– Брань есть брань, – утешал батюшка Дмитрия Никитича. – Она, яко смерть, невозбранно шествует… Вскоре во всей вотчине осталось не больше двух десятков коней, да и то таких, что едва на ногах держались от старости. Село точно вымерло. Красная Горка стала похожа на страстную седьмицу. Даже забулдыжные пьянчуги приумолкли и не вылезали из своих берлог.
   – Как быть! – рвал и метал приказчик. – Разор! Чистый разор!
   Ни до чего не додумавшись, он созвал к себе на двор крестьян и, забыв про спесь, жалостливо, словно не приказчик, а какой-нибудь челобитчик, стал просить помощи:
   – Ты, Григорий, старик хозяйственный… присоветуй, будь ласков… А ты, Егор, чего голосу не подаёшь? Весна на дворе ведь! Пахать-то надо…
   – Так мы што? – разводили руками люди. – Нешто мы насупротив? Весна, она пахоту любит.
   – Божья воля и государева, Митрий Никитич…
   Убедившись, что старики ничего не могут посоветовать, Дыня вскипел, набросился на них с кулаками:
   – Смутьянить? Дармоеды!
   Он ни с чем вернулся домой и, едва переступив порог заорал на хворавшую второй месяц жену:
   – Прохлаждаешься, боярыня?
   – Ноги не ходят, – простонала она.
   – Перечить? – задохнулся от гнева приказчик. – А я говорю – врёшь! Ходят! Врёшь!
   Выместив злобу на ни в чём не повинной женщине, он послал за священником и Лукой Лукичом.
   До вечера, не прикасаясь к вину и закуске, думали все трое, чем помочь горю, – и наконец придумали. Через несколько минут село разбудил набат. Крестьяне бросились к церковной площади.
   Дыня уже стоял подле паперти, как всегда величественный и недоступный. Когда все собрались, он с расстановкою обронил:
   – Утресь, до зари, и стар и млад выходи в поле.
   Ранним утром, в подрясничке и в ветхой, непомерно великой скуфейке, беспрестанно сползавшей на глаза, Памфильев выбрался из лесу на безобразовское поле.
   Над Тверцой клубился туман. Чуть озарённая низким солнцем трава розовела и блистала росой. В небе неподвижным пятном застыл коршун. Где-то далеко у колодца скрипел журавль.
   Памфильев приложил к бровям ладонь.
   – Что за притча? – пожал он плечами. – Никак очами стал слаб? Словно бы народ копошится, а коней не вижу.
   Он остановился и прислушался. До него доносились крики, злобная брань.
   – Никак в толк не возьму… Будто пашут, а будто и нет.
   Он прошёл ещё с десяток шагов и вдруг оторопел: «Наваждение!» Но сомнения не оставалось: в сохи были запряжены люди.
   Несмотря на утренний холодок, согбенные спины густо дымились паром. То и дело из грудей вырывались надрывные хрипы. Женщины через каждые два-три шага падали в грязь и жутко выли.
   Атаман едва сдержался, чтобы не броситься им на помощь.
   «Эх, станичников бы сюда моих на малый часок!»
   Быстро, точно спасаясь от соблазна, он направился к землянке жены, негромко позвал:
   – Даша! А Даша!
   Никто не ответил. Фома сунулся в провал. Его обдало запахом цвелой земли и гниющего дерева. В землянке никого не было.
   «Должно, и Дашу впрягли, – догадался он. – Не инако так».
   Он долго бродил по межам, тщетно высматривая жену. Вдруг он услышал свист бича и чей-то сдержанный плач. Она!
   На миг потеряв рассудок, Фома выхватил нож. Но благоразумие взяло верх. Он спрятал нож и тихими шагами подошёл к пахарям.
   – Во имя Отца и Сына и Святаго Духа…
   Дыня поморщился.
   – Аминь, странничек Божий, – буркнул он и нетерпеливо затопал ногами на приостановившихся людей: – А вы чего рты поразинули! Нно, пшли!
   Утёршись рукавом, Даша взглянула на Фому и, как стояла, рухнула в грязь.
