Пробудившийся дьяк крепко выругался и сорвался с постели.
   – Кого черти нёс…
   Но не договорил и с ужасом отпрянул к двери.
   – Ццаррь!
   Пётр дружески улыбнулся дьяку и этим сразу рассеял все его страхи.
   В одном бельё бросился Виниус в сени и, открыв дверь согнулся перед нежданным гостем.
   Пройдя в опочивальню, царь устало повалился на пуховики сохранившие ещё тепло человечьего тела. Призакрыв глаза, он сладко потянулся и разодрал в судорожной зевоте рот.
   – Царицу веди сюда, – совсем уже сквозь сон процедил он и почувствовал, как мягко погружается в пружинящую, певучую глубину.
   По тому, как непринуждённо, даже несколько вызывающе держал себя дьяк, Евдокия Фёдоровна догадалась, что свиданье с мужем не сулит ей ничего доброго.
   Неторопливо одевшись, она горячо помолилась перед образом Богородицы «Утоли моя печали» и в простой колымаге поехала к Виниусу.
   Андрей Андреевич не решался разбудить все ещё крепко спавшего государя и проводил царицу в дальний теремок-книгохранилище.
   В ближней церкви заблаговестили к обедне. Пётр улыбнулся во сне и облапил подушку. «Аннушка-лапушка… кура-белокура… разъединственная…»
   Густой и тягучий бас большого колокола столетним мёдом пролился по опочивальне и плеснулся о низенькую подволоку.
   Царь приоткрыл один глаз и сунул пятерню в скатавшиеся волосы.
   Услышав поскрипывание кровати, Виниус осторожно приоткрыл дверь.Пётр заметил его и окончательно проснулся.
   – Привёл?
   – Привёл.
   – Поди, струсила?
   – Не так чтобы очень. Крестом страх усмиряет.
   – Уу, на-чёт-чи-ца тол-сто-за-дая!
   – Чего, государь?
   – «Чего»! Веди сюда, вот те и «чего»!
   Евдокия Фёдоровна остановилась у порога и низко, по монашескому чину, поклонилась мужу.
   Царь не ответил на поклон и, указав жене пальцем на лавку, стал посреди терема.
   – Ну-с, когда в монастырь?
   Царица, как это бывает иногда со слабовольными, незлыми людьми, вдруг почувствовала в себе такое упрямство, что даже сама испугалась.
   – Монастыри строятся, государь, не для цариц, – чужим, сдавленным голосом бросила она Петру. – Тем паче не для цариц, коим подлежит в страхе Божием царевичей взращивать для царёва стола.
   Не гнев, а удивление, близкое к уважению, вызвали в царе эти слова. Такой он не видел Евдокию Фёдоровну никогда. Перед ним стояла новая, незнакомая женщина, гордая, властная, готовая на борьбу. Даже белёсые глаза её, обычно сонные, ничего не выражающие, засветились странным, зеленовато-чёрным светом, и жёлтое лицо пошло лиловыми пятнами.
   Ещё мгновенье – и смущённый царь отпустил бы жену, приказав отдать ей ребёнка. Он повернулся, резко взмахнул рукой, чтобы хлопнуть её по спине в знак примирения. Но Евдокия Фёдоровна не поняла доброго намерения и отпрянула в сторону, ожидая удара.
   «Значит, не шутит, – пробуравила её мозг жестокая мысль, – значит, и впрямь без повороту решил запрятать меня в монастырь и тем навек от Лёшеньки оторвать».
   Перед ней вдруг встал образ худенького, болезненного царевича. Её охватила такая невыносимая тоска по сыну, что она, готовая на любое унижение, только бы не потерять его, бухнула мужу в ноги.
   – Все по-твоему сотворю! Не токмо что в монастырь, в холопки к басурманам пойду, Монсовой ноженьки буду мыть, одного лишь прошу у тебя, государь: пожалуй, покажи милость – отпусти со мной Лёшеньку!
