Тогда денщик дал полную волю Созонову и, чтобы увеличить казну его, взял у других своих дольщиков, торговых гостей – Емельянова, Лыжи, Федотова, Чадова и Горохова, – изрядную сумму и передал её Ивану.
   – Вот тебе на разживу. Сумеешь толк дать казне – быть тебе в чину гостя торгового. А сплошаешь, а либо меня обмануть замыслишь, памятуй: ниже последнего ярыжки будешь!
   Все насады и дощаники в Вологде были заняты, купчины грузили в них свои товары.
   Продав лён, Созонов отправился к воеводе.
   – Что же, мне, уговорщику царёву, в Архангельск плыть время пришло, а для государева товару и судёнышек нету?
   Купчины всполошились. В воеводские хоромы рекой полилось всяческое добро – купеческие дары.
   Но пока воевода успокаивал гостей, Созонов самовольно захватил нужные ему суда и начал погрузку.
   – Иль дожидаться мне, уговорщику царёву, покуда для его царского величества воевода судёнышко у гостей вымолит? Я холоп государев! Я за него, может, всечасно голову на плахе готов сложить! А вы дощаник жалеете! Ишь ты! Я вам всем покажу, как служить надобно богопомазанному! Я для него стараючись, может, не ем, не пью, ночи не сплю!
   Два дощаника и ладья вскоре отплыли из Вологды. С караваном ушёл на Архангельск и сам царёв уговорщик – Созонов.
   В Архангельске Пётр обучался не только кораблестроению, но с большим вниманием следил за торгом и встречался со многими «лутчими» гостями. Он вмешивался в крупные сделки, безошибочно, как будто век был купчиной, определял добротность товара, подсчитывал расходы по торгу и угадывал примерные барыши. В своей новизне все казалось ему поразительным и чудесным. Но пуще его удивляли обороты Соловецкого государя-монастыря.
   – Государь-монастырь! Сущий государь-монастырь! – всплёскивал он руками. – Один он полвойска моего прокормить может!
   Заодно царь устраивал и свои торговые дела. Правда, всё делал Созонов, но без совета государя он ничего не предпринимал. По мысли были даже ему, пройдохе, царёвы советы.
   Разузнав, что государь весьма благосклонно относится к Панкратьеву, Иван подружился с купчиной и устроил так, что Пётр отдал им обоим подряд на доставку из Астрахани в Москву дворцовой рыбы. Взяли ещё новые дольщики на откуп «смоляной промысел» по Волге и Двине на восемь лет.
   В благодарность за «милость» Панкратьев закупил на архангельской ярмарке у иноземцев на три тысячи жемчуга, перстней, запонок, нитей и преподнёс «поминки» эти царю. Созонов в подарке участия не принимал, но сулил, «ежели Бог достатку пошлёт», в будущих годах «поклониться государю добрым поминком».
   Наладив строение кораблей, Пётр отправился на Онегу – поглядеть на добычу соли. Сопровождал его монастырский приказчик – старец Трифон.
   «Соляной дух» разносился далеко по округе. Пётр покрутил носом и нерешительно остановился.
   – Не ходил бы ты, ваше царское величество. Не государево дело у црена быть. Повара с подварками да ярыжками и те задыхаются, – посоветовал старец.
   Слова эти только подзадорили царя.
   – Веди! – приказал он и первый зашагал к цренной печи, за которой среди других работал и Фома.
   Памфильев сразу узнал Петра, но никому ничего не сказал.
   Повар, не подозревая, с кем имеет дело, коленом ткнул царя в дверь.
   – Нюхни, нюхни, паря. Авось по норову придётся тебе работа наша вольготная да с нами останешься.
   – А много работаете? – упавшим голосом спросил государь.
   – А покель ногах стоим, – жёстко поглядев на царя, ответил Памфильев за повара. – Покель дух не захватит.
   Приказчик подскочил к колоднику с кочергой. Но царь сдержал его и, чтобы дать возможность работным развязать языки, глазами указал ему на дверь.
   – Выходит, тяжко? – продолжал допытываться Пётр, когда старец ушёл.
   – А ты погляди. – И повар обвёл взглядом вонючий сарай, в котором они очутились с царём. – Сие вот – црен, а то ещё цереном и чреном иные зовут. Добра сковорода?