   – Вот! – чуть не плача от злости, пожаловался приказчик, не рискуя при «Божьем странничке» ударить женщину – Все они такие!.. Как на себя робить, откуда токмо силы берутся, а для володетеля – нету их.
   Атаман сочувственно покачал головой:
   – Баба, она, вестимо… Куды ей разуметь? Одно слово – баба.
   И неожиданно метнул земной поклон Дыне:
   – Христа для, добрый человек, дозволь порадеть, замест сей бабы запречься.
   К вечеру заданный Дыней урок был выполнен.
   Чисто вымытая, в стареньком заплатанном сарафане, Даша встретила мужа у околицы. Окружённый людьми, Фома проникновенным голосом рассказывал на ходу какие-то тут же придуманные небылицы про святые места. Чуть поодаль, прислушиваясь к каждому его слову, двигался приказчик. Атаман был начеку, ничего лишнего не говорил, и успокоенный Дыня наконец отстал.
   Даша поклонилась мужу
   – Для Бога, покажи милость, странничек Божий, пожалуй ко мне щец отведать сиротских.

Глава 12
ПОД ЛИЧИНОЙ МОЛИТВЕННИКА

   Пришла беда – растворяй ворота.
   Не успели ещё крестьяне хорошенько отдохнуть после пахоты, как пронёсся слух, будто в Безобразовку идёт крестьянишка Сердюков забирать убогих на царёво дело.
   Имя Сердюкова хорошо было знакомо во всём Тверском крае. Многие своими глазами видели, как сам государь ходил с ним по глухомани, тщательно изучая и занося на карту попадавшиеся на пути озёра и реки.
   – Эк, – злорадно перешёптывались враги всяких новшеств, – до чего довело его якшание с басурманами! Ум за разум зашёл. Со смердом связался и реки разыскивает.
   Но Пётр не из прихоти отважился на опасное странствие.
   – Покель не найдём водной дороги к Санкт-Питербурху, – не раз говорил он ближним и купчинам, – не быть крепкой нашей новой столице. Ни тебе провианту, ни пушек не доставить болотами в срок. Добро так сотворить, чтобы сесть в ладью на Москва-реке, а высадиться на Неве.
   Как только нужные места были исхожены и обследованы, началась спешная работа. Двадцать тысяч людей были собраны с дальних и ближних сторон для рытья канала, чтобы связать приток Волги – Тверцу с рекой Цной.
   В число работных попали и безобразовцы. Царёвы люди отобрали всех, кто был крепче и помоложе.
   Больше месяца работные не подавали о себе никакой весточки. Потом их стали отпускать на побывку. Крестьян было трудно узнать – до того измучили их непосильная работа, голод и лихорадка. Но на все расспросы они отвечали с большой осторожностью, а то и вовсе отмалчивались. Начальники предупредили, что разорят их дома и угонят в острог жён и детей, если кто-либо посмеет «хулить царёво дело».
   Всегда выходило так, что шедшие на побывку в село крестьяне встречались у околицы с Памфильевым.
   Атаман низко кланялся всем, благословлял крестом и приглашал к себе. Крестьяне охотно шли к нему, – знали, что у него найдётся не только доброе слово, но и котелок жирных щей, ломоть ржаного хлеба, просяная лепёшка.
   Фому уважали на селе все: и убогие, и люди средние, и даже приказчик с Лукой Лукичом. Дыня довольно потирал руки:
   – Сущий клад сей странничек Божий! И кроток, и велелюбив, и поущать убогих к смирению дар премудрый имеет…
   – Смиренный, смиренный, – подшучивал целовальник, – а к Дашке липнет! Знает, где солодко.
   – Он и не хаживает в землянку, – вступился Дмитрий за странника. – Весь тут под небом. А что милостив к ней, то не в хулу, потому как первую её тогда у сохи пожалел. Ну и прилепился душой.
   Памфильев и в самом деле заходил в землянку лишь изредка. Большую часть времени он проводил за селом, на опушке леса, в душеспасительных беседах. Для всех он находил ласковое слово, с каждым приходящим делился трапезой. Но всё же выходило так, что на первом месте были у него работные. Их он особенно привечал и относился к ним, как к малым детям. Часами, полный участья, слушал он их безрадостные повествования, а когда смолкали голоса, опускался на колени и, помолясь, приступал к «утешительному глаголу».