   Как только царь снова увидел перед собою прежнюю «начётчицу», в груди его тотчас же зашевелилось обычное раздражение.
   – Памятуй, Евдокия, – прошипел он, дёргая ногой, – покель я жив, не видать тебе Алексея! Не попущу я, со всем миром на единоборство пойду, а не попущу, чтобы заместо царя-воина взрастила начётчика. Не любы мне начётчики. Мне такие наследники надобны, чтобы могли они разум иметь и понимать, куда Россию вести, как царством править, а не как обедни служить!
   И, перешагнув через жену, вышел из опочивальни.

Глава 33
ЦАРЁВО ОБЕТОВАНИЕ

   Неурожай и господарский произвол гнали людишек с насиженных мест.
   Угрожающе пустели поля, – чтобы обработать их, из городов сгонялись солдаты, ремесленники и простолюдины, никогда не занимавшиеся хлебопашеством. Не только убогие, но многие стрельцы и среднего достатка горожане перешли на похлёбку из травы и на хлеб из кореньев. Стоимость зерна поднялась вдесятеро. Четверть ржи на Москве продавали до сорока алтын с гривною, четверть крупы гречишной – до шестидесяти, овса – до шестнадцати алтын.
   Чтобы ещё больше вздуть цены и этим вернуть убытки, понесённые от недосева, помещики и монастыри не торопились с продажей хлеба, припрятывали его.
   В приказы посыпались челобитные на мошеннические проделки господарей.
   Пётр сам рассматривал жалобы и выносил приговоры один беспощаднее другого. Всем верил царь, кроме московских убогих людишек и стрельцов. Стоило лишь проведать ему, что в каком-либо деле замешаны стрельцы, как он тотчас же гневно рвал челобитную.
   – Проваленные! Когда ж я избавлюсь от них! – скрежетал он зубами и отпускал обвиняемого на волю.
   Как-то собравшаяся толпа стрельцов дожидалась вывода из застенка князя Хотетовского, приговорённого к битью кнутом перед Поместным приказом за продажу своей вотчины сразу трём покупателям.
   Но Хотетовский подкупил начальных людей и неожиданно явился один, без дозорных, верхом на богато убранном аргамаке.
   – А кто тут на кнут пришёл поглазеть? – крикнул он вызывающе и изо всех сил хлестнул по лицу подвернувшегося стрельца.
   Однополчане избитого бросились к князю.
   – Вор! Бей вора, робяты!
   Князя стащили с коня.
   Подоспевшим преображенцам с большим трудом удалось вырвать истерзанного князя из рук стрельцов.
   …– Кончать надобно со стрельцами! – резко бросил Пётр Фёдору Юрьевичу. – Чтобы духу смердящего ихнего вовек не слыхать…
   Против стрельцов повели новое дело. Их обвинили в мятеже и «разбойном нападении на высокородных господарей».
   В железах, прикованные к стене, больше двух месяцев томились узники в Симоновом, Новоспасском, Андрониеве, Донском, Покровском и Николо-Угрешском монастырях.
   Каждый день в слободах стрелецких производились аресты. Дело росло, усложнялось. В Преображенский приказ посыпались десятки доносов господарей на «крамольные замыслы и воровские деяния» стрельцов.
   Тюрьмы и монастыри переполнились сидельцами, новых узников пришлось содержать ещё в подмосковных сёлах – Ивановском, Мытищах, Ростокине, Никольском и Черкизове. Там же были заточены и мятежники, полоненные Шеиным под Воскресенском.
   Иноземный приказ сдавал полоняников партиями по сто пятьдесят человек в Преображенское, на расправу Ромодановскому.
   Едва проснувшись, Фёдор Юрьевич выпивал жбан вина и, наскоро помолясь, отправлялся в один из четырнадцати подчинённых ему застенков творить суд и расправу.
   Теряя рассудок от страшных мучений, многие узники, чтобы как-нибудь избавиться от пыток, выдумывали друг на друга чудовищные небылицы, оговаривали ближних, малознакомых людей, всех, чьё имя приходило на память.
