Шёпотом, то возмущённо, то со сладенькою улыбочкою рассказывал казак от имени Мазепы, какие козни строит гетман Самойлович против Москвы.
   Окончив доклад, он достал из кармана увесистый свёрток, поиграл им, бросил небрежно на подоконник, да так и позабыл его там.
   Голицын сидел в глубокой задумчивости и не знал, на что решиться. Ему была слишком хорошо известна преданность гетмана Софье, чтобы по первому доносу поверить в его измену. Но пренебречь сообщением Кочубея все же нельзя было.
   Перед самым отъездом «регент» почтительно взял князя за руку.
   – А и недели не пройдёт, как дикое поле загорится великим пожаром. А чёрное дело то затеяно Селим-Гиреем да изменником Самойловичем!
   Проводив Кочубея, князь запер дверь на засов и, точно борясь с собой, тяжело шагнул к окну.
   Рука нащупала свёрток и отдёрнулась, как будто коснулась пламени. Лицо Голицына залилось жгучей краской стыда. Он закрыл глаза и попятился к двери.
   – Нет! Не будет больше сего! – вырвалось с мучительным стоном из его груди. – Не купить родовитейших князей русских Голицыных мшелом!
   Он повалился на лавку и очнулся только когда, к великому своему удивлению, очутился снова у окна.
   – Знать, судьбой так положено, – выдохнул князь и, точно подчиняясь неизбежности, потянулся за свёртком. – Тысяча! – улыбнулся он невольно, подсчитав мшел. – Ровнёхонько тысяча в золоте!
   И вдруг заткнул пальцами уши, отчётливо услышав голос монаха, подскочившего к нему когда-то в соборе:
   – Гадина, гадина, сколь тебе дадено?
   Сунув свёрток в карман, Василий Васильевич выбежал на двор.
   – Молебен! – приказал он подвернувшемуся офицеру – Немедля вели попу молебен служить!
   Предсказание Кочубея сбылось. Не прошло и трёх дней, как дикое поле заполыхало пожарищем. Русские рати, гонимые смертельным ужасом, побросали оружие и обратились в бегство. Но всюду, со всех сторон, их окружали непроницаемые стены огня. Круг с каждым часом сжимался все теснее и беспощаднее. Свинцовые тучи дыма ползли по раскалённой земле, взбесившиеся кони сбрасывали всадников, метались по кругу, топтали, грызли людей и друг друга.
   Огонь все пожрал: людей, хлеб, снаряжение. Из края в край, на многие вёрсты, остались лишь пепел, смрад, кости и обуглившиеся черепа.
   Среди уцелевших остатков рати начался мор.
   Самойлович, поражённый обрушившимся на русских несчастьем, поскакал к полководцу за распоряжениями. Но едва он приблизился к ставке князя, его окружила засада.
   – Иуда! – заревел откуда-то появившийся Кочубей и полоснул нагайкой по лицу гетмана.
   Голицын понимал, что, взвалив вину за поражение на Самойловича, он всё же не смоет с себя позора, который ждёт его на Москве, как побеждённого.
   «Утаить правду, – твёрдо решил он. – Такую пустить молву добрую серед людишек, чтоб каждый почитал меня Самсоном-богатырём».
   На Москву поскакал гонец.
   Выслушав донесение о победе Голицына и измене гетмана, Софья, не задумываясь, низвергла Самойловича.
   Гетманская булава была вручена Мазепе.
   Неспокойно стало на Москве. То и дело в застенки приводили языков и людишек. Их пытал сам Шакловитый, на глазах у народа закапывал в землю живьём, четвертовал, вырезывал языки, ломал суставы, выжигал калёным железом глаза.
   А успокоение не приходило. Народ охотнее верил слухам, исходившим от Нарышкиных, чем утверждениям Софьи о победах над Селим-Гиреем.
