Однако чем больше вдумывался князь в содержание письма, тем заметнее смущался духом. «Царей извести! Эко молвил, окаянный!» – уже с волнением покусывал он губы и с немым вопросом поглядывал на сына.
   Андрей молчал. Молчали и выборные, чуя, что Милославские как будто перехитрили их.
   Второго сентября, едва Иван Андреевич выехал из дому, к нему подбежал отряд стрельцов.
   – Вести добрые, князь-батюшка!
   Хованский встрепенулся. Хмурый взгляд покрасневших от бессонных ночей глаз повеселел.
   – Иль сыскали изветчиков, письмо писавших?
   – Куды там! – присвистнул десятский. – Ныне ни изветчиков, ни царской семьи не стало!
   – Как?
   – А так-то! Сбёг весь царский двор! До единого в Воробьевом утаились! – И закатился счастливым смехом. – Уразумели, видно, что не больно солодко потехой тешиться со стрелецкими полками да с князь-батюшкою Хованским!
   Голова князя беспомощно свесилась на грудь.
   – Не про радость возвестили вы, но про великую кручину…
   Собрав в приказе всех выборных, Иван Андреевич взял из киота образ Спасителя и, приложившись к нему, поклялся, что никогда в мыслях не держал покушаться на жизнь царей.
   – Лучше на плаху идти, чем терпеть потварь такую.
   Выборные поклонились ему в пояс.
   – А ты не тужи! Авось от потвари худого не станется.
   Фома же запросто, как отца, обнял Хованского.
   – А в том, что сбегли они, не туга, но радо…
   Князь перебил его и страдальчески перекосил лицо.
   – Надумали ведь как! Бежать! А пошто бежать? «Дескать, имам веру в подмётное письмо, а посему и бежим». Разумеете ли вы? – Он бессильно опустился на лавку. – Что ныне Русия дворянская скажет про нас, изводителей царских родов?!
   Стрельцы почуяли что-то неладное, и выборные от них собрались на тайный сход.
   – Цари подмётные письма в городы посылают, – раздражённо теребил Черемной двумя пальцами ухо, – а наш князь все ж князь, не наш брат. Тоже, слух идёт, норовит со дворяны якшаться. Слыхали, как он печалуется? «Что – де Русия дворянская скажет?» Выходит, как перст мы одни.
   – Истинно так, – поддержали Кузьму некоторые из товарищей. – Были с нами убогие ране, а ныне одни мы.
   Как ни остерегались стрельцы-охотнорядцы связать тесно судьбу свою с судьбою убогих людишек, но пришлось покориться. Сход порешил немедля отправить послов по деревням и к атаманам разбойных ватаг с кличем о «соединении всех терпящих великие неправды от господарей со восставшими за правду стрельцами».
   В числе послов был и Фома.

Глава 27
ПОД НАЧАЛОМ ЮРАСКИ

   Всюду было тяжко крестьянам. Однако Фома отправился искать подмоги не куда глаза глядят, а поначалу выспросив хорошенько, где, в каких деревнях перелилось через край долготерпенье людишек.
   Ему указали на село Богородское.
   Приказчиком к издельным села Богородского был приставлен помещиком Юраска Степанов. Человек этот был силы непомерной, но наипаче всего славился тем, что не признавал никаких законов, опричь господарских приказов.
   Под началом Юраски жизнь издельных обратилась в чудовищный сон, в страшную пытку.
   Не красно жили крепостные и соседних помещиков, однако же, как-никак, а была у них возможность трудиться не только на господаря. И, что всего боле вызывало острую зависть у богородских, находили даже время, правда, хоть на короткий, но всё же отдых. Исполнив урок, отработав на господарей то же количество земли, какое сами получали на крестьянскую выть[76], и разделавшись со сгонной пашней, соседи-издельные лишь изредка призывались для выполнения разных мелких повинностей.