   Розыск начался в день ангела Софьи – семнадцатого сентября – и кончился через месяц.
   Раньше других были сожжены на костре три расстриженных полковых священника – Ефим Самсонов, Борис Леонтьев и Иван Кобяков, исповедовавшие стрельцов перед битвой под Воскресенском и служившие во время боя молебны о даровании победы мятежникам.
   Десятника Колзакова полка Зорина допрашивал сам государь.
   – Истину сказывай, стрелец: покажешь правду, нынче же будешь в своей избе.
   Узник недоверчиво поднял глаза на Петра.
   – И рад бы послужить тебе, ваше царское величество, да, ей, ничего не ведомо мне.
   Чуть задвигалась родинка на побледневшей щеке Петра, и как будто глубже запали блуждающие глаза. Но Пётр сдержал гнев и изобразил на лице такую скорбь, что стрельцу стало не по себе.
   – Пошто так наказует меня Господь с младых моих лет? Пошто? – жалко сгорбился царь и взял за руку Зорина. – Нешто я зверь? Нешто не плачу я, что с ворами томятся в узилище и невиновные души? Но как прознать? Как мне прознать, кто прав, кто не прав, коли никто помочь мне в сём деле не хочет?
   Он выслал из застенка людей и остался с глазу на глаз с колодником.
   – Брат… брат мой во Христе… как перед Богом, открой мне правду.
   Стрелец взглянул на царя и опешил: перед ним стоял новый, незнакомый человек. Только что беспощадное, звериное выражение лица Петрова сменилось таким страданием и такой мольбой, что сердце узника сжалось.
   Государь беспомощно свесил голову на плечо.
   – Перед Иисусом Христом, нас ради пропятым, обетование даю тебе нынче же волей пожаловать всех, кого ты невинным назовёшь. Лишь открой виноватых. А ты за правду такожде с невинными на волю уйдёшь… Обетование тебе в том даю.
   И Зорин поверил государю.
   – Удумали мы, государь, стать под Девичьим, – неожиданно для себя выдохнул стрелец, – и бить челом царевне Софье Алексеевне, чтобы по-прежнему взяла она правительство; а ежли бы она отказалась, решили мы чернь возмутить и даже, буде вернулся бы ты из-за рубежа, – убить тебя.
   Царь неотрывно и не моргая глядел в глаза Зорина. Он словно взглядом своим вытягивал из сердца его признание. Тяжело, точно ворочая глыбами, выталкивал стрелец слово за словом, перечислял имена своих товарищей.
   Он не помнил, как вздрогнул застенок от дикого хохота, как неожиданно появившийся Ромодановский схватил раскалённую иглу и как двумя короткими взмахами были пронзены его глаза.
   Из монастыря на Житный двор привезли кормилицу Софьи, вдову Марфу Вяземскую, постельниц-девиц – Веру Васютинскую, Авдотью Григорьеву, стрельчиху Ульку Еремееву и княжну Авдотью Касаткину, а с ними ещё несколько боярынь, девок и стариц.
   Ромодановский приказал всех их вздёрнуть на дыбу.
   – Худо кончится, – всё чаще повторял патриарх. – Ой, худо накликает на себя, а с собою на нас, государь. Вот уж и до сестры добирается. Ой, худо кончится…
   Не выдержав, патриарх поднял икону Богородицы и отправился с увещеванием в Преображенское.
   Пётр встретил Адриана с занесённой дубинкой.
   – К чему икона?! К чему икона сия?! – затопал он ногами. – Или твоё монашье дело к царю хаживать?!
   – Царь, – удручённо перекрестился патриарх, – не за тем я пришёл, чтобы воров защищать, а напомнить хочу, что через непомерное пролитие крови как бы не озверели смерды да, с горя главу потеряв, как бы нас всех не перебили.
   Пётр зажал ему рукою рот.