   – Сказывал я, – сердито выговаривал Шакловитый царевне, – для чего вместе с братьями в первый бунт царицу не уходили? – И настойчиво долбил одно и то же: – Чем тебе, государыня, не быть, гораздей Наталью Кирилловну с Петром извести!
   Твёрдого согласия на убийство Натальи Кирилловны и Петра царевна, однако, не давала.
   – То ли дело, ежели бы сызнова со стрельцами сдружиться да помазанной царицею стать, – вздыхала она. – Кабы на царство венчаться! Кабы впрямь быть самодержавицей всея Русии!
   Дьяк, по настоянию Софьи, резко изменил свои отношения со стрельцами. Он выдал им жалованье за полгода вперёд, ввёл снова круг, на котором решал важнейшие дела приказа, и подружился с выборными.
   Но стрельцы, памятуя прошлые горькие дни, держались холодно, не доверяли больше ни Милославскому, ни Петру Андреевичу Толстому, ни даже снова вызванной Софьей из деревни постельнице, а касательно Шакловитого постановили на тайном сходе: «козням лживого дьяка не поддаваться».
   Фёдор Леонтьевич пригласил как-то выборных в Кремль. В трапезной, за чарой вина, он уронил вдруг, среди смеха, лову на грудь и изо всех сил сжал в кулаке кадык.
   – Братья! – сдушенно вырвалось у него. – Вы единые застались други короны царской. Присоветовали бы вы хоть, как быть!
   Он жестом приказал челяди выйти из трапезной и, переждав, осенил себя крестом.
   – Я тут да вы. Да Бог вездесущий. Даёте ли обетование, что никому глаголов моих не разболтаете?
   Не дождавшись ответа от выборных, он обвёл их преданнейшим и детски чистым взглядом.
   – Так слушайте ж и судите. Вопрошаю я вас о том, имам ли мы государя на царском столе?
   – Как же не имам? – угрюмо ответил один из гостей. – И не единого, но двух помазанников.
   – То-то же, двух! – точно обрадовался дьяк. – На словах – двух, а на деле – ни одного: ибо один немощен, в государственности неразумен, другой же – порченый, опричь потех да зелья табачного, ни о чём заботы не имат.
   Стрельцы исподлобья поглядели на начальника, туго соображая, к чему он клонит речь.
   В трапезную, не постучавшись, вошёл Сильвестр Медведев. Он помолился на иконы и благословил присутствовавших.
   Шакловитый изобразил на лице восторжённое удивление.
   – Не Бог ли прислал к нам глашатая своего?
   Поднявшись из-за стола, стрельцы поклонились монаху. Они от всей души обрадовались его приходу, думали, что Шакловитый в его присутствии не будет продолжать неприятного для них разговора.
   Медведев присел на лавку и взбил пятернёй спадавшую на плечи каштановую гриву.
   – Не в помеху ль я вам, что вы умолкли?
   Всегда трезвый, строго соблюдающий закон, со всеми ласковый, Сильвестр пользовался почтением у стрельцов, был для них чем-то вроде заступника и молитвенника. Ещё в пору, когда полки стрелецкие подверглись опале, выборные не раз ходили в монастырь к Медведеву с печалованьями и челобитными. Монах проводил с ними долгие часы в «душеспасительных» беседах, как мог, утешал, а потом, подробно передавая царевне все, что выпытывал у них на исповеди, радовал доверчивых людей какою-либо ничтожною царской милостью. Вопрос Сильвестра обескуражил стрельцов.
   – Не бывает отец чадам в помеху, – ответили они в один голос и поклонились Шакловитому. – Досказывай, что мыслил поведать нам.
   – А досказывать, так досказывать! – с неожиданной решимостью хлопнул дьяк ладонью по столу. – И выходит, хоть и два у нас государя, а государит одна правительница – государыня, царевна Софья! – Он шагнул к образам и опустился на колени. – Была уже единожды на Русии премудрая правительница – святая княгиня Ольга. Ныне, Господним соизволением, володычит единая Софья Алексеевна, государыня.