   Не то было с крестьянами богородскими. Никакими вытями они не пользовались, весь труд их принадлежал не им, а единственно господарю.
   – Всё господарево! – рычал Степанов, когда кто-либо осмеливался сунуться к нему с печалованием. – Всё его: и земля, и вы, и весь подлый живот ваш!
   Гораздо полюбился Юраска господарю, жительствовавшему на Москве. Бывало, иные помещики нет-нет, а посетуют на приказчиков, пожалуются на «воровские ухватки их», по пригоде и сами в вотчину громом нагрянут, чтоб накрыть воров неожиданно. Богородский же господарь и в ус не дует. «У меня-де таковский Юраска: дух вытряхнет у смердов, моё же добудет. Сам Господь послал мне холопа сего».
   Прав был господарь. Верой и правдой служил ему приказчик его.
   В Богородском все, от мала до велика, постоянно были заняты какой-либо работой. Когда нечего было делать, Степан приказывал бить в сполошный колокол. Село сбегалось на площадь, батог в руке Юраски мелькал, как цеп, чмокал спины и лица людишек.
   – А пруд?! Пошто тина в пруду?!
   Староста выходил наперёд и кланялся приказчику в ноги.
   – Чистили… по весне чистили… Позапамятовал ты, родимый…
   Но Степанов не слушал, ещё больше лютел. Село, подгоняемое страшными ударами батогов, бежало расчищать недавно расчищенный пруд.
   И всё же, как ни жесток был Юраска и как ни старался он выколотить из крестьян всякий намёк на ослушание, издельные продолжали время от времени проявлять свою собственную волю, сопротивляться насилию.
   Они мстили приказчику и нерадением в работе, и всякою мелочью, а однажды в сердцах, после особливо лютого избиения, сожгли верхнюю мельницу.
   Степанов засёк до смерти с десяток парней, которых считал зачинщиками поджога. Крестьяне вышли окончательно из себя и, собравшись на сход, объявили Юраске, что не будут работать до той поры, пока не рассудит их сам господарь.
   Приказчик, больше всего на свете боявшийся господаря, опешил. Ничего не ответив взбунтовавшимся издельным, он заперся в своей избе и там всю ночь ломал голову над тем, как поступить, чтобы помещик не узнал о назревающем бунте.
   Ободрённые замешательством Юраски, крестьяне в тот же день написали в Москву челобитную:
   «Помилуй, господарь! Измаялись мы от неправдотворств Юраскиных. Обезмочили мы до остатнего краю, а двор твой, господарь, огородили и сараи на конюшенном дворе все поделали вновь, ещё на скотном дворе сарай поделали, а пашню неустанно пахали сгонную, и поля расчистили, и целину для новой пашни подняли, и иные прочие работы полевые. А ещё приезжали из городу дьяки и казённых податей спрашивали, полтинных денег за летошний год, а платить нам нечем. Всё Степанов у нас поотобрал, бьёт нас смертным боем, измывается хуже татарина, работой неволит ненадобной, были бы лишь в труде. Помилуй нас, господарь, заступи».
   Отправив челобитную тайно с ходоком, крестьяне на время успокоились. Всё, что приказывал Юраска, они исполняли безропотно, ни в чём не перечили ему, крепко надеялись: прознает господарь о неправдах приказчика, погонит его вон, а над ними поставит нового человечишку.
   Получив челобитную, господарь затребовал у Степанова скорой и полной отписки.