   Он строго держался Святого писания, ничего от себя не прибавлял. И только под конец исподволь переводил разговор на станичников. Он уличал их в неправедной жизни, в озорстве и «непотребствах», чуть ли не предавал анафеме. Но странно: слушая его, крестьяне каждый раз испытывали какое-то незнакомое чувство. Он так вдохновенно воспевал лесные трущобы, удалые набеги, развесёлую долю бесшабашных людей, их пиры и потехи, что у работных сжималось сердце от зависти.
   – Не по-Божьи жительствуют! – гремел атаман. – Нету у них ни отца с матерью, ни володетеля, ни царёва дьяка. Сами по себе, как звери лесные. Нешто по-христиански в нощи обоз купецкий ограбить, а погодя, всё поделив меж собой, пиры пировать непробудные?
   Глаза слушателей жадно поблёскивали.
   – Все, сказываешь, за одного?
   – Все! – обличающе подтверждал Фома. – Все за одного!
   – И пища вобче?
   – И казна одна?
   Даша обычно сидела в сторонке – смирнёхонько слушала. С тех пор как Фома объявился в Безобразовке, ей ни разу ещё не привелось поговорить с ним по душам. Речи его и какая-то покорность судьбе, чуждая в былые годы, приводили её вначале в умиление. Хотелось верить, что муж «одумался», вернулся к ней навсегда. «Да и куда уж ему лесная жизнь! – думала она. – Весь измаялся. И спина согнулась, словно бы и впрямь старец. И седой-то…» Она мечтала, что уйдут они как-нибудь ночью втроём с Васькой далеко-далеко, хоть в студёные земли, хоть к персидским краям, где они по-новому заживут, и никто никогда больше не тронет Фому. «Сподоби, Господи!.. Заступись, царица небесная, заступница-матушка, – заламывала она руки в безмолвной мольбе. – Верни мне, Христос, мужа мово».
   Но проходили дни, и с ними надежды таяли. Вскоре Даша поняла, что атаман нисколько не переменился. Только вместо гордых и дерзостных призывов к возмущению произносил он не менее бунтарские слова под личиной молитвенника. У Даши осталось последнее средство образумить мужа. Выследив как-то Ваську, бежавшего из «хоромин» в кружало, она увела его за околицу. Мальчик рассеянно глядел по сторонам и не проявлял никакого любопытства к поведению матери.
   – Задаст мне дядинька, прознавши, что я от дела убёг, – вдруг спохватился он.
   Его хмурое скуластое личико, синие дуги под глазами, изогнутые, словно коготки хищной птицы, пальцы, нетерпеливо загребавшие воздух, показались Даше совсем чужими. Она уставилась на сына – будто только теперь впервые по-настоящему разглядела его. Ничего, что напоминало бы в нём Фому, – ни одной общей чёрточки! «Чужой… как есть чужой, – смахнула Даша слезу. – Как такому открыться?»
   – А ежели денег тебе, – догадался вдруг испуганно Baська, – ей-ей, мамка, нету!
   – Мне, касатик, твоих денег не надо.
   Мальчик сразу подобрел, прижался тонкими губами к материнской руке. Это умилило Дашу:
   – Злая я, Васенька… потому и зло о тебе подумала. Прости, касатик. – И, трепеща от внутренней дрожи, она пролепетала: – Васенька… странничек Божий – родитель твой.
   Разинув рот, Васька несколько мгновений стоял не шевелясь, потом пронзительно заверещал:
   – Ро-ди-и-тель?
   – Свят, свят… Да ты в своём ли уме? Замолчи! Люди услышат!
   Мальчик воззрился на мать:
   – Давно он?
   – Чего?
   – Родитель давно он мне будет?
   – Экий несмышлёныш, – улыбнулась Даша. – Как прородил тебя, так и родителем стал.
   – Ишь ты!
   Неожиданно Ваське захотелось сделать отцу что-нибудь приятное.