   Чуть повернув голову, он скользнул мимолётным взглядом по лицам стрельцов и стукнулся об пол лбом.
   Стрельцы, поняв наконец, встали из-за стола и молча потянулись за шапками.
   «Сарынь! Гады ползучие! Гниды!» – ожесточённо выругался про себя Шакловитый, отбивая поклон перед киотом…
   Софья с «честью» выполнила совет Голицына. Много ефимков и вина ушло на подкуп языков, трезвонивших на всех перекрёстках о «славных победах, кои даровал Господь князю Голицыну».
   Внешне царевна держалась, как человек, достигший высшего счастья, и превозносила до небес доблести Василия Васильевича.
   И Москва торжественно встретила вернувшегося из похода Голицына.
   Подьячие, рейтары и стремянные выгнали на улицы всех, от глубоких старцев до малых ребят.
   На перекрёстках хрипли от крика глашатаи:
   – По-бе-да! По-беда! По-о-беда!
   Языки сбились с ног, выискивая крамолу. Батожники без устали работали дубинками и бичами.
   – Веселитесь и радуйтесь, православные! Господь бо даровал государям на врагов одоление!
   Народ толпами бежал к заставе, кричал «ура», высоко в воздух взлетали шапки.
   На Красной площади Голицын взобрался на помост, поклонился на все четыре стороны и принялся рассказывать о необычайных подвигах воевод, о поспешном сборе ратных людей, горевших жаждой померяться силой с татарами за государскую честь, о стремительном наступлении на крымские юрты до самых дальних краёв их земли, об ужасах, которые нагнало русское воинство на хана и крымские орды.
   Шакловитый впервые за всё время знакомства с Голицыным с неподдельным восхищением и завистью слушал его.
   «Хоть бы поперхнулся единожды! – умильно думал он про себя. – Ей же Богу, и в мыслях не держал, что сей еуропеец-князь умельством врать любого дьяка за пояс ткнёт».
   Вдруг всё стихло на площади. Из Спасских ворот, в полном царском облачении, окружённая толпами бояр, думных дворян, стольников и стремянных, выплыла Софья.
   – Ниц! – махнул рукой Шакловитый.
   Пономарь, подстерегавший на звоннице Василия Блаженного «выход», ухнул во все колокола.
   Царевна, поддерживаемая ближними, взобралась на помост, надела на шею князя золотую цепь и передала ему усыпанную изумрудами золотую медаль, весом в триста червонцев.
   – Сие тебе, Василий Васильевич, за верные службы государям и русской земле! – напыщенно изрекла Софья и перекрестилась.
   – Да за полста тысящ воинов убиенных! Да за мшел, что ляхи дали тебе в бытность ещё у нас на Москве! Да за мшел от Кочубея! Да за спалённых в дикой степи! – прокричал кто-то полным ненависти страшным криком и замешался в обомлевшей толпе.

Глава 42
«ЖЕНИТСЯ – ПЕРЕМЕНИТСЯ»

   Наталья Кирилловна обманулась: думала, вырастет сын, остепенится, поймёт, что «не царёво дело перед смерды казаться во образе простых человеков», а Пётр не только не исправился, но окончательно отбился от рук.
   Раньше, когда он был моложе, можно было ещё сдерживать его, в случае нужды даже прикрикнуть, – в шестнадцать же годов нрав его резко изменился. Ни уговоры, ни слёзы не могли заставить его отказаться от раз принятого решения. Как-то само собою складывалось так, что слово царя становилось законом для всех окружающих. Особенно доставалось тем ближним, которые возмущались его дружбой с немцами.
   – Сходили бы в Немецкую слободу, – цыркал он сквозь ровную пилку стальных зубов. – Там каждый человечишко – словно бы книга премудрости. А вы, – его блуждающий взгляд с омерзением бегал по бородатым лицам бояр, – а вы, точно слякоть какая: опричь дедовской плесени ничто вам не любо!