   Црен состоял из железных досок – «полиц». Каждая полица имела в длину три-четыре аршина. Доски соединены были загнутыми концами и скреплялись гвоздями, образуя огромный ящик длиной и шириной в двенадцать аршин. Ящик висел над ямой, вырытой в сарае. Стены ямы были выложены камнем.
   – Печь адова, – вслух подумал царь. – Должно, в такой же печи нечистый грешников варит.
   – Боишься? – зло захохотал повар, а Памфильев мазнул грязной ладонью по лицу «племенника старцова», за которого выдал себя царь. – А нас вот геенной не напужаешь. Мы тут на земле, так, братец, выварились, никакой огонь не возьмёт!
   Жёлтое лицо одного из подварков вдруг покраснело. Из груди вырвался сухой, надтреснутый кашель. Он прислонился к стене и так стоял томительно долго, пока не отдышался.
   Пётр с ужасом следил за тягучей кровяной слюной, переплетавшей бурую от дыма и копоти бороду работного, и чувствовал, как стекленеющий взгляд пустых, ввалившихся глаз давит его непереносимою тяжестью могильной плиты.
   – Однако время робить, – тряхнул головой повар. – Эй, ты! – прикрикнул он на Фому. – Чего на парня уставился?!
   Ярыжки сунули «востряками» к устью вязанку дров. Фома, ставший наверху, у црена, суетливо «нащупал» рассол, который вёдрами носили из ларя работные.
   В сарае становилось все жарче, густая, едкая вонь пронизывала все существо царя, действовала, как трупный яд. Никогда ещё никакое жестокое похмелье не было так мучительно для Петра, как этот «горячий соляной дух» – удел колодников и подъяремных людишек «усолья».
   На црене «пошёл шум», закипел рассол. Повар и подварок поменялись местами.
   Беспрестанно кашляя, повар с напряжением наблюдал за тем, как идёт «кипеж» соли. Пётр узнал, что кипеж должен происходить равномерно, по всей площади црена, так как иначе вся «варя» может пропасть.
   Наконец соль «родилась». Её собрали греблами в углы и оттуда сбросили на полати для сушки.
   «Варя» дала около пятидесяти пудов соли. «Ночь»[163], проведённая государем в сарае, показалась ему вечностью. Пётр не мог отдышаться до обеда и признался, что работа в усолье была бы не под силу даже такому выносливому человеку, как он.
   «Буду на Москве, в тот же час повелю прикрепить к усольям крестьянишек по челобитной Панкратьева, – решил он про себя. – Потому по вольной воле мало наберётся охотников у црена работать. А соль нам во как надобна».
   Пётр собрался уже в дорогу, как вдруг воздух задрожал от страшного, животного крика.
   – Что сие? Что сие? – выскочил царь смятенно на двор. К црену сбегался народ. Вскоре из сарая вынесли на руках человека.
   Пётр содрогнулся, увидев обезображенное, с выжженными глазами лицо.
   Приказчик смущённо поклонился Петру.
   – Время горячее, страдное время. Нешто станешь дожидаться, покель црен остынет. Кузнец – он сам должен в оба глядеть, когда неостывшую сковороду чинит. Оступился – кто ж виноват. Божья воля. Без Божьей воли ни един волос с главы не упадёт. А дело не ждёт…
   – Душегубы! – крикнул кто-то из толпы – Погодите, ужо приспеет час, прознаете, кто виноват!..
   Государь сделал вид, будто не слышал крика, достал из кармана три алтына, пересчитал их, один спрятал вновь, а два положил на грудь кузнеца.
   – Прими, сиротина, для Бога.
   И, точно преследуемый кем-то, побежал вон от проклятого места…
   – Так ду-ше-гу-бы?! – надвинулся старец на Фому – Так, что ли? – и ударил его кулаком по переносице. – Добро уж! Возрадуешься!
   Памфильев хотел было что-то сказать, но старец исступлённо замотал головой.
   – Молчи! Слышал! Привычен гораздо я к вельзевулову гласу твоему!
   В тот же день колодника снова обрядили в железа и отправили на новое усолье.
   Когда на новом усолье было окончено буренье, Фома до того ослабел, что надсмотрщик на свой страх и риск разрешил ему выходить на улицу.