   – Молчи! Быть может, я поболе тебя почитаю Бога и Пресвятую Матерь его. Одначе я исполняю свой долг, я творю богоугодное дело, когда защищаю народ и злодеев казню, замышляющих противу меня, законного своего государя.
   И указал патриарху на дверь.

Глава 34
УЖАС

   Страшен был Москве октябрь семь тысяч двести шестого года. Улицы стали застенками, и город – кладбищем. По всем дорогам на кольях торчали изуродованные стрелецкие головы. Подле них суетились родичи в тщетной надежде распознать в кровавом месиве своих.
   Вдруг над Москвой прокатился редкий и медлительный гул погребального благовеста. И в тот же час, из избы в избу пронесли преображенцы весть по стрелецким слободам:
   – Для спокоя отчизны повелел государь изничтожить все семя бунтарское. Молитесь и ждите кончины.
   И прикладами загнали в церкви стрельчих и стрельчат.
   В храме Василия Блаженного рядом с Фёдором Юрьевичем стоял коленопреклонённый Пётр. Его немного осунувшееся лицо ничего, кроме устали, не выражало. Служба надоела ему, духота, кадильный дым и запах ладана вызывали тошноту. Хотелось поскорее на улицу, подальше от этого запаха, духоты и выматывающего душу монотонного песнопения.
   По случайно перехваченному взгляду царя протопоп наконец понял, что пора кончать службу, и так быстро затараторил, что сбил с толку клир.
   Царь, воспользовавшись удачной минутой, встал с колен и мягким баритоном затянул молитву «На исход из храма». Регент неодобрительно покачал головой, но не посмел спорить с царём…
   Пока в церквах шло богослужение, холопы из различных приказов, под управлением дьяков и катов, спешно готовили всё необходимое для казней.
   Прямо от Василия Блаженного, в колымаге, окружённый конным отрядом, царь поехал осматривать «новые, как он говорил, хоромины бунтарей».
   Вокруг Белагорода, у ворот Пречистенских, Смоленских, Никитских, Тверских, Петровских, Сретенских, Мясницких, Покровских, Семёновских, Таганских, Серпуховских, Калужских, Коломенских, в стрелецких слободах стояли виселицы, заботливо отёсанные и выкрашенные в белое с чёрной каймою.
   Пётр остался доволен работой и поблагодарил дьяков за усердную службу.
   У виселиц, стиснутые кольцом дозорных, ни живы ни мертвы стояли семьи приговорённых. Они не смели ни заговорить друг с другом, ни взглянуть на царёвых людей. Весть о том, что царь «повелел изничтожить всё семя бунтарское», они приняли на веру и нисколько не сомневались в истинности её. Никто из них не рассчитывал на спасение, поэтому и в голову не приходило бить челом о помиловании.
   Всем мучительно хотелось лишь одного: умереть не на глазах приговорённых родичей, не отягчать их последних минут жесточайшей пыткой.
   Томительно-медленно длилось время. Улицы точно вымерли. Изредка слышался плач грудных ребят, тыкавшихся бесплодно в иссохшие материнские груди. Темнело. С полуночной стороны дул резкий ветер. Солнце то проглядывало ненадолго сквозь осенние тяжёлые тучи, то скрывалось, утопая в дождевой сизой мути. Бездомные псы вертелись под ногами стрельчих и умильно заглядывали в глаза, точно прося подаяния.
   «Неужто же ночью будут с нами кончать?» – тупо ворочалось в мозгу у сбившихся подле виселиц людей.
   Чёрные улицы, усиливающийся вой осеннего ветра, дождевая муть, молчаливые и в молчанье своём ещё более грозные призраки дозорных давили, порождали в сердцах человеческих ужас.
   Но в полночь улицы опустели. Солдаты увели стрельчих и стрельчат в слободы и заперли их в избах.
   Пётр медлил с казнью. Он не удовлетворился розыском, чего-то ждал ещё от бунтарей.
   Царевен, кроме Натальи, он перевёз в Покровское и запретил им выезд оттуда.