   – А у меня, скажи родителю, уже двадцать алтын да два гроша денег своих.
   – Слава Богу! Береги их, сынок.
   – А я родителю дам…
   Он вдруг замолчал и побледнел. Созревшее было решение порадовать отца «гостинчиком» – двумя алтынами – представилось глупым и каким-то обидным.
   – Я родителю, мамка, чего-нибудь дам, – забормотал он. – После… когда большой буду.
   Даше стало страшно. Бессмысленная Васькина улыбочка, пустые глаза, ощеренный рот – всё это напомнило ей «порченого», которого она видела когда-то в церкви.
   – А я тебе набрехал, – угрюмо отвернулся от неё Васька. – Денег-то нету.
   Даша, сгорбившись и не сказав больше ни слова, пошла прочь. Последняя надежда её развеялась. Не удержать Ваське подле неё Фому! Да ему и не нужен отец. Чужой. Подменённый…
   Памфильев ждал Дашу у околицы. Против него сидел на корточках приземистый паренёк, работный с канала. С явным смущением он слушал слова атамана.
   – Так, сказываешь, знавал Черемного? – спросил он, на всякий случай озираясь по сторонам. Фома кивнул головой и вдруг улыбнулся:
   – Об заклад биться готов, что ты родич близкий тому упокойнику-атаману, стрельцу беглому Черемному!
   Парень вскочил, готовый пуститься наутёк. Но ласковый взгляд Фомы удержал его на месте.
   – Да, родич! – против воли вырвалось признание. – Отцом моим он был, царство ему небесное.
   – Отцом?.. Так ты… Постой! Как же так? Неужто ты и есть Кузька тот самый?
   Фома привлёк к себе Кузьму и крепко обнял его. «Эк, ведь привёл Господь брата сродного встретить!» – чуть не выболтал он вслух и сказал:
   – Вот оно дело какое… Знавал я твоего отца, знавал! Как же…

Глава 13
ПОКЛОН ОТ ФОМЫ-АТАМАНА

   Простоволосой, хмельной, распутной вдовицей шлялась осень по улицам и несусветным дорогам российским. Рытьё канала Тверца – Цна подходило к концу. День и ночь, теряя последние силы, стучали кайлами, мотыгами и топорами работные люди.
   А надсмотрщики неистовствовали:
   – Не одолеть царёва дела, ежели подлые людишки не перестанут измываться над нами, – жаловались они. – Ведано ли?.. Что ни день, то новые нетчики. Мор пошёл на них. Хоть вой.
   Пришлось заковать людей в цепи, учинить по всем дорогам рогатки. Из Твери и Новгорода на помощь крестьянам пригнали колодников.
   – Канал? – в один голос взревели их коноводы. – Да пропади он пропадом! Пускай нам ноздри ране приделают вырванные, тогда мы и канал будем рыть.
   За бунтарские слова их тут же жестоко выпороли. Но и это не заставило их молчать.
   – Мы привычны, – хладнокровно говорили они. – Мы и дыбу видывали, и с самим князем-кесарем дружбу вели.
   Крестьяне с благоговением слушали. А безобразовцы каждый раз вспоминали почему-то Фому.
   – Ишь ведь! И про пищу вобче, и про казну едину колодники говорят… Ну как есть глаголы странничка Божьего!
   Как умудрялись люди уходить в нети, никто не понимал. Кругом рогатки. У леса – конные, на дорогах – костры. Где тут бежать! И всё же работные разбегались. Не могли удержать их ни цепи, ни зоркие служилые очи. Чтобы окончить работу в срок, пришлось взяться за женщин.
   Не позабыли и Безобразовку.
   Покуражившись ночку в «хороминах», офицеры забрали всех девушек, заковали их в наручники и за крепким караулом угнали на канал.
   В тот же день, поздно вечером, беглый безобразовец Кузьма Черемной, прозванный Кисетом, встретился на условленном месте с Фомой.
   – Не починать ли? – задал Кузька обычный свой вопрос.
   Как всегда, атаман посоветовал не спешить.