   По Юраскиной просьбе дьячок написал:
   «…А про крестьян, государь, твоих не хто тебе государю ненавистник на меня, холопа твоего, огласил напрасно, а по сё число, государь, я, холоп твой, во всех твоих вотчинах нигде ничего не потерял, везде, государь, прибавливал в твоих вотчинах, не разорял, дворов с двенадцать кое отколь оселил в твоих, государь, новоприбавочных поместьях и нонеча прибавил под рожь тридцать десятин, облога поднято ныне весною, и посеяно рожью одиннадцать десятин. За то, государь, меня крестьяне не любят, что прибавливаю земли, чтоб посеять хлеба больше. Ничего, государь, не потерял, и не прозевал, всё стою у крестьян за работою, и на все четыре стороны очистил Подкулаевскую землю и сенные покосы. А крестьяне тем недовольны, работать не охочи, всё бы им чем господаря раздосадить, верхнюю мельницу пожгли, и я хотел батожком верховодов ударить, а они, сопротивники добру твоему, убить хотели меня, да в драке своих же с десяток убили, а над тобой измывались: „Побежали от Пушкина поумственнее которые чекановские крестьянишки, – мы-ста тож к Богородскому не пришиты – побежим…“
   В Богородское прикатил господарев дворецкий. Его сопровождал предоставленный воеводой отряд солдат.
   Крестьян согнали на церковную площадь.
   Дворецкий перекрестился на церковь и с видимым сочувствием оглядел людишек.
   – Перво-наперво к тебе, Юраска, слово моё! – с расстановкой, стараясь придать голосу побольше важности, обратился он к приказчику.
   Степанов сорвал с головы шапку и, сморщив низенький, почти до бровей заросший волосами лобик, весь обратился в слух.
   – За то, что ты людишек до мятежа довёл да от пожога мельницу не уберёг, нет тебе доходов с крестьян, и давать тебе крестьянам доходов господарь не приказывал до богоявленьего дни!
   По толпе прокатился злорадный, удовлетворённый смешок:
   – Доездился на наших спинушках, упырь!
   – Ужо вперёд прознаешь, как над людишками измываться!
   – Басурман волосатый!
   – Копыто бесовское!
   – Тать!
   Дворецкий взмахнул рукой. Всё сразу стихло.
   – Стройся гуськом!
   Когда мужики стали друг другу в затылок, дворецкий, заметно побледнев, приступил неверной рукою к счёту.
   – Выходи пятый! – глухо выдавил он, глядя в землю, и снова затыкал пальцем в спины крестьян. – Десятый в сторону!
   Выделив пятнадцать человек, дворецкий обмахнул бороду меленьким, точно стыдливым крестом.
   – И повелел господарь отобрать каждого пятого крестьянишку, – не сдерживая слёз, всхлипнул он в кулак, – да за пожог мельницы бить их кнутом, водя их по деревням, токмо бы чуть живы были, а погодя, сковав, прислать к Москве на их подводах.
   Заметив движение в толпе, солдаты угрожающе взялись за оружие. Дворецкий вытер с лица пот и ещё печальнее продолжал:
   – А у каждого седьмого наказал господарь отобрать в его казну господареву избу со всем достатком да продать тех седьмых без земли, разлучив всех родичей, помещикам в дальние городы.
   Солдаты погнали всех отобранных на господарский двор, в подвал.
   После обедни все село высыпало за околицу послушать пришедшего откуда-то юродивого.
   Побрякивая тяжёлыми веригами, полунагой человек стоял на пригорке и, воздев к небу руки, выкрикивал что-то нечленораздельное и бессвязное.
   Преисполненные благоговейного страха, крестьяне не спускали глаз с юродивого и изо всех сил старались проникнуть в смысл выкриков.
   Небо морщилось тёмными тучами, кому-то воровски подмигивало отблесками далёких молний, сворой изголодавшихся псов рычали, припадая к земле, глухие раскаты грома. Юродивый ныл все протяжней, тоскливей, его молодое лицо посинело, у краёв мясистых, чувственных губ закипала пена, а глаза, глубокие, как вздох одинокого человека, в неуёмной кручине уставились неподвижно в прокисшую высь. Вдруг он подпрыгнул, радостно захлопал ладонями по бёдрам, словно увидел наконец того, кого так томительно ждал, и, повернувшись к толпе, отвесил низкий поклон.
   – Сподобился! Радуйтесь и веселитесь, православные христианы! Яко узрел я перст, путь указующий убогим людишкам!