   Каждый день всеми правдами и неправдами царь пытался вызвать Софью и Марфу на откровенность. Но царевны стойко держались первоначальных показаний. Петра приводило в бешенство запирательство сестёр, из простачка, каким он старался прикинуться, он вдруг превращался в разъярённого зверя, снова ластился к ним и снова готов был на любое преступление, только бы вырвать хоть какое – нибудь признание.
   Больше всего ему хотелось проведать, действительно ли Софья отправила с Дашей цидулу к стрельцам. Это сразу решило бы всё, распутало бы весь клубок заговора. О, тогда он знал бы, что делать! Казнь Софьи была бы тогда оправдана перед людьми. И он, конечно же, убил бы её тогда, не задумываясь. Её, которая всю жизнь приносит ему зло, лютое зло.
   – Скажи, – то с мольбой, то злобно допытывался он у Софьи.
   Царевна шумно дышала, тройной затылок её багровел, на низеньком, заросшем колючими волосками лобике проступала испарина. Груди вздували тяжёлым шаром давно не стиранную польскую кофту.
   – Не посыловано цидулы стрельцам, – каждый раз как заученный урок повторяла она. – А что стрельцы бают, что пришед было им к Москве звать меня по-прежнему в правительство, и то не по цидуле от меня, а знатно потому, что я со сто девяностого году[215] была в правительницах.
   Ничего не добившись от сестры, Пётр всю силу гнева перенёс на Евдокию Фёдоровну. Явившись к ней, он раньше всего пригрозил, что убьёт царевича, если она не расскажет чистосердечно о своём участии в заговоре. Ни в чём не винная царица упала на колени перед киотом.
   – Пущай не я, пущай Богородица ответит тебе за меня! Как первопуток, чиста я перед тобой.
   Царь понял, что Евдокия Фёдоровна говорит правду, и на время оставил её в покое.
   Но Анна, узнав о свидании Петра с женой, взволновалась. Оставшись с государем наедине, она вдруг достала из-за корсета скомканную бумажку.
   Царь сразу узнал почерк жены.
   – Не может быть! – оторопело перекрестился он. – Она перед образом клялась…
   Смиренно опустив голову и пряча в руки лицо, чтобы не выдать торжествующей усмешки, Анна прижалась плечиком к боку царя.
   – Прости, что я огорчиль тебе, гозудар. Но по-другом я поступаль не может. Хочю слюжба тебе, как верни холёпка.
   Она вздохнула и поцеловала руку Петра.
   – То я зделаль. У стрельчиха, что тайно слюжит цариц, я купил за ошен много золот письмо к крамольник.
   Не простившись с Монс, царь понёсся к окольничему Семёну Ивановичу Языкову.
   Оставшись одна, Монс приоткрыла западню и помогла взобраться к ней споручнику своему, немцу.
   – Ты заслужил свою награду, – поцеловала она его в губы. – Государь поверил, что твоя рука – рука царицы…
   Глухою ночью Языков увёз обряженную в крестьянское платье Евдокию Фёдоровну на послух в Суздальский монастырь.
   В ту ночь Пётр до утра пировал у Лефорта. Анна была особенно нежна с государем, старалась улавливать каждое желание его, не выпускала его руку, проникновенно целовала каждый сустав пальцев до самых забитых грязью ногтей.
   Измученная ласками до омерзения к самой себе, она всё же дома с великим усердием молилась перед распятием. Да и как можно было не благодарить Бога, помогшего ей освободиться от соперницы и тем приблизить час, когда на белокурую головку её возложат царский венец!
   Едва очутившись на свежем воздухе, Пётр сразу протрезвился и от вина и от ласк. Вспомнилось ещё другое подложное письмо жены к бунтарям в Воронеж, в подлинность которого он поверил теперь. Его охватил лютый гнев. Он вскочил на коня и помчался, сопровождаемый Меншиковым и Лефортом, в Покровское.
   Софья молилась, когда к ней ворвался государь.
   – Сказывай, ведьма! Сказывай! Слышишь?!
