Весёлая, как прежде, окружённая свитой поклонников, она укатила в Москву, куда отправился уже весь двор «на торжество помазания нового князя-кесаря – Ивана Фёдоровича Ромодановского». Ей и в голову не приходило, что один из преображенских офицеров, так раболепно исполнявший все её прихоти, везёт с собой подробное сообщение о «душегубстве».
   – Вона, подумаешь, – рассмеялся царь, пробежав глазами донос. – С Орловым нюхалась! Кто Богу не грешен да бабке не внук.
   Ночью, однако, он снова перечитал сообщение и крепко задумался. «Эка ведь душа чёрная у бабы! Родного сына жизни лишила».
   Мысли начинали двоиться. Откуда-то вынырнул Алексей – странный, обросший шерстью и маленький-маленький, с ноготок. «Что за наваждение дьявольское! – сердился царь. – Сгинь, нечистая сила!» Но царевич упрямо подвигался всё ближе, исчезал и снова показывался где-нибудь в углу.
   Вскочив с постели, Пётр забегал по опочивальне.
   Ему становилось всё больше не по себе. Как будто без всякой причины вспомнился чистенький, прилизанный город Везель. Подле него – Марья Даниловна. В дальнем теремочке стонет Екатерина. Она рожает «Господи! – молится царь. – Подарит Петрушке братца, а мне второго сынка». И вот исполняется его моление. Марья Даниловна суетится подле государя: «Диктуй, Пётр Алексеевич!» Пётр обнимает фрейлину и диктует: «Объявляю вам, господа Сенат, что хозяйка моя в Везеле родила солдатёнка Павла… рекомендую его офицерам под команду, а солдатам в братство».
   И ещё видится государю мёртвый Павел. Он вглядывается пристально и, поражённый внезапной догадкой, отступает к столу. Пальцы сжимают перо. На бумаге выстраиваются неровные ряды цифр.
   – Так, так, – шепчет Пётр. – Были я, матка и фрейлина. А Орлов приехал к нам через два месяца тринадцать дней. Вот оно что… Младенчик родился за день до того, как я в Москву уехал – она и стонала в родильной схватке… Ещё на солонину свалила…
   Он снова все пересчитал и обомлел: «По всему счёту, как ни прикидывай, выходит, что она от меня зачала… Орлов через два месяца тринадцать дней прибыл… Она сына моего извела! Царскую плоть погубила!»
   Он ногой отворил дверь и заревел на все палаты:
   – Ванька! Орлов!
   Перепуганный Орлов немедля явился на крик.
   – Знал?!
   – Про что, ваше величество?
   – Что Марья тяжела была и удумала робёнка убить?
   – Ей-Богу, ваше величество, впервой от вас слышу! – отступил офицер.
   – Взять его!
   Через час во дворец прискакал гонец с известием о прибытии царевича Алексея.
   Прямо с дороги царевича, окружённого вельможами и духовенством, увезли в Кремль.
   – Шпагу прочь! – сухо вместо приветствия бросил царь.
   Алексей безропотно повиновался.
   – А теперь пойдём, побеседуем!
   Дверь распахнулась. Раздались звонкая оплеуха, пришибленный плач, злобная ругань. Потом всё смолкло, и в зал вошёл непривычно величественный, с высоко поднятой головой Пётр.
   Сидение тайного совета было открыто тотчас же. Допрос длился двенадцать часов без перерыва и прекратился, лишь когда царевич очумел и не мог выговорить ни слова.
   На третий день, когда Алексей отлежался немного, его повели в Успенский собор. Там в немой тишине он отрёкся от наследства и признал наследником престола своего брата Петра Петровича.

Глава 19
ВЕЛИЧЕСТВО ТВОЁ ВЕЗДЕ ЯСНО

   Гамильтон была заключена в Петропавловскую крепость. В соседней камере сидел Орлов.
   Однажды утром Марья Даниловна услышала отчаянный крик:
   – Царевича?! В каземат?! Не хочу! Не смеете!
   А девятнадцатого июня 1718 года в крепость явился Пётр. Его сопровождали Меншиков, адмирал Апраксин, князь Яков Долгорукий, генерал Бутурлин, Толстой, Шафиров и молодой офицер Румянцев[337].
   – Хочешь жениться? – спросил царь, входя в камеру к сыну.