   До отказа вытянув два пальца, юродивый перекрестился древним русским крестом. Его лицо и глаза приняли осмысленное выражение, от юродства не осталось и следа.
   – А вам бьют поклон до земли намедни бежавшие корневские… – огорошил юродивый толпу и неожиданно осёкся.
   К околице из господарской усадьбы скакали верховые псари.
   – Тот самый. Стрелец Фома! – докатился до слуха людишек рёв головного всадника.
   Толпа рассыпалась в разные стороны. Фома стрелой бросился к лесу и вскоре исчез из виду.
   На рассвете из подвала вывели приговорённых к кнуту и под мелкую барабанную дробь погнали по деревням.
   Каты били крестьян размеренно, с чувством, щеголяя своим умельством друг перед другом и перед понуро шагавшими родичами избиваемых. Голые спины издельных побурели, разбухли, кожа мочалилась; в славу, которую непрерывно пели господарю женщины и дети по приказу дворецкого, вплетались тягучие и липкие, как кровавый след за казнимыми, стоны. По-шмелиному жужжали бичи. Неугомонным стрекотаньем кузнечиков по пыльным дорогам рассыпалась барабанная дробь. Над головами избиваемых кружилось чёрными думками вороньё.
   В трёх верстах от села дворецкий, приготовившийся было подать знак для роздыха, в ужасе замер: со стороны Богородского взметнулся к небу огненный столп.
   – Горит! – крикнул кто-то в толпе и, не сдерживая буйной радости, закружился волчком.
   Когда дворецкий прибежал на село, всё уже было кончено: от господарской усадьбы почти ничего не осталось.
   Под суматошный шум крестьяне благоразумно сбежали пока что от глаз дворецкого и солдат.
   Навстречу к ним из лесу бежал Фома.
   – То я, – объявил он торжественно, – воздал за вас!
   Крепостные насупились.
   – А главою за воздаяние сие ты ответ будешь держать?
   Ничего не ответив, Фома сунул два перста в рот и пронзительно свистнул. Из лесу в то же мгновенье один за другим показались вооружённые фузеями, топорами, ослопьем люди.
   – Разбойные! – сразу повеселели крестьяне. – Эвона, и корневские меж ними!
   Фома властно оглядел крепостных и заговорил. Огненные слова его зажгли толпу.
   – Идём! Все одно погибать! Бери нас! Идём! – далеко разнеслось по округе…
   Так каждодневно умножались ватаги Фомы, Черемного, Одинцова – стрелецких послов.
   Все ватаги связывались между собой и получали приказы через раскольничьи скиты. Там же заготовлялся и прокорм для бунтарей.
   Когда собралась большая сила беглых, послы, совместно с испытанными атаманами, имена которых были ведомы всему краю, учинили сидение.
   Было решено: водительство новой ратью отдать атаманам; стрелецким выборным, опричь трёх, идти назад на Москву; обо всём, что затевает царевна и куда гнёт князь Хованский, немедля извещать ватаги; по первому кличу стрельцов московских или атаманов стать в тот же час всем заодно и двинуться противу дворянских дружин.
   Гордые так добро выполненным поручением тайного круга, Фома и Одинцов отбыли на Москву.

Глава 28
ОПОРА ГОСУДАРЕЙ РОССИЙСКИХ

   Раскинувшиеся по необъятным русским просторам дворянские усадьбы сбросили с себя извечную сонную одурь и суетливо готовились в «великий» поход, на «покорение под свои нози и нози царей восставших смердов».
   Давно уже не было такого «задушевного» единения между середним помещичьим дворянством, как в те «дни испытания». Все, как один человек, не задумываясь, горячо откликнулись на призывную грамоту царевны – головой умереть за государей и за дворянские вольности.
   – Головой постоим за помазанников Господних! – потрясали господари заржавленными мечами. – Не отдадим земли русской холопям взбесившимся!