   Единственными друзьями Петра из среды высокородных людей были Борис Голицын и Фёдор Юрьевич Ромодановский.
   Ромодановского царь любил за то, что тот не вмешивался в его личную жизнь и был во всём послушен ему.
   Сам Фёдор Юрьевич жил укладом старого боярина, почитал древние обычаи и терпеть не мог иноземцев. Так он однажды чистосердечно и признался Петру, сидя с ним за корцом вина, до которого, между прочим, был великий охотник.
   Царь недоумённо поджал губы.
   – Чудной ты, Фёдор! Иноземцев людишками не почитаешь, а меня за дружбу с ними не оговариваешь.
   – Государь мой, – приподнялся, чуть пошатываясь от хмеля, боярин. – Ежели б ты не токмо с басурманами побратался, а и у всех нас бороды срезал да в кафтаны ихние обрядил, то и тогда превозносил бы я имя твоё и також усердно молился царю небесному о благоденствии царя моего!
   Ромодановский не льстил, был искренен, как всегда.
   Молодой князь Борис Иванович Куракин, спальник Петра, дозоривший за дверью и слышавший слова боярина, ткнулся губами в ухо другого дозорного, барабанщика Семёновского полка, князя Михаила Голицына:
   – Хоть сказывают немцы про Ромодановского, что он видом, как монстра, хоть норовом он, доподлинно, злой тиран превеликий нежелатель добра никому и пьян во вся дни, а до того любит царя, что по единому хотенью его в омут кинется с головой.
   Михаил приложил палец к губам и сурово поглядел на товарища.
   – Не приведи Бог, услышит монстра – обоих забьёт нас!
   Куракин приник глазом к щёлочке в двери и затаил дыхание.
   – А ведь ты дело, князь, сказываешь! – весело рассмеялся государь. – Как одолею сестрицу да один на царстве останусь, абие бороды прочь отсеку!
   Он вдруг нахмурился. Между глаз, на лбу, залегли две резкие продольные борозды, ямочка на раздвоенном, чуть выдавшемся подбородке стала глубже, темнее.
   – Об чём, государь мой? – поцеловал боярин руку царя.
   – Об стрельцах. Как поведу беседу про бороды, так тут же стрельцы мне блазнятся. Все вспоминаются Кремль и стрелец бородатый с секирою предо мною…
   И, налив в корец вина, залпом выпил.
   Лицо его вытянулось, на правой щеке, точно встревоженный паучок, запрыгала родинка. Как живой, встал перед ним образ покушавшегося на него стрельца.
   Он сорвался с места и побежал в опочивальню царицы.
   Наталья Кирилловна, испуганная мертвенной бледностью сына, послала в ту же минуту за фон дер Гульстом, придворным лекарем, а духовнику велела читать молитву об изгнании бесов.
   Уткнувшись, как бывало в детстве, в грудь матери, государь глухо выл, отбиваясь ногами от явившегося немедленно на зов Гульста.
   «Едино спасенье – женить! – думала Наталья Кирилловна, нежно водя рукой по встрёпанным кудрям сына. – Женится – переменится. Не зря глаголы сии от древлих времён идут».
   Раз укрепившись в решении, царица с того дня только и лелеяла мечту увидеть Петра под венцом. Она кропотливо перебирала с Тихоном Никитичем имена всех родовитых домов, сторонников Нарышкиных, достойных породниться с царской фамилией, пока не остановилась на дочери окольничего Федора Абрамовича Лопухина[109] – Евдокии.
   И сам-то Фёдор строг, и дщерь свою в страхе Божьем содержит, – облегчённо вздохнула она.
   Стрешнев одобрил выбор и послал за окольничим. Фёдор Абрамович долго не мог понять, почему так чрезмерно ласкова с ним царица. Но когда Наталья Кирилловна ловко перевела разговор на семью его и поинтересовалась здоровьем Евдокии, он едва сдержался, чтобы не выдать бурного своего счастья.