   Царевна встала с колен и гадливо отодвинулась от брата.
   – Та не ведьма, которая образам святым поклоняется и крестом себя осеняет. Холоп же духа нечистого тот, кто смеет помеху чинить православному во время молитвы.
   Не помня себя от бешенства, царь схватил со стола нож и ринулся с ним на сестру.
   Рискуя жизнью, Лефорт стал между Петром и царевной:
   – Не нюжно, суврен!
   Пётр опомнился, и, чтобы снова не потерять рассудка, резко повернул к двери, и выбежал на двор.
   Злоба давила его во всю дорогу от Покровского до Преображенского.
   Едва вбежав в застенок, он схватил секиру и одним ударом срубил голову Жмелю.
   – Вввот тебе, вввыборный полковник!..
   Окровавленная секира врезалась в затылок Воскобойникова, потом стремительно перекинулась на Ерша и Проскурякова.
   – Вввот… вввот… вввот!..
   Восхищённый ловкостью царя, Ромодановский торопливо подал секиры стоявшим в стороне князю Борису Голицыну, Лефорту и Меншикову.
   Голицын, белый как убрус, тяпнул дрогнувшей рукой по затылку Тумы. Лезвие секиры скользнуло к плечу, раздробило кость. Тума скребнул зубами половицу, но не проронил ни слова. Второй неверный удар пришёлся по макушке. Стрелец забился в предсмертной агонии. Меншиков снял со стены фузею и, прицелившись, добил колодника.
   У дыбы, точно неживой, стоял Пётр. Одной рукой вцепился он в правую щёку, рукав изредка бороздился мелкою рябью.
   Тридцатого сентября Москва убралась флагами, венками из бумажных цветов и хвоей.
   Из Преображенского, под прикрытием трёх полков, потянулись к Белому городу сотни телег. В каждой телеге сидели по два стрельца с горящей в руках восковой свечой.
   Родичи приговорённых стояли у виселиц, окружённые дозорными.
   У Покровских ворот по приказу дьяка страшный поезд остановился.
   В польском кафтане, верхом на белом коне, из-за переулка показался Пётр. За ним, на такой же масти конях, скакали Лефорт, генерал Карлович[216], Автоном Головин и множество бояр. Позади двигались торговые гости.
   Толпа обнажила головы. Иноземные послы и резиденты, снабдив толмачей бумагой и перьями, приказали записать подробно всё, что произойдёт на площади, и с крайним любопытством вытянули шеи.
   Царь подал знак.
   Низко кланяясь и беспрестанно крестясь, на помост взобрался дьяк. Маслено облизнувшись, он взбил пятернёй ниспадавшую на горб серую бороду и, раздув ноздри, как будто собрался смачно чихнуть, негромко начал:
   – «Воры и изменники, и крестопреступники, и бунтовщики, Фёдорова полку Колзакова, Афонасьева полку Чубарова, Иванова полку Чернова, Тихонова полку Гундермарка стрельцы…»
   Он прищурился и потянулся пригревшимся на печи котом, откашлялся в детский кулачок и оглушил площадь непостижимым для крохотной горбатой фигурки могучим раскатом баса:
   – «Великий государь-царь и великий князь Пётр Алексеевич, всея Великие и Малые и Белые Руси самодержец, указал вам сказать…»
   Свечи дрогнули в руках приговорённых, взгляды их невольно потянулись к конным, врезались тупо в почувствовавшего странную неловкость государя.
   – «…В прошлом, в двести шестом году, – рокотал бас, – пошли вы без указу великого государя, забунтовав, со службы к Москве всеми четырьмя полками и, сошедшись под Воскресенским монастырём с боярином Алексеем Симеоновичем Шеиным, по ратным людем стреляли, и в том месте вы побраны. А по розыску ваша братия казнены смертию, а вы сосланы были в разные городы, и в том вашем воровстве взяты ваша братья стрельцы четырёх полков, пятидесятники, десятники и рядовые, всего триста сорок один человек, расспрашиваны и пытаны; а в расспросе из пыток все сказали, что было притить к Москве и, на Москве учиня бунт, бояр побить и Немецкую слободу разорить, и немцев побить, и чернь возмутить, всеми четыре полки ведали и умышляли…»
   Дьяк перекрестился. За ним перекрестился весь народ.