   – Вы так поведите, чтобы девки из послушания вышли. Знаю, – вздохнул он, – за сие сечь будут. Зато к лучшему обернётся. Озвереют бабы, тогда и почнём.
   Однако атаман ошибся. Начать пришлось раньше, чем он рассчитывал.
   Случилось так, что в Безобразовке остановилась большая сила торговых гостей. Люди были все именитые – таких Лука Лукич и Дыня дожидались месяцами.
   – Как же быть? – схватился за голову целовальник. – Где девок найти?
   Дыня знал всех мужчин и женщин Безобразовки по именам и в лицо. Но как ни старался он, больше десятка девушек и молодушек собрать было неоткуда.
   – А мы вот каково сотворим, – придумал Лука Лукич, – гожих веди сей минут, а которые будут с изъянцем либо постарше, тех погодя сунь. Как в кружале – по первости даю я вино доброе, а погодя, как захмелеют, чего хошь подсовываю.
   Ночью к Даше примчался сын.
   – Мамка! Велено тебе в хоромины идти. Сам Дыня наказал.
   Даша судорожно вцепилась руками в плечо мужа.
   – Быть не может того!
   – Ан может, – почти спокойно, с едва уловимым зловещим оттенком в голосе вымолвил Фома.
   – Он может! – подтвердил Васька. – Он, мамка, все у нас может! Вон давеча…
   И мальчик, захлёбываясь от гордости, начал рассказывать о разных пустяках.
   – А и богатеи же! – умилился он под конец, вспомнив о торговых гостях. – Меня один алтыном пожаловал. «Ты, говорит, выпей духом единым косушку, а я тебе алтын». А мне что. Я – как велят…
   Но родители не слушали его. Памфильев что-то мучительно соображал. Он хмурился, ерошил бороду, глухо покашливал.
   – Пойдёшь?
   – Нет!
   – А послушание воле господарской и многотерпение куда же упрячешь? Иль бунтарить задумала с беспутным мужем своим?
   – He смейся, Фома.
   – Не смеюсь. Плачу, Дашенька, а не смеюсь. Единый путь у нас, у горемычных – в лес.
   Он отстранил жену и быстрой поступью направился к дому Дыни.
   Приказчик сидел у себя в горнице, что-то прикидывая на сливяных косточках. Посредине стола возвышался бронзовый, украшенный херувимчиками подсвечник, гостинец самого Безобразова.
   Фома тронул сенную дверь.
   – Во имя Отца и Сына и Святаго Духа.
   – Аминь… Эвон кто пожаловал! – обрадовался Дмитрий, увидев гостя.
   – Бодрствуешь, раб Божий?
   – Труждаюсь, молитвенничек, для Господа и володетеля своего.
   Обводя долгим взглядом горницу, атаман задержался на прибитой к стене карте Вышневолоцкой судоходной системы.
   – А сие тоже для Бога иль для мамоны?
   – И для Бога, и для возвеличенья торгу, – наставительно разъяснил Дыня. Он не без кичливости ткнул пальцем в точку, обозначавшую Москву: – Тут государь наш Пётр Алексеевич умыслил в ладью сесть и… – Палец скользнул по извивам Москвы-реки и перекинулся к Волге. – Волга обильна река, да гнуса в ей много…
   – Черти, что ль, водятся?
   Дыня вздрогнул.
   – Не поминай ты их к ночи! Разбойные водятся. Одолели, треклятые.
   Ноготь Дыни остановился у кружочка, обозначавшего Тверь:
   – Отсель Тверца зачинается… И доселева вот… Тут-то и роют. Тысяч с двадцать народишку перемёрло! – Он спохватился, что сказал лишнее, и опасливо поглядел на гостя – Страсть, сколь перемёрло их от болезней… А как сию яму пророют, каналом речённую, упадёт Тверца в Цну, и пойдёт вода Цною до самого до озёра Ильменя, из Ильменя ж по Волхову. Эдак вот до самой до Ладоги. А тут тебе, околь Ладоги и Санкт-Питербурх… Ловко?
   – Чего уж ловчее!