   – Что ей делается, – устремил он близорукие глаза на иконы. – Как положено стариной, пребывает Евдокиюшка моя тихая в молитве да церкви Божией служит: то цветики бумажные творит к образам, то плащаницы жемчугом да бисером расшивает.
   Разговор становился прямей, откровенней. Царица, не стесняясь уже, допытывалась о каждой мелочи, касавшейся девушки.
   Лопухин отвечал так, как будто речь шла о залежавшемся товаре, который можно выгодно сбыть с рук, и выбивался из сил, расхваливая достоинства невесты.
   Прощаясь с окольничим, Наталья Кирилловна ударила с ним по рукам.
   – Добро ужо! Буду свекровью дочери твоей Евдокии. – И опустилась на колени перед киотом.
   Распластавшийся на полу Фёдор Абрамович сонно поцеловал каблук царицына сапожка.
   – За великую честь благослови тебя Бог во вся дни живота, государыня!
   Словно подхваченный вихрем, позабыв о сане своём, бежал Лопухин через широчайший двор царский на улицу, к колымаге.
   Дома, в Москве, окольничий перерядился в лучшие одежды и вызвал к себе жену и дочь.
   Евдокия, пышная, круглая, неповоротливая, сложила на груди руки и, отвесив поклон, скромно уставилась в пол.
   – По здорову ль, Дуняша? – потрепал Лопухин пухлую щёку дочери.
   Польщённая Евдокия зарделась и благодарно подняла на отца глаза.
   Редко, разве на разговенах в пасхальную ночь, снисходил окольничий до милостивого разговора с домашними. Таким же, как в тот час, когда он вернулся от царицы, не видел его ещё никто.
   «Уж не женишка ль раздобыл?» – подумалось Лопухиной Она внимательно, с видом знатока, оглядела дочь и улыбнулась удовлетворённо: «Хоть и робёнок, а пава павой!»
   Обойдя вокруг стола, Фёдор Абрамович, к ужасу жены и дочери, неожиданно пал на колени перед Евдокией:
   – Радуйся и веселись, плоть моя, дщерь моя многолюбезная! Господь избрал бо тебя! Изволит царица Наталья Кирилловна побрачить тебя с сыном державным своим, с Петром Алексеевичем!
   Как ни остерегалась царевна второго похода, все же пришлось уступить полякам и шведам.
   Выхода не было. Шведский король через своего посла отправил государю грамоту, в которой сулил порвать докончание, если Москва будет и впредь действовать нерешительно. Смущало Софью не поражение, а могущие возникнуть мятежи внутри страны. На стрельцов было мало надежды. Когда полки отказались помочь ей добиться короны, она в сердцах вновь отняла от них все вольности и тем ещё больше восстановила против себя. Середнее же дворянство, добившись больших льгот и высших должностей в родных местах, успокоилось и до поры до времени отказывалось вмешиваться в дворцовые распри.
   – Были бы мы покель в чести, – бахвалились помещики друг перед другом, – а там хоть все Нарышкины с Милославскими пущай венцы понаденут. И те и другие – родичи государей. Выходит, нам от того бесчестья не будет.
   Слух о новой войне быстро разнёсся серед людишек. Москва пригорюнилась, сиротливо примолкла. Попы пытались было произносить проповеди, но не могли «зажечь сердца пасомых жаждою бранных подвигов», как повелел им патриарх Иоаким.
   Убогие с большей охотой прислушивались к осторожным голосам раскольничьих «пророков», тайных послов от ватаг и нарышкинских языков, а на речи сторонников Милославских отвечали не предвещающим ничего доброго молчанием.
   Виновником предстоящей брани Москва считала Василия Васильевича.
   – Убить гада, сызнова продавшего нас за ляшские злотые! – все смелее и громче передавалось из уст в уста.