   – Никуда сие добро не денется. Где ему о бегах думать, коли не токмо что ноги не держат, душа вот-вот оборвётся.
   Лесной воздух быстро восстанавливал силы колодника, но, по совету товарищей, он держался так, как будто и впрямь умирал.
   Добыв пробу и сделав первую удачную варю, надсмотрщик приступил к установке чёрных варниц.
   Памфильев притворялся, будто тщетно напрягает все усилия, чтобы не отставать в работе. Он с большим прилежанием начинал возложенный на него урок, но никогда не выполнял его, вскоре же, после нескольких взмахов топора, захлёбывался в мучительном кашле и замертво падал.
   – Не одюжить ему весны, – участливо вздыхали ярыжки с таким расчётом, чтобы слышали надсмотрщики и солдаты. – Как полая вода пройдёт, так пройдёт и жизнь горькая.
   На новое усолье съезжались новые люди. Появились повар и подварок, кузнецы, цренщики, сапожники, портные, рыболовы, мельники – вокруг варницы, в лесу и вдоль берега раскинулось оживлённое селение монастырских людишек.
   Дни стояли звонкие, как монисты. Солнечные лучи в прозрачном воздухе предвесенья играли словно кровь у застоявшегося аргамака. К полудню с тонких и нежных ледяных иголок ёлочек ласковыми тёплыми искорками потешных огней падала капель.
   От ларя, в который наливался из труб рассол, от цренной печи едким туманом валил смрадный дух соляных паров. Лёд ещё держался, но под ним уже глухо бурлила вода. Горбатая спина реки все больше прорезывалась фиолетовыми прожилками. Они взбухали, морщились. Солнце рыхлило снег и гнало его быстрыми ручейками к реке.
   На Памфильева махнули рукой. Он лежал в чулане, «келье» надсмотрщика, и ничем, кроме кашля, не проявляя себя. Изредка заходил к нему монах, поил сосновым соком, настоянным на священной воде, но про себя твёрдо знал, что не помогут колоднику ни молитва, ни зелья.
   Было утро, когда неожиданно для всех поднялась вдруг на реке каменная громада и с рёвом, с грохотом двинулась к берегу. Из тумана вырастали бурые льды, распадались тяжёлыми скалами и, бешено кружась в воронках освобождённой воды, неслись на посёлок.
   Паводок, как всегда, обманул людей – начался раньше, чем ждали его.
   Застигнутый врасплох надсмотрщик метался затравленным волком по селенью, сгонял всех на работу и, ошалелый от досады и злобы, отдавал нелепые распоряжения, сбивавшие с толку людишек.
   Вода надвигалась всё ближе, всё выше, затопила избы, угнала кострища и с улюлюкающим воем устремилась к ларю и печам.
   Работные спасали соль. По пояс в воде, почти вплавь пробирались к амбарам и на голове уносили тяжёлые рогозины подальше к горе.
   Три дня бушевала вода. Размыв и унеся с собой всё, что могла унести, она вдруг пристыдилась словно, ненадолго остановилась и начала медленно, потом все быстрей, торопливее отступать.
   А к обеду река вошла в свои берега.
   И в тот же час селенье остервенело принялось чинить и строить заново, что было повреждено и разгромлено паводком. Из людишек надсмотрщик недосчитал двух человек: ярыжку и Фому Памфильева. Но это ни в какой мере не встревожило монаха. Каждый год разливом уносило кого-нибудь.
   – Слава Спасителю, что Фомку с Ивашкою немощных, – перекрестился надсмотрщик. – Добро, хоть не крепких телесами людишек.
   А Фома и ярыжка, позабыв о сне и отдыхе, шли день и ночь все дальше и дальше, в лесные дебри, в неизвестность, только бы уйти поскорее прочь от соляной беды, от проклятого места.

Глава 9
ШКОЛА КАПИТАНА ПЕТРА АЛЕКСЕЕВА

   Едва вернувшись из Архангельска, Пётр объявил Кожуховский поход. На Коломенские луга были согнаны две армии, по пятнадцати тысяч каждая.
   Три недели длились кровопролитные бои, днём и ночью округи сотрясались от взрывов и могучих раскатов «ура».
   Государь остался доволен походом, благодарил потешных за усердную службу и сам провожал к братской могиле убитых.