   – «…И за то, – тоненьким, словно прозрачным голосом закончил дьяк, – за ваше воровство великий государь-царь и великий князь Пётр Алексеевич, всея Великие и Малые и Белые Руси самодержец, указал казнить смертию».
   Наступила могильная тишина. Родичи приговорённых пали ниц и так долго, неподвижно лежали. Страшно было поднять голову, ненароком увидеть затянутую петлю на шее родимого человека.
   Какая-то стрельчиха, обняв девочку, ползла к переулку.
   Девочка упиралась.
   – Черно, маменька… Боюсь очи открыть… а черно…
   Стрельчиха ползла. Ребёнку чудилось, будто чьи-то ледяные пальцы перебирают его волосы на голове и толкают вниз, в пропасть.
   – Мамынька, гляди… свечи горят… Вон она, тятькина свечка…
   И вдруг вскочила девочка и бросилась к одной из виселиц, на которой болтался отец её.
   Вопль предельного безумия, вселенской скорби, неосознанного и потому ещё невыносимее жуткого возмущения вырвался из детской груди…
   Ребёнок ухватился за ноги отца и зашёлся.
   – Убрать! Батогом! – зло приказал дьяк.
   Один из дозорных склонился к девочке.
   Зловещая тишина снова похоронила площадь…
   Пять месяцев болтались на столбах трупы повешенных.
   Царевну Софью постригли под именем Сусанны и оставили за строгим караулом в Новодевичьем монастыре.
   У окна её кельи долго, жуткими виденьями, маячили повешенные стрельцы. Их остекленевшие, выкатившиеся на лоб глаза преследовали Софью днём и ночью. Она всюду видела их перед собой, и они странно влекли её, как влечёт к себе пропасть. Поздними ночами Софья вдруг пробуждалась и крадучись подходила к оконцу. «Они», как верные друзья, как ретивые, злобные острожные дозорные, как собственная тень царевны, как призрак смерти, глядели на неё из мрака ничего не видящими, страшными в слепоте своей стеклянными глазами.
   Один, осклабившись и высунув язык, протягивал к оконцу изглоданный дождями, ветром и морозом лоскут бумаги, изображавшей челобитную, по которой полки просили Софью вернуться на управление Русским государством.

Глава 35
МОСТ ЧЕРЕЗ ПРОПАСТЬ

   Мазепа твёрдо стоял на своём:
   – Усом не поведу… Покуда не придут на Московию шведы, и не подумаю баламутить казаков.
   Так, снова ничего не добившись, уехали от гетмана Фома и Оберни-Млын.
   Едва переступив порог походного атамана, Памфильев хватил шапкой о пол.
   – Тьфу! Вот тебе и весь сказ про Ивана Степановича. Не инако, мудрит он, на уме чегой-то держит от нас. Заладил одно – и ни с места: «Покель-де шведы не препожалуют, никаких бунтов учинять не подумаю».
   Оберни-Млын тяжело и длинно выругался.
   – Доки шведы заявлються, мабуть, мы и ноги протянемо… хай воны сказються… тее-то, як его… царя москальского… биса скаженного не нашего Бога!
   Сказал и, видимо, весьма довольный собой, принялся старательно набивать тютюном самодельную люльку. Ни Памфильеву, ни его ближним споручникам, да и многим из вольницы не терпелось. Им надоело сидеть сложа руки и выжидать каких-либо событий. Вести о том, как господари, расправившись со стрельцами и иными мятежниками, «до остатнего взбесились и глумятся над убогими в три краты лютее лютого мора», вызывали такую страшную ненависть и такую жажду отмщения, что они готовы были ринуться очертя голову против какой угодно вражеский силы.