   – То ж и высокородные и купчины так понимают. Товары ль возить аль войско из наших краёв туды перекинуть, токмо знай поспевай. Умучились конным и пешим хождением по болотам.
   – Да, – усмехнулся Памфильев, – тщится государь на пользу высокородным и именитым…
   – Как, как? Что-то новые я слышу глаголы!
   Дыня вдруг засуетился и взялся за шапку:
   – Заболтались, а у меня ещё делов куча…
   – И то! Ждут тебя, поди, не дождутся и девки и бабы. И Даша…
   Дмитрий сразу преобразился: «Так вот он чего баламутится!» И дружески хлопнул гостя по плечу:
   – С того и почал бы. Нешто я не уважу для доброго человека? Ладно уж, пользуйся чужим караваем.
   Памфильев отстранил его руку:
   – А может, и не чужой? Не слыхал ли ты, Митрий Никитич, про стрельца беглого, про Фому-атамана?
   – Ты смеёшься?
   – До смеху ли! Я тебе низкий поклон от него принёс…
   Дыня в ужасе попятился к двери:
   – Ты кто же будешь такой?
   Памфильев не ответил. Он выхватил из-за пазухи нож и с такой быстротою вонзил его в сердце приказчика, что тот испустил дух прежде, чем догадался о смертельной опасности.
   Ночь дрогнула от пронзительного разбойного свиста. В темноте забегали какие-то тени. В зловещем молчании двинулась от леса к селу огромная толпа людей.
   В хороминах стояли такой гам и пляс, что никто не заметил, как ворвались беглые и окружили гостей.
   – Ложись! – рявкнул Памфильев.
   Ватага, исподволь за долгие месяцы сколоченная им, быстро и ловко связывала отбрыкивавшихся гостей. Женщины чем попало затыкали рты недавним своим истязателям. Ничего не понимавший Васька вцепился в золотушного Проньку и во весь голос выл.
   Вдруг на пол со звоном просыпались деньги.
   Васька сразу пришёл в себя, ринулся подбирать монеты. Один из ватажников схватил его за ворот, но сидельчик, отчаянно дрыгая ногами и отбиваясь, вырвался из его рук, и, как безумный, снова пополз выискивать закатившееся в углы серебро.
   Отобрав у гостей всю казну, ватага вывела женщин и подожгла хоромины.
   Едва очутившись на улице, Васька спрятал на груди собранную мелочь и скачками понёсся за огороды.
   В тщетных поисках мальчика прошло больше часу.
   – Пора, – уже несколько раз напоминал Фома жене.
   Ошалевшая Даша не слушалась и продолжала метаться по селу. Только перед самым рассветом, когда дольше ждать уже было нельзя, её насильно уволокли в лес.
   Ватага под началом Памфильева двинулась но бездорожью.
   В лесу на привале атаман подошёл к Кисету:
   – Ну, время пришло и открыться. Теперь не страшусь. Наш ты теперь… Здравствуй же, братец мой сродный!
   – Тоись как братец?
   – А так. Потому я есть племянник Кузьмы Черемного.

Глава 14
ПОСЛЕДНЯЯ НАДЕЖДА

   Кочубеевна ни за что не хотела поверить словам приехавшего в Диканьку отца Никанора. Пытать? Её отца? Старого, слабого человека? Нет, невозможно!
   Но иеромонах передавал всё с такими подробностями, что с каждой минутой сомнения Матрёны рассеивались.
   Весть была до того ужасна, что даже Любовь Фёдоровна сидела пришибленная и молча грызла ногти. Отец Никанор чувствовал себя, как на горячей сковороде. Он то и дело вскакивал с лавки и бегал по горнице. Перекошенное лицо его утратило обычную женственность, глаза провалились, как у мертвеца. Иеромонаха бросало в холод и жар. Он то лязгал в ознобе остренькими зубами, то обмахивался широкими рукавами рясы и бежал к окну освежиться. Малейший шорох приводил его в трепет.
   Он много раз пытался оборвать разговор, но какая-то сила удерживала его на месте, и он продолжал расписывать ужасы, всех их ожидавшие. В том, что его ждёт плаха, он нисколько не сомневался.