   – Как твоя будет воля…
   Меншиков втолкнул в камеру Евфросинью. Она была в одной рубахе и босиком. Алексей бросился к ней, но Пётр остановил его:
   – Скор больно! Погоди малость, видишь, тяжёлая она. Мы её на дыбе от бремени освободим, тогда и пользуйся вволю.
   Страх, что отец приведёт в исполнение свою угрозу, заставил царевича сдаться. «Очерню… всякого очерню, про кого только ни спросит. Тем, может, заслужу помилование Евфросиньюшке».
   – Всё расскажу! – взмолился он. – И про Досифея, и про Лопухина… Только пощадите робеночка! Не ведите на дыбу Евфросиньюшку Плоть мою не губите!
   Слова эти прозвучали страшными напоминаниями. Пётр резко повернулся к Толстому:
   – Пытать девку Гамантову! Огнём жечь, покудова всё не обскажет!
   Чуть согнувшись и кручинно вздыхая, Пётр Андреевич медленной походкой, как подобает человеку, выполняющему печальный долг, вышел из каземата.
   – А мы послушаем, что он нам про Досифея и Лопухина болтать будет, – обратился государь к ближним, присаживаясь на койку – С кого начинать будешь?
   – С кого повелишь, батюшка.
   – С матери велю.
   Алексей оторопел и мутящимся взором уставился на отца.
   – Отрекаюсь от тебя!.. – вдруг взвизгнул он. – Не родитель ты мне больше! Ты Вельзевул… Ты хочешь, чтобы я иудин грех сотворил противу матери родной?! Отрекаюсь!
   – Ах, так! – встал государь. – Только опоздал малость. Ты давно мне не сын. С того дни, как восстал против меня и на корону мою зариться начал. В кнуты крамольника! А девку распутную – на дыбу!
   Евфросинья не выдержала пытки и на все вопросы отвечала одним коротеньким «да».
   Когда все улики были собраны, Пётр вызвал к себе Толстого и со спокойной деловитостью бросил:
   – Пора кончать…
   Пётр Андреевич немедленно отправился к Алексею. Узник лежал на койке и хрипло стонал. Толстой дал ему напиться, заботливо смочил виски, вытер с подбородка кровь.
   – Как изволили почивать-с? Недужится, Алексей Петрович?
   – Худо, Пётр Андреевич…
   – Как не худо-с… О-хо-хо-хо, грехи наши тяжкие! Вы подремите. Сон, Алексей Петрович, добрый целитель. Силушки наберётесь, оно, глядишь, легче будет… кнутики перенести-с…
   – Как? Ещё будете бить? – задохнулся Алексей.
   – Кнутиками-с. Не беспокойтесь, на дыбу не вздёрнем… А кнутики – что…
   Они долго смотрели друг на друга, не мигая, не отрываясь. Один – как бездомный щенок, без всякой надежды скулящий под ногами безразлично проходящих людей; другой – взором убитого горем отца, не знающего, как спасти блудного сына.
   – А можно без сего, – вздохнул после долгого молчания Пётр Андреевич – Жалко спинку-с. Особливо когда кровь забрызжет… Вот оно, пёрышко. Я и обмакну сам, зачем вам трудиться. А вы уж чирк-чирк-с.
   Царевич взял перо и, почти не сознавая, что делает, принялся писать под диктовку Толстого:
   «Ежели б до того дошло, и цесарь бы Карл VI начал бы производить в дело, как мне обещал, вооружённой рукою доставить меня короны российской, то б я тогда, не жалея ничего, доступал наследства, а именно: ежели бы цесарь за то пожелал войск российских в помощь себе, против кого-нибудь своего неприятеля, если бы пожелал великой суммы денег, то б я все по воле учинил».
   – Теперь всё-с, – душевно пожал Толстой руку узнику – И кнутик не нужен-с…
   Верховный суд был составлен из ста двадцати семи человек. В приговоре перечислялись «многие преступления» царевича, но во главу их была поставлена самая страшная вина: «намерен был овладеть престолом через бунтовщиков, через чужеземную цесарскую помощь и иноземные войска, с разорением всего государства, при животе государя, отца своего»
   Это дало право присудить Алексея к смертной казни.
   Приговорённому «для поддержания духа» решено было отпускать ежедневно по кубку вина. Алексей выпивал кубок и тотчас же забывался в мучительном полубреду.