   Несмотря на смертельную усталость, войска возвращались в Преображенское весёлым маршем: они знали, что дома их ждёт заслуженный с честью длительный отдых.
   Но Пётр рассудил иначе. Собрав на сидение ближних, он объявил, что превращает Преображенское в верфь.
   – Не зря же обучался я морскому делу в Архангельске и шугал под Кожуховом, – многозначительно подмигнул он Лефорту. – Шутили мы под Кожуховом, а ныне под Азов играть поедем.
   Поутру же закипела работа. Все подмосковные крестьяне были объявлены «подручными солдатскими». Их вооружили топорами, канатами и погнали на рубку леса.
   По приказу царя со всех концов государства, особенно из Тамбова, шли на Москву окружённые сильными дозорами конницы плотники.
   Вологодский уроженец Осип Щека с товарищами приступил к постройке царской галеры.
   Пётр просыпался в пятом часу утра и, одеваясь на ходу, бежал на работу. Он сам распоряжался всем, с топором и пилой в руках метался от одного судна к другому, обучая солдат корабельному мастерству.
   Он сам ещё плохо усвоил искусство кораблестроения, но это не смущало его. Важно было, по его мнению, раньше всего заразить своим прилежанием и охотой к работе всех приписанных к верфи, а потом уже заботиться о добротности построенного. Потешные, чтобы угодить царю, старались вовсю и слепо повторяли за Петром и иноземцами-учителями каждый взмах топора и движение туловища.
   Вечерами, когда кончалась работа, учителя обходили суда, отмечали недостатки и утром, искоса поглядывая на государя, первые принимались за переделки.
   Пётр дружески хлопал их по плечу и поощрительно улыбался:
   – Не страшись, ломай и сызнова вколачивай. На то и прозываю я верфь не верфью, но школою.
   Когда ученики ознакомились понемногу с работою и на верфи появилось несколько почти готовых к спуску судов, Преображенское стало тесным для кораблестроения.
   – Добро бы то дело и на иных реках почать, – посоветовал царю Стрешнев. – Мало ли людишек в Воронеже, Козлове, Сокольском и Добром! Оком мигни – и тотчас топор по лесам загуляет. А тут, в Преображенском, благодарение Богу, и плюнуть негде уж ныне.
   В Воронеж поскакал гонец с повелением изготовить к вешней воде, в плавный ход на Дон, тысячу триста стругов[164], триста лодок и сто плотов.
   Главным «сарваером» – сотрудником Петра в каторжном[165] деле, казначеем-расходчиком по найму плотников, заготовлению пеньки, железа, смолы, снастей и «кисеи на парусы» – назначен был Франц Тиммерман, а помощником к сарваеру приставили толмача английского языка при Посольском приказе – Андрея Кревета. Кревет и Андрей Виниус должны были заведовать лесопильного мельницею в Преображенском, отпускать канаты, такелаж и приготовлять паруса. Младшим помощником Тиммермана назначили торгового человека Гартмана. На его обязанности лежало заведование иноземною перепискою, закупка инструментов и переговоры с зарубежными мастерами.
   Четыре тысячи двести двадцать пять старых и новоприборных солдат Преображенского и Семёновского полков, разделённых на двадцать восемь рот, перевели во флот. Ими командовали Пётр, или, как он назывался, капитан Пётр Алексеев, Лефорт, вице-адмирал Лима[166] и шаутбенахт[167] Де-Лозиер.
   Пётр с каждым днём веселел все больше и больше. С мест приходили добрые вести. Воеводы доносили, что «народишко» с большим усердием трудится для «государева дела» и готов по первому зову Петра идти на брань с «богопротивными басурманы-туркой и татарвой».
   Угодить царю старались и его ближние. Не слышно было прежнего ропота, никто не косился на иноземцев, каждый выполнял все, что приказывал Тиммерман.
   – Мы что? Мы все рады по гроб премудростям навычаться в школе капитана Петра Алексеева.
   Больше всех старался Меншиков. Он работал не покладая рук. Там где нужна была чья-либо помощь, как бы случайно, но неизменно подворачивался под руку Алексаша. Он не только никому ни в чём не отказывал, но сам первый предлагал свои услуги и часто выступал перед Петром ходатаем за провинившихся вельмож.