   Точно к празднику, готовились они в поход.
   Попы провожали дружины далеко за околицу, служили торжественные молебствования, благословляли крестом и образом Спаса «отбывавших на бранный подвиг за честь государей».
   Из городов то и дело наезжали в селения служилые начальные люди. Сполошным колоколом пономари скликали к усадьбам работных, холопов, крестьян, всех, кому не доверяли господари.
   Приезжие первые кланялись сходу, осеняли себя широким крестом и приступали к «выполнению своего долга перед государями» – к томительно долгим речам. Они говорили о смятении умов», раздирающем «христолюбивую Русь», об «изуверах, продавшихся дьяволу и дерзко восставших противу Богом установленной государственности русийской».
   – Близок час, когда придут на нас богопротивные иноземцы, – предостерегающе-пророчески звучали их голоса, – разрушат храмы Господни и приневолят православных людей поклонятися идолищам поганым!
   Людишки молча слушали, переминались нетерпеливо с нона ногу, подозрительно оглядывали «златоустов». Так же молча шли они потом к столам, расставленным на дворе, усердно потчевались выставленными для них незатейливыми закусками, мёдом и брагою.
   Служилые садились за общий стол, пожёвывали скромно перепечи и уже без напыщенности, будто дружески беседуя, продолжали своё дело.
   – Покель, к слову молвить, пожар на селе, – тепло заглядывали они в глаза слушателям, – вместно ли благоразумному человеку не тушить огонь, но раздувать его боле? Нет ведь? Кто себе ворог? А коль так, то и нам ныне вместно молитвою слёзною, долготерпением и послушанием властям предержащим погасить мятежный пожар московский. А стихнет огонь, станет всё на место своё, в те поры соберут государи великий собор и одарят убогих такими милостями, кои и во сне им не виделись. На том цари при самом патриархе крест целовали!
   После отъезда незваных гостей людишки забирались поглубже в лес и только там уже развязывали языки. Но дальше слов пока что не шли.
   – А что ежели и впрямь налетят на Русь саранчой басурманы и сдерут с шеи крест?
   И, пошумев без толку, с чувством какой-то неловкости, непонятного стыда за самих себя, спешили по домам.
   Царское семейство временно поселилось в Воздвиженском. Туда вскоре прибыл первый дворянский полк. Софья вышла к дружинникам.
   Увидев царевну, полк обнажил головы и опустился на колени.
   Воевода высоко поднял одну руку, кулаком другой ударил себя в грудь:
   – Страха не страшусь!
   Дружинники лихо вскинули головами и рявкнули дружно за старшим:
   – Смерти не боюсь! Лягу за царя, за Русь!
   Поклонившись воеводе, царевна милостиво поднесла к его губам руку.
   – Ведала я, что единою силою крепка богоспасаемая родина наша – истинными слугами престола, дворянами, а всё же не чаяла, что имут дворяне такую великую любовь к Русии!
   Она задыхалась от волнения, нелицемерные, горячие слёзы радости не давали ей говорить.
   Милославский обнял племянницу и, сам растроганный увёл её торопливо в покои.
   Нарышкины же с их приверженцами решили не выходить к дружине.
   Прильнув к оконцу, Пётр следил за всем, что происходило на дворе. Он бы с радостью выскочил к дружине, побратался со всеми и уж наверно оказался бы достойным полковником, не таким медлительным, бесстрастным соней, как этот дряхлый старик-воевода; но подле него стояла с дозором мать и никуда не отпускала. Правда, с матерью ещё бы можно поспорить (много ли женщина разумеет в ратных делах!), однако же не только она – сам Борис Алексеевич, верный соратник его военных потех, так же сиротливо свесил голову и стал непохож на себя. «К чему бы сие?» – думал государь и чувствовал, как боевой пыл его тает и сменяется упадочным состоянием духа…
   На просторном дворе суетились дворовые и монахи. Дружинники о чём-то весело переговаривались, шутили, держались так, как будто были в своей усадьбе, а не в государевой ставке.
