заткнули тряпкой рот, и недоумённо пожал плечами:
– Да оно не губернация… Да кто ж оно такое будет?
Пленный, едва освободили его от тряпки, пал на колени и рассказал, как очутился в карете.
– Вот так оказия с человечиной! – посочувствовал кто-то.
– С Богом! – властно поднял руку Памфильев.
Под развесёлые шутки казаков Яценко кряхтя поставил себе на голову бочонок с вином и, уморительно виляя задом, возглавил шествие.
Глава 8
В ГОСТЯХ У КУПЧИНЫ
В пещере, много лет тому назад вырытой беглыми, сидели подле Купеля Фома, Кисет, Яценко и ещё кое-кто из споручников атамана.
Яценко одолевала дрёма. Глаза слипались, хмельная голова то и дело бессильно падала на плечо. Но он превозмогал себя: очень уж хотелось послушать диковинные рассказы Купеля.
Лесной смолистый дух и обильная пища благотворно подействовали на беглеца. Его щёки округлились, заиграли здоровым румянцем, глаза обрели обычное своё выражение незлой усмешки, на лбу снова кудрявился задорный чуб.
Сон брал своё. Один за другим растягивались на земле казаки, будто затем, чтобы удобнее слушать, и тут же засыпали. Клевал носом и атаман.
Купель поглядел на него:
– Спи, брателко.
Памфильев встряхнулся.
– Чего-то не спится…
– А коли не спится, слушай дальше.
– Ты мне про паренька… Кажись, на пареньке остановился?
– На ём, окаянном! На ём, будь он проклят!
– За что мальца так честишь?
– Каин он! – скрипнул зубами Купель. – Потому нашего убогого звания, брат наш, выходит, а братьям смерти ищет.
Немного успокоившись, Купель приступил к подробному рассказу. С каждым новым его словом Фому все более охватывало непонятное чувство тревоги.
– И очи, сказываешь, такие… вроде пустые? И нос широкий, маленький? И губы тонкие?
– Так. Тоись в самый раз ты его понимаешь.
– А как звать его? – спросил Памфильев.
– Звать? Стой… погоди… Работные его будто Ваською кликали.
– Вась-ко-ю?!
Мирно потрескивала лучина в светце, озаряя приколоченный к изголовью Купеля образок Егория Храброго. По осклизлой стене пещеры, точно выполняя неприятный урок, ползали мокрицы.
– Ты чего это за щёку ухватился? – чуть приподнялся Купель.
– Зуб схватило, – солгал атаман. – Маета с ним. Ноет и ноет…
И, ткнувшись лицом в землю, глухо застонал.
Отдохнув, ватага двинулась дальше. Станичники шли не сплошным строем, а разбились на небольшие отряды и связь между собой держали через сторожевых казаков. На полпути обе части соединились и устроили привал. С часу на час сюда, в условленное место, должны были подоспеть уральцы, донцы и калмыки.
Сам Памфильев, поручив Кисету атаманить над ватагой, ушёл в Нижний. Там на канатной фабрике работал один из его споручников, Сенька Коваль.
В изодранном подрясничке, из-под которого проглядывали вериги, опираясь на посошок, Фома отправился не прямо к товарищу, а в кремль. Привратник беспрепятственно впустил его. Без конца крестясь и кланяясь на все стороны, атаман засеменил в Спасо-Преображенский собор. В соборе шла ранняя обедня. Служил архиепископ Питирим, недавний раскольник, променявший нелёгкую жизнь гонимого на безмятежное житие гонителя староверов.
В конце литургии Питирим, как делал это всегда, выступил с громовой проповедью.
Пастырь говорил о новых временах, о «великом радении государя, денно и нощно пекущемся о благосостоянии царства», о «благоволении его к несокрушимому подпорью престола – к церкви, дворянству и купечеству» и, между прочим, словно вскользь, упомянул про «православных братьев-славян и крест Господень, попираемых злыми гонителями Христа – богомерзкими турками».
Фома заметил, как молящиеся многозначительно переглянулись между собой. Стоявший подле благообразный старик, должно быть, из купчин, стал на колени, громко шепча:
– Господи, Господи, воззри на истинных чад своих!