   – Так и сбудется. Поелику сие предречено, я себя и в поминание со всем смиренномудрием записал… И вас, сёстры мои во Христе, такожде.
   Матрёна со стоном повалилась головой на стол и так осталась сидеть, прислушиваясь к бормотанию монаха и не понимая ни слова. Чудилось, будто над головой жужжит встревоженный пчелиный рой. Изредка, на кратчайший миг, пробуждалось сознание. Тогда она вскрикивала, поднимала голову и с мольбой глядела на отца Никанора.
   Вдруг силы вернулись к ней. Она поднялась и решительно подошла к матери.
   – Геть! – завопила Любовь Фёдоровна. – Геть, батьки родного кат!
   Визг её насмерть перепугал иеромонаха.
   – Кат?.. Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его…
   Он подобрал полы рясы и ринулся в двери; через секунду тень его промелькнула мимо окна.
   – Мамо! – молила Кочубеевна, ползая на коленях перед старухой. – Мамо, ради Бога, послушай меня…
   Обессиленная Любовь Фёдоровна молчала.
   – Бог ещё жив, мамо! Он не попустит.
   – Уже попустил.
   – Не попустит! Я сама, мамо, зараз к нему поеду…
   – К нему? – Любовь Фёдоровна ногой оттолкнула дочь, но сразу же присмирела. – К нему? – повторила она уже жалко, сквозь слёзы. – А может, и правда… Может, в самом деле гетьман последняя наша надежда.
   Будто не по родной Украине, а по вражьей стране проезжала Матрёна. Повсюду, и по дорогам и через селения, двигались московские ратники. Деревня под Киевом, где Кочубеевна устроилась на ночлег, до того была забита солдатами, что eй пришлось заночевать на сеновале у знакомого казака.
   Июньский вечер благоухал спеющей вишней, чуть завязывавшейся сливой. В мирной дрёме белели захваченные москалями хатки. Упавшей на землю Иерусалим-дорогой светилась за селом озарённая луною пыль: то нескончаемой чередой проходила к литовскому рубежу пехота и кавалерия. Мерный топот, цокание, звон оружия доносились со всех сторон. Где-то совсем недалеко квохтали куры и, как повздорившие женщины, исходили частой трескотнёй гуси. Казак, сидевший подле Матрёны у входа в сарай, злобно цыкнул сквозь зубы:
   – Гублять птицу бисовы москали…
   – Шибко шкодят? – безразлично спросила Кочубеевна.
   – Ой, шкодят, панночка! Ой, змущаются над казачеством!
   Казак пососал люльку, выколотил на ладонь пепел и помял его в щепотке.
   – А батьку твоего с Искрой, – неожиданно прибавил он, – из Киева повезли… в местечко Борщаговку.
   – Кто сказал?
   – Сам бачил. А каравулу! Боже ж мой… Цела орда каравулу. И все москали, все, панночка, москали, все москали. Такочки, с цево краю, и с цего, и с цего… А впереди охвыцеры. Така сила богацька, аж тошно.
   – То, дядько Грицько, не тошно, – не казака, а себя стараясь убедить, возразила Матрёна. – То гетьман нарочно. Чтоб чего недоброго не зробили с батькою.
   Грицько терпеть не мог, когда кто-либо ему возражал. О том же, что нужно иногда для спокойствия человека покривить душой, он и понятия не имел.
   – Не зробили бы! – сплюнул он. – Москали, может, и не зробили бы, а гетьман зробит. Не он ли пытал судью? И убьёт. Вот побачишь, убьёт!
   На рассвете Грицько направился к навесу, где стояли кони.
   – Чи я ослеп? – протёр он кулаками глаза. – Где же мои ластовочки?
   Бестолково избегав двор, он убедился, что коней нет, и разразился такой чудовищной бранью, что Матрёну взяла оторопь.
   – Я найду расправу… я верну вас, ластовочки мои! – охрипнув от крика, стонал казак. – Я найду расправу на харцызов!
   Но он ошибался. Никто не украл у него лошадей. Его «ластовочек» так же, как и из других дворов, увели царёвы люди в военный обоз.