   Так, в густом тумане, проходили его нерадостные последние дни. Только раз, когда караульный офицер, принёсший вино, шепнул, что царица Евдокия Фёдоровна заточена в Старо-Ладожский монастырь, а тётка Алексея, царевна Марья, бывшая любимица Софьи, отправлена в Шлиссельбургскую крепость, – в кубок упала слеза.
   Каждый день открывалась и дверь, ведущая к Марье Даниловне. Толстой останавливался на пороге, вежливо снимал шляпу и шаркал ножкой Из-за спины Петра Андреевича, обвешанный щипцами буравами, иглами, колбочками с едкой жидкостью, железными ёжиками, крюками и тисками, выглядывал равнодушный ко всему на свете кат.
   – Как изволили почивать-с? – улыбался Пётр Андреевич, – Иван Михайлович кланялись вам. Передать просили, что за каменья драгоценные, кои вы уворовать изволили у царицы, до сего дни признательность к вам питают-с.
   Вслед за этим начинались истязания.
   Гамильтон понемногу всё рассказала о своей жизни при дворе. Лишь в одном она оставалась крепка:
   – Не убивала ребёнка! Он мёртвенький родился!
   Но дыба вскоре сломила её.
   Царь приказал заковать фрейлину в цепи и кормить раз в два дня.
   Двадцать шестого июня 1718 года к Алексею пришли Толстой, Бутурлин и Румянцев, чтобы объявить ему о последнем его дне.
   Царевич спал.
   – Не лучше ли предать его смерти сонного, дабы не мучить? – тихо спросил Румянцев.
   – Сонного? – возмутился Пётр Андреевич. – Без молитвы принять кончину? – И тут же разбудил узника: – Восстаньте, Алексей Петрович! Пора!
   Царевич поднялся, испуганно уставился на вошедших:
   – Куда пора? Зачем вы пришли?
   – Мужайтесь, Алексей Петрович. Ваш час наступил.
   Всё существо приговорённого налилось вдруг безумием.
   – Вон отселева! Вон!
   – Не гневайтесь, – взял его за руку Толстой. – Пока живы, беречь себя надо, чтобы о Боге подумать. Ежели помолитесь, я за сие доброе дело весточкой вас доброй порадую. А весточка добрая. Батюшка простил вас…
   – Про… стил?
   – Да-с… Простил все прегрешения и всегда будет молиться о душеньке вашей.
   – Господи! – ошалел узник от счастья. – Век буду теперь имя батюшки славословить! Пётр Андреевич! Родименькие мои! Да я те…
   – Простил, Алексей Петрович, – продолжал Толстой, – яко отец. Но яко монарх измен ваших и клятв нарушения… простить не может.
   Он мигнул Румянцеву и поставил царевича на колени:
   – Молитесь: «Господи, в руки твои передаю дух мой…»
   – Спа-си-те! – задыхаясь, вскрикнул узник. – Спа…
   Через час над Санкт-Питербурхом поплыл погребальный перезвон. На стенах запестрели плакаты:
   «Сего дни, двадцать шестого июния 1718 года, пополудни в шестом часу, будучи под караулом в Трубецком раскате, в гарнизоне, царевич Алексей Петрович преставился[338]».
   Ночью выпустили Евфросинью и принялись за других приговорённых.
   В увековечение памяти о суде над сыном и в знак «блестящей виктории» над врагами Пётр повелел выбить медаль.
   На одной стороне её красовался портрет государя, на другой – корона, лежащая на высокой горе у облаков; её освещало солнце; и надпись: «Величество твоё везде ясно. 1718 г . 20 декабря»

Глава 20
НЕ ХОЧУ БЫТЬ НИ САУЛОМ, НИ АХАВОМ

   Начатые было переговоры о мире прервались. Подбиваемые Англией, Австрией и Пруссией, шведы резко отказались идти на уступки.
   – То все Англия колобродит! – злобно догадывался царь. – Спит и видит нас побеждённых, чтобы Архангельск сглотнуть. Ан подавится! Мы им покажем, кто мы такие есть…
   Всю надежду Пётр возлагал на регулярное войско. На его содержание он не щадил никаких денег. Но беда была в том, что денег в казне почти не оставалось.