Взгляд старика уходил куда-то далеко в пространство. Купчина словно о чём-то-мечтал. Может быть, о бренности тела и суете сует. А может, и о том, что выгоднее поставлять в новой войне на армию – рыбу или канаты… Как осудить чужую душу, особенно если на лице разлита умилённая благодать, а от всего существа так и веет добром?
Помолясь, купчина приложился к образу Иверской Богородицы, творению государева иконописца Симона Ушакова.
Фома взглянул на икону и невольно опустился перед ней на колени – до того поразили его живость лика и великая скорбь, которую излучали глаза Богородицы. «Инда сейчас уста отверзнет, – умилился он. – Пошлёт же Бог человеку эдакии великий дар малеванья!»
Памфильев давно не молился по-настоящему, в церкви. Правда, он добросовестно каждый день, утром и перед сном, клал положенное число поклонов, соблюдал посты, но всё это делалось больше по привычке, чем по внутреннему убеждению. С тех пор как умерла Луша, в душе его что-то надломилось, сердце томило чувство, близкое к сомнению. «Бог, он завсегда Богом останется. – не любовно, как в юности, а сурово думал он иногда. – Токмо, не в хулу и не в осуждение ему, примечаю я, что не любы ему люди. Непрестанно и без малого передыха испытует он людей великими испытаниями».
Купчине пришлось по сердцу скорбное, преисполненное молитвенного созерцания лицо Фомы.
– С матушкой-заступницей беседуешь, отче праведный?
– С нею.
– Похвально, отче! – Старик слезливо заморгал и приложился к образу – Коль преславен твой лик. Владычица Пресвятая!
Скрипучий голос купчины и топырившаяся козлиная его бородёнка, как бы всем говорившая: «А смотрите-ка на нас, какие мы есть хорошие люди», – сразу вывели атамана из забытья. Он торопливо отодвинулся за гробницу Минина-Сухорука и злобно сжал кулаки.
Молящиеся подходили к кресту. Фоме становилось скучно. От нечего делать он тронул пальцами бархатный покров, перевёл взор на огромный венок «избавителю Москвы и издыхающей России оживителю» и горько вздохнул. «Супостатов ляхов одолел, а мы, убогие русские, все в беглых по своей матушке-Расее ходим».
– Изыдем, отче, – проскрипел над самым его ухом голос купчины.
«Фу, привязался! – глотнул слюну атаман – Дался же я ему…»
– Ушицы, отче, отведаешь у меня. Отменная ушица… Уважь! Чать, много знаешь про святые места? Чать, и в Киеве бывал, и в Соловецкую обитель хаживал?
Яценко одолевала дрёма. Глаза слипались, хмельная голова то и дело бессильно падала на плечо. Но он превозмогал себя: очень уж хотелось послушать диковинные рассказы Купеля.
Лесной смолистый дух и обильная пища благотворно подействовали на беглеца. Его щёки округлились, заиграли здоровым румянцем, глаза обрели обычное своё выражение незлой усмешки, на лбу снова кудрявился задорный чуб.
Сон брал своё. Один за другим растягивались на земле казаки, будто затем, чтобы удобнее слушать, и тут же засыпали. Клевал носом и атаман.
Купель поглядел на него:
– Спи, брателко.
Памфильев встряхнулся.
– Чего-то не спится…
– А коли не спится, слушай дальше.
– Ты мне про паренька… Кажись, на пареньке остановился?
– На ём, окаянном! На ём, будь он проклят!
– За что мальца так честишь?
– Каин он! – скрипнул зубами Купель. – Потому нашего убогого звания, брат наш, выходит, а братьям смерти ищет.
Немного успокоившись, Купель приступил к подробному рассказу. С каждым новым его словом Фому все более охватывало непонятное чувство тревоги.
– И очи, сказываешь, такие… вроде пустые? И нос широкий, маленький? И губы тонкие?
– Так. Тоись в самый раз ты его понимаешь.
– А как звать его? – спросил Памфильев.
– Звать? Стой… погоди… Работные его будто Ваською кликали.
– Вась-ко-ю?!
Мирно потрескивала лучина в светце, озаряя приколоченный к изголовью Купеля образок Егория Храброго. По осклизлой стене пещеры, точно выполняя неприятный урок, ползали мокрицы.
– Ты чего это за щёку ухватился? – чуть приподнялся Купель.