   Какой-то юнец увидел Петра, что-то шепнул соседу.
   Царь хотел спрыгнуть с подоконника, но раздумал. Подавшийся было поближе дружинник, встретившись с жестоким, как русская стужа, взглядом царя, зябко вобрал голову в плечи и попятился в сторону, за спину товарища.
   – Лют! – не то со злобой, не то с невольным восхищением выдохнул он и уже во всё время, пока оставался на дворе, не пытался больше заглядывать в оконце Петрова терема.
   Дружина пировала до поздней ночи, потчуясь из рук царевны тяжёлыми чарами.
   Захмелевшие сёстры Софьи, Марфа и Марья, маслено поглядывали на воинов и, хихикая, о чём-то беспрестанно шушукались. Царица Марфа Матвеевна неодобрительно покачивала головой и то и дело гнала царевен в светлицу. Когда же Софья, посмеиваясь лукаво, предложила ей чару, она с омерзением заплевалась и вылетела стрелою из трапезной.
   – Доподлинно остатние времена! – зло сдвигая брови и в то же время набожно крестясь, процедила Марфа Матвеевна и вошла в опочивальню старшего царя.
   Иоанн приподнял с подушки голову и довольно улыбнулся:
   – Сдаётся, глас будто любезной царицы Марфы?
   – А сдаётся – окстись! – сверляще пропустила царица сквозь зубы, но, увидев, с каким болезненным испугом ощупал Иоанн полуслепыми глазами её лицо, сразу стала добрее.
   – Ты бы заснул, государь, – шагнула она к постели и провела рукой по голове царя. – Что тебе все бодрствовать да маяться!
   Иоанн облизнулся и поцеловал тёплую ладонь женщины.
   – Измаяли меня недуги. Ни сна от них, ни покоя. – И устремил пустой взгляд в подволоку. – А наипаче всего очи умучили… Таково больно от них, инда голову всю иссверлило…
   Достав из-за божницы пузырёк со святою водою, Марфа Матвеевна благоговейно перекрестилась и плеснула мутною жижею в глаза государя.
   – Полегчало? – спросила она после длительного молчания.
   Больной пожал плечами:
   – Может, и полегчало. Бог его ведает.
   – Ну, то-то ж, – успокоилась царица и присела на край кровати.
   Иоанн повернулся на бок, подложил ладонь под жёлтую щёку и слезливо вздохнул:
   – А и тоска же, царица!
   – А ты помолись.
   – Молился. До третьего поту поклоны бил, ан все не веселею. – И заискивающе попросил: – Сказ бы послушать… хоть махонькой.
   Марфе Матвеевне самой было скучно, и, чтобы рассеяться как-нибудь, она тотчас же милостиво кивнула:
   – Ладно. Потешу ужотко.
   Она перебрала в памяти знакомые сказы и начала мерным рокотком:
   – Вот было какое дело, скажу твоему здоровью. Ехал чумак[77] с наймитом. Ну, ехали, ехали, покель не остановились на попас и развели огонь. Чумак пошёл за байрак[78], свистнул – и сползлась к нему целая туча гадов. Ну, набрал он гадюк, вкинул их в котелок и почал варить…
   Язычок огонька лампады заколыхался, точно в хмелю, лизнул масло. В лампаде зашипело, треснуло что-то, язычок вытянулся прозрачной серебряной нитью и растаял. В опочивальне стало темно и как бы холоднее.
   Иоанн натянул на уши шёлковый полог.
   – Инда гады шипят, – передёрнулся он.
   – Окстись! – испуганно вскочила Марфа Матвеевна. – Нешто можно так про лампаду?!
   Она оправила фитилёк, раздула огонёк и, перекрестясь, снова присела на постель.
   – Сказывать, что ли?