   Шаг за шагом, исподволь, Меншиков стал необходим для всех. Вышло так, что ни одно дело не обходилось без его участия. Царь доверял ему во всём, слушался его, считался с ним, как с испытанным другом.
   Поздними вечерами, оставаясь с глазу на глаз с Петром, денщик шепотком выкладывал обо всём, что слышал за день.
   – Поглядеть, государь, со сторонки, – морщился он, как морщатся с похмелья при виде вина, – и ближние твои словно бы довольны всем, а поприслушаешься – иное выходит: не от чистого сердца, преславный мой, споручествуют они тебе, но страха ради трудятся над делом твоим.
   Государь пощипывал усики и нервно бегал по терему.
   – Всяк человек есть ложь, Алексаша. Памятуй сие слово Давидово и не верь никому. Во все очи гляди за боярами. – И, останавливаясь неожиданно, пронизывал денщика долгим испытующим взглядом. – Всяк человек есть ложь.
   Пётр почти перестал пить. Раз увлёкшись судостроением, он целиком, со всей свойственной ему страстностью отдался этому делу. Никакие мысли, кроме забот о судостроении, не занимали его. На сидениях ли, на пирушках, в минуты ли мирных бесед с друзьями он неизменно переводил на одно:
   – Прежде всего корабли. Обзаведёмся мы флотом, а там такую кашу заварим!..
   В праздники, после обедни, царь отправлялся к Лефорту Его сопровождали единомышленники и споручники – Стрешнев, Меншиков, Шафиров, окольничий – Михайло Собакин, Александр Протасьев[168], Тимофей Чеглоков, князья – Хотетовский[169], Волконский, Жировые-Засекины и иноземцы. В зале гости рассаживались вдоль стен на лавках, обитых горностаем и объярью. На столах громоздились батареи бутылок, пугая иноземцев пуще самых жестоких орудий пытки. Слишком хорошо были знакомы они с «хлебосольством» царя и не раз уже после пира, отравленные вином, долгими неделями отлёживались в постели.
   Пётр примащивался на подоконнике и, словно дьяк в застенке, с жестокою холодностью приступал к расспросам, касающимся корабельных работ.
   Думные дьяки – Прокофий Возницын[170], Михайло Прокофьев[171], Гаврила Деревнин и Автоном Иванов[172], согнувшись, усердно скрипели перьями, записывали подробно и вопросы царя, и ответы ближних.
   Каждую неделю записи эти обсуждались на сидении. Так понемногу составлялся подробный перечень всего, что необходимо было для похода против турок, наметились дороги, по которым следовало пойти войскам, число полков и офицеров, а вместе с этим определились и военачальники.
   Посещение сидений в хоромах Лефорта стало непреложным законом для всех приближённых Петра. Каждый имел право высказываться там со всей откровенностью, не страшась наказанья, спорить с царём и резко осуждать его предложения.
   С глубоким вниманием выслушав всех, царь принимал у дьяков записи, прятал их за пазуху и только тогда уже, на радость всем, добродушно подмигивал Иоаникиту.
   Сонная одурь на лице князь-папы мгновенно сменялась великою радостью. Дрожащей от нетерпения рукой он наливал огромный кубок перцовки и благословлял им «паству».
   Начинался пир.
   Выпив немного вина и закусив, Пётр с презреньем отодвигал от себя сладкое, набивал карманы солёными лимонами, огурцами и вставал из-за стола.
   Все тотчас же вскакивали за государем. Лефорт обиженно поджимал пухлые губы.
   – А я биль надешд, ты будет с нам, моя суврен.
   Пётр похлопывал швейцарца по животу.
   – Долгое чинное сидение за столом придумано, Франц Яковлевич, в наказанье большим господарям, а я уж какой господарь! – И, переворачивая руки ладонями вверх, хвастливо показывал сплошную кору мозолей. – Нешто у высокородных такие бывают длани?
   Он уходил, но просил всех «не обижать» хозяина и продолжать веселье без него.
   – В толк не возьму, что с государем содеялось, – всхлипывал пьяный Иоаникит. – Во образе капитана так и кипит, так и исходит прилежаньем великим. А как с соборянами встретится, так чужой совсем. Впору хоть анафеме предать школу капитана Петра Алексеева, а самого соборянина державного отлучить от всех кабаков.