   Государь только и занимался тем, что измышлял новые способы для пополнения оскудевшей казны. Верным помощником его в этом деле был Павел Иванович Ягужинский, носивший уже звание генерал-прокурора, или, как говорил Пётр, «царёва ока».
   Как-то Ягужинский явился к Петру необычайно возбуждённый.
   – Я, Пётр Алексеевич, только что сказки сличал с докладами фискалов.
   – И что же?
   – Не страшась говорю: есть ещё казна у нас, государь! Я такую конфузию губернаторам готовлю, что по углам разбегутся.
   Выслушав любимца и одобрив его затею, Пётр уехал с ним в Сенат. Сидение длилось до позднего вечера, а ночью государь и генерал-прокурор составили подробное руководство для ревизоров.
   Через три дня во все губернии были отправлены генералы с большими отрядами штаб– и обер-офицеров. Ягужинский оказался прав: в шести только губерниях ревизорами было обнаружено 1 123 065 утаённых душ.
   Царь отдал приказ:
   «За военным переписчиком надлежит следовать палачу с кнутом и виселицей, дабы казнь ворам могла быть учинена немедленно».
   – Не крепко ли будет? – призадумался Ягужинский.
   – Ничего. Погодя Россия спасибо скажет… так, Пётр Андреевич? – повернулся государь к углублённому в бумаги Толстому.
   – Не погодя, а и ныне уже имя ваше славословят, мой император.
   – Ого! Он меня из суврена в императоры пожаловал…
   – С той поры-с, как веленьем вашим нахожусь в действительных тайных советниках и президентах коммерц-коллегии, а к тому же ещё удостоен Андреевским кавалером, – вы в моих глазах император-с.
   – А ежели я тебя ещё одним титулом пожалую? – лукаво подмигнул царь, знавший, что дипломат спит и видит себя графом.
   – Великим нареку-с… Как всем подданным вашим любезно.
   – Ну хоть бы раз в карман за словом полез! – рассмеялся Пётр.
   – Всему своё место-с. Слово – в голове, в карманах – кошель да часы… Тьфу ты! – вскрикнул вдруг Толстой, выхватывая часы. – Заболтался. На допрос надо, а я…
   Вместе с ним исчез и Ягужинский. В терем вошла Екатерина.
   – Сердитый или добрый?
   – Могу и осерчать, коли хочешь… А?
   – Значит, добрый.
   Она присела к нему на колено, заискивающе поглядела в глаза.
   – Просить хочу соколика моего…
   – Попробуй.
   – Пожалей Марью Даниловну! Не я прошу, все тебя просят: и царица Прасковья, и Апраксин, и Брюс…
   Царь оттолкнул жену.
   – О ком печалуешься? О детоубийце? Огнём её пожечь!
   Но царица не унималась – опустившись на колени, прильнула щекой к ноге государя.
   – Для меня… На многом я её проверяла. Друг она нам. Ну, заблудилась, согрешила. И пострадала довольно… Отпусти её!
   Пётр не глядя ответил:
   – Не хочу быть ни Саулом, ни Ахавом, которые, неразумною милостью закон Божий преступая, погибли и телом и душою.
   «Худо, – подумала царица. – Если уж за божественное принялся, значит, добра не будет». Она поднялась, молча поцеловала мужа и удалилась.
   И действительно, просьба Екатерины только ускорила участь Марьи Даниловны. Утром, едва проснувшись, Пётр созвал к себе сановников для суда над фрейлиной. Судьи увидели по лицу государя, какого он ждёт приговора, и присудили Марью Даниловну к плахе.
   Весть о скорой кончине нисколько не испугала Гамильтон. «Видела я, как возводили людей на помост, – вспоминала она, – как священники читали напутствие, как палач замахивался секирой, и как в последнее мгновенье объявляли о помиловании. И меня помилует Пётр Алексеевич. Он пожалеет».
   В день казни узница обрядилась в белое шёлковое платье с чёрными лентами и отправилась на Троицкую площадь как на парад. Несмотря на долгое заключение и перенесённые пытки, она мало изменилась. Глядя на неё, людям не верилось, что перед ними обречённая – так необычен был её наряд и до того радостно светилось улыбкой её исхудалое, всё ещё прекрасное лицо.
   Сам Пётр залюбовался Марьей Даниловной и, когда она прошла мимо, подарил её таким взглядом, что узница окончательно успокоилась. Вздохнула свободно и её служанка, Екатерина Якимовна.