   – Сказывай, государыня. Уж таково-то по мысли сказы твои!
   И хоть много раз слышал сказ, всё же с большим любопытством приставил к уху ребро ладони.
   – От словес твоих словно бы и хвори не чую. Ей-Богу.
   – Так вот, государь… Как то есть вода закипела, слил её чумак наземь, слил и другую воду и уже в третью высыпал пшена. Приготовил кашу чумак, покушал и наказал наймиту вымыть котёл и ложку. «Да гляди, – перстом грозится, – не отведай каши моей!» Одначе не утерпел наймит, наскрёб полную ложку каши гадючьей и скушал…
   Царица брезгливо поморщилась, сплюнула на пол и поглядела на Иоанна.
   По лицу царя скользнула тихая улыбка блаженного. В уголках тоненьких губ запузырилась пена.
   Решив, что государь вздремнул, Марфа Матвеевна примолкла.
   – Ан не досказала, – заёрзал вдруг Иоанн. – Ан и половины не выслушал!
   Царица добродушно усмехнулась.
   – Поблазнилось мне, заспокоился ты сном, государь. Потому и умолкла.
   И, осторожно протерев пальцем глаза царя, принялась рассказывать дальше:
   – Скушал наймит кашу, и чудно ему стало. Видит и слышит он, что всякая трава на степи колышется, одна к другой склоняется да и шепчут: «А я от хвори очей!», «А у меня сила молодцев привораживать к жёнкам!» Стал подходить к возу, а волы болтают промеж себя: «Вот идёт закладать нас в ярмо». А погодя, степью едучи, услыхал наймит, от какой хвори помогает бодяк, и рассмеялся, потом подслушал беседу кобылы с жеребцом, и сызнова в смех его бросило. И приметно стало то чумаку. «Э, вражий сын! Я ж не велел тебе коштовать моей каши!» Встал чумак с воза, вырвал стебелёк чернобыли, облупил его и наказывает: «Накось, отведай!» Наймит откушал и перестал разуметь, что трава да скотина сказывают…
   Царица встала и с глубоким убеждением закончила:
   – Вот по какой пригоде зовётся чернобыль на Малой Русии «забудьками».
   Иоанн не слышал последних слов. Убаюканный рокотком, он сладко спал.
   – Никак, почивает? – склонилась к его лицу царица. – Так и есть, угомонился, болезный.
   Перекрестив все стены опочивальни, Марфа Матвеевна ушла к себе.
   Гомон и песни стихали. В сенях, развалясь на полу, храпели хмельные дружинники. Из светлицы Марьи и Марфы доносились придушенные мужские голоса, сдержанное хихиканье царевен.
   – Да воскреснет Бог! – заскрежетала зубами царица, готовая ворваться к царевнам. Но у самой двери она вдруг резко повернула назад. – Тьфу! Тьфу! Тьфу! Подволокой вас задави, прелюбодеек богопротивных! – И скрылась в своём терему.
   Утром, простившись с дружиной, Софья созвала ближних на сидение.
   – А языки доносят, – пробасила она, глядя куда-то поверх голов, – Хованский-де убоялся отъезда нашего.
   – Как не убояться! – самодовольно сюсюкнул Иван Михайлович и засучил рукава, – То-то у меня руки зудятся. Чую, недолог час, когда зубы ему посчитаю!
   Царевна сердито оттолкнула дядьку.
   – Погоди скоморошничать! Как бы на радостях допрежь сроку дела не бросил, до остатнего не доделавши! – И резко объявила: – Ныне же всем станом идём к Троице. Покель всё образуется, поживём за монастырской стеной.
   Пётр надул губы.
   – Не поеду я к монахам! Какая то потеха – денно и нощно об пол лбом колотиться да службы служить. Пущай Софья сама туда жалует…
   Царевна кичливо поглядела на брата.
   – Ты хоть и государь, одначе, для прикладу другим, должен величать меня не Софьей, но правительницей – государыней!