   Меншиков подносил всешутейшему чару вина. Князь-папа всовывал два пальца в рот и, освободив место в желудке, добросовестно осушал чару.
   – На доброе здоровье, – кланялся Алексаша и в свою очередь присасывался к бокалу.
   Из Воронежа прискакал гонец с вестью, что большая часть кораблей готова к спуску.
   Пётр не верил своим ушам. Он заставил приехавшего стольника трижды повторить донесение и поклясться перед образом, что говорит правду.
   Стольник не на шутку перетрусил. Ему почудилось, что государь смеётся над ним, узнав что-то новое, сводящее на нет его сообщение.
   – Что после отбытия моего из Воронежа приключилось, того не ведаю, а как уезжал, сам ещё единожды корабли обошёл, собственными очами их видел.
   Царь истово перекрестился.
   – Так вправду?
   – Как нынче вторник, мой государь, – повторил торжественно стольник и вдруг взревел благим матом, стиснутый в порывистом объятии Петра.
   Мечты государя начали понемногу сбываться. То, чем он жил в последнее время и во что боялся верить, претворялось в действительность, на Руси появилась новая сила, невиданная небывалая – речная флотилия. Это вскружило голову государю, придало ему гордости и уверенности. Преисполненный счастья, он объявил по всей стране трёхдневный праздник и так жестоко напился, что больше недели не мог подняться с постели.
   Но, едва оправившись, в первую очередь побежал на Преображенскую верфь.

Глава 10
ПОКЛОН ОТ ВАРНИЧНЫХ ЛЮДИШЕК

   – О плавающих, путешествующих, недугующих, страждущих и о спасении их Господу помолимся, – густыми тягучими сумерками полз по низеньким сводам Преображенской церкви дьяконский возглас.
   Пётр стремительно опустился на колени, ткнул строго тремя перстами в лоб, грудь и плечи и, полный мольбы, чуть вздрагивающим баритоном не пропел вместе с ликом[173], а прокричал, точно в мучительной боли, трижды повторяя каждое слово:
   – Господи! Господи! Го-спо-ди! Помилуй! Помил… уй! Пом…мил..луй!..
   Всю обедню он не поднимался с колен, колотился лбом о заплёванные плиты пола, пропускал мимо ушей все молитвы и твердил, переживал только одну, страстную, шедшую из самых дальних глубин души:
   – …Плавающих, путешествующих, пленённых спаси, Господи, спаси, Спасе мой, спаси, Спасе мой, и помилуй!
   Из церкви, вытирая украдкою слёзы, царь вопреки установившемуся обычаю отправился не к Лефорту, а к себе в усадьбу.
   – Ну вот Дунюшка, добились мы своего, – сказал он с оттенком сердечности, входя в светлицу жены.
   Евдокия Фёдоровна, поражённая приходом мужа, не бывшего у неё уже более полугода, ошалело вскочила с лавки и бухнулась ему в ноги.
   – Добились, царь мой, так ввознесём за сие благодарение Господу, – вздохнула она с глубоким чувством, хоть и не имела никакого понятия о том, чего добился царь.
   Пётр поморщился:
   – Встань, чего в ногах валяться!
   А про себя выругался:
   «Благодарение Господу… Начётчица толстозадая! Одно и знает, что акафисты читать да лбом обземь колотиться…»
   Торопливо, сколько позволяло тучное тело, поднявшись царица попятилась к кровати.
   – Коли воля твоя, я и постоять могу. – шмыркнула она носом и, виновато потупившись, ткнулась подбородком в ладонь.
   Государь примостился на краю постели и исподлобья взглянул на жену, на её сутулую, едва колеблющуюся спину. Ему показалось, что она плачет.
   – Ты не серчай. Слышь, Дунюшка. Я и рад бы подобру с тобой, да все насупротив моей воли выходит… Подь-ка ко мне, Дунюшка… Подь…
   Евдокия Фёдоровна не слышала. Тяжёлый взгляд её застыл на укутанной в соболь кукле. Сухие губы что-то шептали тревожное, кручинное и вместе с тем бесконечно нежное, ласковое.
   Неслышно поднявшись, государь шагнул к жене и обнял её.
   – Об чём? Садись, я тебя радостью доброй порадую, порасскажу, как вечор мы остатнее судно на воду спускали.