   Пётр Андреевич Толстой махнул рукой. Сдержанный гул толпы оборвался, сменившись насторожённой тишиной, и один из секретарей напыщенно прочитал:
   «Девка Марья Гамантова да баба Катерина! Пётр Алексеевич, всея великие и малые и белые России самодержец, указал: за твоя, Марья, вины, что ты жила блудно и была оттого брюхата трижды; и двух робёнков лекарствами из себя вытравила, а третьего родила, удавила и отбросила, в чём ты во всём с розысков винилась, – за такое твоё душегубство казнить смертью.
   А тебе, бабе Катерине, что ты о последнем её робенке, как она, Марья, родила и удавила, видела; и по её прошению, что доподлинно слышал соглядатай, в подполье сидевший у Гамантовой в горнице, оного робёнка с мужем своим мёртвого отбросила, а о том не доносила, в чём учинилась ты с нею сообщница же, – вместо смертной казни учинить наказание: бить кнутом и сослать на прядильный двор, на десять лет».
   Марья Даниловна слушала и безмятежно улыбалась. Толпа глядела на неё с затаённым ужасом, как на лишившуюся рассудка. Но дёрнувшаяся вдруг голова государя заставила осуждённую съёжиться: слишком хорошо научилась она по внешним приметам угадывать душевные настроения государя.
   – Пощадите меня! – умоляюще протянула она руки к царю. – Даруйте жизнь!
   Пётр отвернулся.
   – Без нарушения божественных и государственных законов не могу я спасти тебя, Марья Даниловна, от смерти…
   Сверкнул топор. Не дрогнув ни одним мускулом, государь поднял отрубленную голову, поцеловал ещё тёплые губы. Затем, поманив к себе вельмож и придворных дам, он принялся объяснять им строение артерий и горла.
   К вечеру того же дня Орлов был выпущен из крепости и пожалован поручиком гвардии.

Глава 21
ИМПЕРАТОР ПЁТР ВЕЛИКИЙ

   Петру доложили, что в Балтийском море крейсирует сильная английская флотилия. Царь только усмехнулся в ответ:
   – Пугнуть нас хотят… Не станет Англия встревать в наши споры со шведами.
   Но чтобы проверить свои предположения, он отдал приказ бригадиру фон Монгдену двинуться в бой. Отряд напал на шведские берега, углубился на пять миль в глубь страны и смёл с лица земли два города и несколько деревень. Окрылённый удачей царь преисполнился жаждой «задать такую катавасию шведам, чтобы они без портков прибегли пардону выпрашивать».
   Вскоре в Санкт-Питербурх явился шведский генерал-адъютант фон Виртенберг с сообщением о возведении на освободившийся после смерти Карла XII престол мужа королевы Ульрики-Элеоноры принца Фридриха[339].
   Пётр встретил гостя как старого закадычного друга.
   – Старый друг лучше новых двух! – обнял он генерала. – А не у нас ли со Швецией старая дружба?
   Когда речь зашла о мире, царь сделал вид, что готов заплакать.
   – Так и скажите брату моему, королю Фридриху: завсегда рад мириться, ежели… Европа в сие дело носа совать не будет. Так и скажите. Без Европы воевали, без неё и орлёными кубками чокнемся.
   По уши обласканный, Виртенберг уехал домой. «Будет мир или не будет, – рассуждал он не без удовольствия, – а боёв ждать пока нечего. Наконец-то можно передохнуть и собраться с мыслями и с силами». Но не успел генерал прибыть ко двору, как его догнала жестокая новость: князь Михайло Михайлович Голицын наголову разбил шведскую эскадру при острове Гренгаме[340].
   Через месяц после этого события в Стокгольм как ни в чём не бывало прикатил генерал-адъютант Александр Румянцев поздравить нового короля с восшествием на престол.
   Пока Румянцев гостил у врагов, русские, собрав последние силы, опустошали шведские берега.
   Румянцев держался почтительно и очень скромно, однако от всяких бесед о перемирии упорно уклонялся.
   – Не перемирие нужно нам, ваше королевское величество, но мир. Надо сразу кончить все свары.