   А в одну из ночей какие-то люди приклеили к столбу на Арбате прелестное письмо:
   «Продаст Василий Голицын, князь тьмы, православную Русь татарве поганой да ляхам, и станет земля русская вертепом антихриста».
   На следующий же день, поздно вечером, когда князь возвращался из Кремля домой, из-за переулка выскочил человек в машкере.
   – Стой! – крикнул неизвестный, замахиваясь ножом.
   Но Голицын не растерялся: едва покушавшийся очутился подле колымаги, князь размозжил ему голову секирой, которую в последнее время всегда возил с собой.
   Ни жив ни мёртв, с ужасом ожидая нового нападения, добрался Василий Васильевич до своей усадьбы.
   – Что сие? – отшатнулся он, заметив у ворот что-то вроде длинного и узкого короба.
   Прибежавшие с зажжёнными факелами холопы осветили грубо сколоченный осиновый гроб, к изголовью которого был прибит кол. На вершине кола, на круглой дощечке князь прочитал:
   «А и в сей поход, гадина, ежели будешь людей изводить, быть тебе во гробе, антихрист!»
   Узнав о покушении на Голицына, Наталья Кирилловна отслужила благодарственный молебен святому Петру, подъявшему наконец меч на защиту царя Петра.
   – Почалось бы лишь, а там все само собою пойдёт, – злорадствовала она, – Господь сам направит карающую десницу народа и вернёт тебе державу и скипетр!
   Однако радость царицы вскоре сменилась тяжёлыми предчувствиями и сомнениями.
   – Кто ж его ведает, – уже за трапезой, после молебна печаловалась она Долгорукому и Тихону Никитичу – как повёрнут людишки. Нет у меня веры в смердов, ибо мутят они во вся времена противу господарей. Нынче на Василия с ножом пойдут, а завтра, глядишь, Пётр им невзлюбится.
   Раз зародившаяся мысль об опасностях, которые могут грозить государю, с каждым часом не только не рассеивалась, но крепла и насквозь пропитывала мозг.
   Царица решила упросить сына вернуться немедленно с Переяславльского озёра домой.
   Пётр был занят постройкой верфи, когда к нему приехал князь Яков Фёдорович Долгорукий.
   – Кафтан долой! – бросил в ответ на приветствие Пётр и подал князю топор. – Эка силища зря пропадает! На-кось, подмогни нам маненько!
   Яков Фёдорович приложился к руке царя и, приняв топор, с добродушной улыбкой тяпнул по бревну.
   – То всё похвально, мой государь, – таинственно прищурился он, – и раденье твоё и умельство. А вот по-учёному чтобы, как за рубежом того не зрю я покель у тебя.
   И наклонившись к узлу, достал из него астролябию. Пётр ахнул от изумления:
   – Чудны дела твои Господи! – И откинув лёгким движением головы упавшие на крутой лоб кудри, с большим почтением взял князя за руку – Так. сказываешь, привёз из-за рубежа?
   – Как повелел государь!
   – А как же мерять?
   Князь пожевал губами подумал и тяжко вздохнул.
   – Кто ж его ведает! Ты повелел купить, я и купил, а как прилаживать струмент – не моего умишка-то дело, я князь, а не умелец заморский.
   Карштен и Тиммерман также не сумели объяснить государю, как обращаться с инструментом и, чтобы не расстраивать Петра, в один голос заявили:
   – Выучишь арифметик и геометрий, всо будешь знать.
   Царь сорвал с себя шапку и хлопнул ею обземь.
   – Разрази меня Илья-пророк, коль проклятую сию науку не превзойду!
   Вечером Долгорукий объявил Петру, что «царица занедужила и хочет видеть его».
   Государь незамедлительно собрался в путь и, отмахав на коне сто с лишним вёрст, поутру был подле матери.