– Зуб схватило, – солгал атаман. – Маета с ним. Ноет и ноет…
И, ткнувшись лицом в землю, глухо застонал.
Отдохнув, ватага двинулась дальше. Станичники шли не сплошным строем, а разбились на небольшие отряды и связь между собой держали через сторожевых казаков. На полпути обе части соединились и устроили привал. С часу на час сюда, в условленное место, должны были подоспеть уральцы, донцы и калмыки.
Сам Памфильев, поручив Кисету атаманить над ватагой, ушёл в Нижний. Там на канатной фабрике работал один из его споручников, Сенька Коваль.
В изодранном подрясничке, из-под которого проглядывали вериги, опираясь на посошок, Фома отправился не прямо к товарищу, а в кремль. Привратник беспрепятственно впустил его. Без конца крестясь и кланяясь на все стороны, атаман засеменил в Спасо-Преображенский собор. В соборе шла ранняя обедня. Служил архиепископ Питирим, недавний раскольник, променявший нелёгкую жизнь гонимого на безмятежное житие гонителя староверов.
В конце литургии Питирим, как делал это всегда, выступил с громовой проповедью.
Пастырь говорил о новых временах, о «великом радении государя, денно и нощно пекущемся о благосостоянии царства», о «благоволении его к несокрушимому подпорью престола – к церкви, дворянству и купечеству» и, между прочим, словно вскользь, упомянул про «православных братьев-славян и крест Господень, попираемых злыми гонителями Христа – богомерзкими турками».
Фома заметил, как молящиеся многозначительно переглянулись между собой. Стоявший подле благообразный старик, должно быть, из купчин, стал на колени, громко шепча:
– Господи, Господи, воззри на истинных чад своих!
Взгляд старика уходил куда-то далеко в пространство. Купчина словно о чём-то-мечтал. Может быть, о бренности тела и суете сует. А может, и о том, что выгоднее поставлять в новой войне на армию – рыбу или канаты… Как осудить чужую душу, особенно если на лице разлита умилённая благодать, а от всего существа так и веет добром?
Помолясь, купчина приложился к образу Иверской Богородицы, творению государева иконописца Симона Ушакова.
Фома взглянул на икону и невольно опустился перед ней на колени – до того поразили его живость лика и великая скорбь, которую излучали глаза Богородицы. «Инда сейчас уста отверзнет, – умилился он. – Пошлёт же Бог человеку эдакии великий дар малеванья!»
Памфильев давно не молился по-настоящему, в церкви. Правда, он добросовестно каждый день, утром и перед сном, клал положенное число поклонов, соблюдал посты, но всё это делалось больше по привычке, чем по внутреннему убеждению. С тех пор как умерла Луша, в душе его что-то надломилось, сердце томило чувство, близкое к сомнению. «Бог, он завсегда Богом останется. – не любовно, как в юности, а сурово думал он иногда. – Токмо, не в хулу и не в осуждение ему, примечаю я, что не любы ему люди. Непрестанно и без малого передыха испытует он людей великими испытаниями».
Купчине пришлось по сердцу скорбное, преисполненное молитвенного созерцания лицо Фомы.
– С матушкой-заступницей беседуешь, отче праведный?
– С нею.
– Похвально, отче! – Старик слезливо заморгал и приложился к образу – Коль преславен твой лик. Владычица Пресвятая!
Скрипучий голос купчины и топырившаяся козлиная его бородёнка, как бы всем говорившая: «А смотрите-ка на нас, какие мы есть хорошие люди», – сразу вывели атамана из забытья. Он торопливо отодвинулся за гробницу Минина-Сухорука и злобно сжал кулаки.
Молящиеся подходили к кресту. Фоме становилось скучно. От нечего делать он тронул пальцами бархатный покров, перевёл взор на огромный венок «избавителю Москвы и издыхающей России оживителю» и горько вздохнул. «Супостатов ляхов одолел, а мы, убогие русские, все в беглых по своей матушке-Расее ходим».
– Изыдем, отче, – проскрипел над самым его ухом голос купчины.
«Фу, привязался! – глотнул слюну атаман – Дался же я ему…»
– Ушицы, отче, отведаешь у меня. Отменная ушица… Уважь! Чать, много знаешь про святые места? Чать, и в Киеве бывал, и в Соловецкую обитель хаживал?