   И конгресс был назначен. В городок Ништадт съехались: Брюс, барон Остерман, граф Лилиенштедт, барон Штремфельдт. Начался торг. Чем неподатливее были шведы, тем чаще приходили к ним донесения о победах русской армии и флота. Генералу Ласси[341] был отдан приказ высадиться на шведские берега и опустошить их. Вместе с приказом генерал получил по одному ефимку на каждого солдата своей пятнадцатитысячной армии, сто бочонков вина и обоз провианта.
   В Ништадте вскоре узнали, что русские сожгли три городка, семьдесят девять мыз[342], девятнадцать приходов и пятьсот шесть деревень. Шведы сразу стали сговорчивей. Они отстаивали уже один только Выборг, а в Лифляндии требовали лишь Пернау и остров Эзель.
   – Выкиньте из головы! – резко отвечал на это Брюс. – Пернау принадлежит к Лифляндии, где нам соседа иметь вовсе не нужно. А про Выборг и думать забудьте. Самим нужен.
   Наконец в Выборг, на Лисий Нос, куда недавно приехал царь, явился гонец с донесением от Брюса и Остермана.
   Пётр дрожащими руками схватил цидулу, хотел распечатать её и вдруг пошатнулся. Робко, отойдя в сторонку, он сорвал печать. Ему стало вдруг нестерпимо холодно. Он забегал из угла в угол, потом кинулся к двери, задержался на мгновение и выскочил в сенцы.
   Только здесь, убедившись, что вокруг никого нет, он поднёс к глазам донесение.
   Мир!
   Не помня себя, Пётр выскочил на крыльцо:
   – Слышишь ли, море? Мир! Слышишь ли, зазнобушка моя? С сего дни ты – русское море! Российское! Здравствуй довеку, зазнобушка моя синеокая!
   Послы сообщали:
   «Итак, ваше величество, с тридцатого августа 1721 года Россия стала полной хозяйкой Эстляндии, Лифляндии, Ингерманландии и части Карелии с Выборгом».
   Давно уже так не ликовала страна, как в те развесёлые дни. Знакомые и незнакомые люди останавливались на улицах, обнимали друг друга, плясали.
   – Слава Богу, брани конец!
   – Шутка ли, двадцать один год воевали…
   Государь приплыл в «парадиз» на бригантине, собственноручно стреляя из пушек. У Троицкой площади ревели толпы. Впереди всех с поднятыми иконами, хоругвями, дарами и кропилами стояло все санкт-питербурхское духовенство. По приказу коменданта на улицу выкатывали бочки с вином.
   Петра понесли с бригантины на руках. Он собрался что-то сказать, уже поднял для этого руку, но спазма сдавила горло. Вместо слов из груди вырвался какой-то булькающий всхлип, по щекам потекли слёзы…
   Двадцать второго октября после обедни мирный договор был оглашён всенародно. Отец Феофан Прокопович[343], осенив себя крестом, низко поклонился на все четыре стороны, взял из рук протопресвитера Евстигнея бумагу и приступил к подробному перечислению всех дел царя, «кои сами вопиют о том, чтобы возвести Петра Алексеевича на вышние вершины славы».
   После отца Феофана к государю обратился канцлер Головкин:
   – Вашего царского величества славные и мужественные воинские и политические дела, через которые токмо единые вашими неусыпными трудами и руковождением мы, ваши верные подданные, из тьмы неведения на театр славы всего света, и тако рещи, из небытия в бытие произведены: в общество политичных народов присовокуплены; и того ради, како мы возможем за то и за настоящее исходатайствование толь славного и полезного мира по достоинству возблагодарити? Однако же да не явимся тщи в зазор всему свету: дерзаем мы именем всего Всероссийского государства подданных вашего величества всех чинов народа всеподданнейше молити, да благоволите от нас, в знак малого нашего признания толиких отческих нам и всему нашему отечеству показанных благодеяний, титул Отца Отечества, Петра Великого, Императора Всероссийского приняти.
   Из собора под пушечным и трубным ливнем вельможи с императором во главе отправились в город.
   У ворот собора на санях красовались кораблики. Среди них особенно выделялся воспроизведённый в малых размерах недавно спущенный на воду величайший корабль русского флота «Миротворец». На нём несколько мальчиков-юнг, по команде Петра, долго проделывали всевозможные «эволюции». В заключение император взобрался на корабль и дал салют.