Глава 43
ПЁТР ВНИКАЕТ В ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ

   Царь нисколько не удивился, когда узнал от матери, что женится на Евдокии Федоровне Лопухиной.
   – А и доподлинно срок мне выходит побрачиться, не махонький – скоро семнадесять годочков стукнет, – просто ответил он. – Да и невместно, слышь, государям без государыни быть.
   Невесту Пётр впервые увидел в церкви. Ему не понравилось жёлтое от затворнической жизни лицо Евдокии, белёсые без всякого выражения глаза её и чрезмерная тучность. Невольно припомнилась Немецкая слобода, женщины в коротеньких юбочках, развязность и обаятельная привлекательность их. И среди иноземок, так не похожая на других, чудесным призраком промелькнула в воображении белокурая девушка, Анна. Царь вздрогнул, подался туловищем вперёд, как бы собираясь прыгнуть в царские врата, да так и оставался до тех пор, пока не повели его вокруг аналоя[110].
   Он был точно в беспамятстве, не слышал, что говорил ему протопоп, отвечал невпопад и очнулся только на улице.
   Стоял лютый двадцать седьмой день января 7197[111] года. Над головами сонмами разбушевавшихся ведьм в бешеной свистопляске кружились вихри. Мохнатые лапы ветра разрывали сугробы, швыряли в заиндевелые лица людей тучи острой, как ястребиные когти, пыли, забирались за шею и жгли тело тысячами раскалённых игл.
   Пётр распахнул шубу:
   – Эко тешится, проваленный! – вздохнул он полною грудью и, отказавшись сесть в карету, широко размахивая руками, быстро зашагал по завьюженной улице.
   За ним, еле поспевая, бежали вприпрыжку согнувшиеся под ветром Борис Голицын, Салтыков, Яков Фёдорович Долгорукий и свита потешных.
   Затосковал Пётр, сидя без дела в низеньком терему рядом с покорной и молчаливой царицей Евдокией. Кабы знал он, что с женитьбой должны окончиться юношеские потехи, никто не приневолил бы его идти под венец.
   – Обманули! – злобно ворчал он, искоса поглядывая на жену – Замест споручника вроде бы железа мне она, руки-ноги сковавшие!
   Но долго «терпеть железа» было выше сил государя. Он рвался на волю, к потешным полкам, к тяжёлому кузнечному молоту и топору, к весёлым попойкам и пляскам с обитателями Немецкой слободы.
   Он попытался было заговорить однажды с Евдокией об иноземцах, которые «навычают его великим и чудным умельствам», но царица в ответ ему истово перекрестилась и трижды сплюнула через плечо.
   – Неладно, владыко мой, в хороминах православных еретиков славословить.
   Обозлённый Пётр изо всех сил толкнул жену в грудь кулаком и ушёл из терема, оглушительно хлопнув дверью.
   В сенях он столкнулся с Тихоном Никитичем и вместе с ним отправился к Борису Голицыну.
   – Все тайными сварами потчеваетесь, – ухмыльнулся он вскочившим при его появлении Голицыну, Долгорукому и Салтыкову – Иль как сие у иноземцев зовётся? Политыкьэн? Так, что ли, умные головы?
   Пётр не любил разговоров о государственности, не вмешивался в дворцовые распри, жил своими заботами. Однако на этот раз он сам попросил продолжать прерванную беседу.
   Подув на промороженное оконце, Борис Алексеевич выглянул на улицу:
   – Скачет! – крикнул он вдруг и бросился в сени.
   – Кто скачет? – встревожился царь и побежал за Голицыным.
   Усыпанный с головы до пят снегом, приезжий ввалился в терем.
   То был Яков Виллимович Брюс[112], служивший прапорщиком в войсках Василия Васильевича.
   Пётр, питавший слабость ко всем офицерам-иноземцам, сам помог гостю снять медвежью шубу, притащил охапку дров, раздул огонь и, придвинув лавку к печи, уселся рядышком с Брюсом.