   А утром, едва проснувшись и увидев перед собою Толстого, государь вдруг лукаво подмигнул ему:
   – Что ж… А ведь не плохо бы теперь Персию к нам малость придвинуть?.. Чтобы за шёлком не так далече купцам нашим ездить… Так мы с тобою ранее говорили?
   – Чуть-чуть… Чуть-чуть-с… Потому шёлк-сырец гораздо потребен нашему государству-с…
   – Так не прокатиться ли нам к тем берегам?
   – Самое время к теплу поближе податься.. К солнышку-с!
   Не успела Россия зализать страшные раны свои, как людей оглушила жестокая весть о новом походе «на восход солнца».

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

   Время ткало вечную свою паутину, обволакивало забвением горькие годы Северной войны и ужасы Персидского похода, ценой полчищ солдат и несметной казны вправившего в корону российскую ещё один бриллиант – далёкий город Баку.
   Дождалась своей мечты Екатерина: император венчал её в соборе титулом императрицы.
   Угомонился и Пётр Андреевич Толстой. Он получил полное прощение государя и великую милость: в день коронования Екатерины Пётр пожаловал его графским титулом.
   Про Ваську Памфильева ходят разные слухи. Отец Тимофей ищет его то в Вологде, где ведёт он будто бы немалый торг с иноземцами, то на Волге, то в Москве и Санкт-Питербурхе, где состоит он дольщиком разных заводов и фабрик.
   Не чувствуя устали, шагает расстрига по всей российской земле.
   Однажды в лесу он встретился с Купелем, разговорился с ним и, почувствовав неожиданное расположение к станичнику, раскрыл ему свою душу.
   – Так вот ещё какое сотворил чёрное дело сей зверь! – вспыхнул Купель. – Как его земля только держит! – И вдруг клятвенно поднял руку: – Проведал я, где он. Верно говорю, на Украине сей каин. Иди к нам, отец. Вместе правду будем искать. Вместе биться за неё будем…
   И отец Тимофей, поклонившись в пояс Купелю, отправился с ним в стан Фомы.
   Памфильев сгорбился, голова его совсем побелела. Купель, Кисет и Яценко не на шутку задумываются над тем, куда бы отправить атамана на покой. Ему, однако, они об этом не говорят: он и слушать не хочет ни о каком покое.
   – Даша в монастыре, сына нету… Ни кола у меня, ни двора. Куда я денусь без вас? С вами, почитай, всю жизнь из одного кубка орлёного горе хлебал, серед вас и душу отдам Богу.
   Отец Тимофей, приглядевшись к атаману, незаметно для себя всем сердцем привязался к нему. О Ваське они никогда не говорили. Только раз, когда бывший долгое время в отлучке Памфильев вернулся в стан и объявил, что «доподлинно проведал, где каин жительствует», расстрига пал перед атаманом на колени, поцеловал ноги его и клятвенно произнёс:
   – Расставлю эдак персты, сдавлю горло… Тогда и его персты разожмутся… И ты, дочка моя, вольно вздохнёшь. Доченька моя! Дочка!
   Ночью ватага, разбившись на десяток сильных отрядов, отправилась к солнечной стороне, к городу Киеву, куда должен был ехать с другими дольщиками на открытие новой фабрики «гость первой гильдии Василий Панафидин», он же Васька-Каин, иудин опаш.
   Впереди головного отряда шли седой, но по-прежнему синеокий Фома и отец Тимофей. Судорожно сжав в кулаке черенок кинжала, расстрига проникновенно и страстно повторял за атаманом слова крамольной песни о кровавой борьбе «голодных и сирых» за правду жизни.
   1933 – 1935

КОММЕНТАРИИ

   ШИЛЬДКРЕТ КОНСТАНТИН ГЕОРГИЕВИЧ (1896 – 1965), русский советский писатель. Печатался с 1922 года. В 20-х – первой половине 30-х годов написал много повестей и романов, в основном на историческую тему.
   Текст романа «Бунтарь» печатается по изданию: К. Шильдкрет. «Бунтарь». М., Московское товарищество писателей, 1933.
   Текст романа печатается «Мамура» печатается по изданию: К. Шильдкрет. «Мамура». М., Московское товарищество писателей, 1934.
   Текст романа «Кубок орла» печатается по изданию: К. Шильдкрет. «Кубок орла». М., «Советский писатель», 1935.