– Как не хаживать, – сумрачно ответил Фома. – Сподобился. Всего нагляделся. Особливо в Соловецкой обители.
   Зазвякали вериги. Над головой тихо плыл перезвон. За воротами в ложбинке резвились воробьи. Бархатным синим покровом раскинулось небо. Далеко по краям его чуть колебалась светлая бахрома облачков. С Волги доносилась тягучая бурлацкая песня. В придорожных лужах купалось разбитое в мелкие куски солнце.
   – Благодать! – вздохнул старик. – Воистину, всякое дыхание хвалит Господа.
   Фома молчал. С каждой минутой купчина все больше противел ему. Он едва сдерживался, чтобы не уйти или, что того хуже, не обругать его. «Прямо тебе репейник!» – пыхтел атаман, но, чтобы не навлечь подозрения, терпеливо шёл дальше.
   – А вот и моя кельюшка, – осклабился купчина, сворачивая в переулок. – Видишь? Вона, при канатном дворе.
   Откушав ухи и позабавив хозяина небылицами, атаман как бы безразлично бросил:
   – Канатами промышляешь?
   – Божьим благоволением. Малость канатами, малость рыбою. Всё больше Господнему делу служу на воинство поставляю.
   – Похвально, отец… А трудно это ремесло – канаты вить?
   – Ежели в охотку, сходи погляди.
   Только этого и хотелось Памфильеву. Посидев ещё немного, он натруженно встал и зашаркал к выходу.
   На обширном, заваленном пенькой дворе стояли три сарая. Это и была канатная фабрика. Атаман переступил порог, и тотчас же рот и нос его забило едкой пеньковой пылью. Он оглушительно чихнул. Работные расхохотались:
   – Иль наш дух покрепче ладана?
   Коваль узнал гостя и громко, чтобы слышно было старшему мастеру, крикнул:
   – Нешто святые любят в пекло ходить?
   – Ну, ты! – погрозил кулаком мастер. – Языкат больно стал…
   В сарай вошёл хозяин, не глядя на гостя, направился к мастеру. Тот низко поклонился и доложил о ходе работы. Купчина недовольно покачал головой:
   – Какая же тут работа? Улита – и та быстрее тащится.
   Красный от волнения старший, не смея возражать, беспрерывно кланялся и вздыхал:
   – Распустились людишки. Наипаче сей рыжий мутит, – указал он на Коваля. – Сладу с ним нету, Трифон Иваныч.
   Работа пошла быстрее. В пыли мелькали несгибающиеся от напряжения пальцы. Бежали тонкие серые нитки. Мальчики ловко сортировали их по толщине и соединяли по двадцать-тридцать штук вместе. Женщины ловили мотки и ещё быстрее перебрасывали дальше. Счёт держали надсмотрщики. Клубок набухал толстой прядью и с надоедливым жужжаньем обматывал барабан. Скрипучее колесо беспрестанно вертелось перед глазами, вызывая тошнотворную одурь.
   Мастер прыгал от станка к станку, примерял пряжу. В толстой железной доске станка чернели дыры и поблёскивали изогнутые крючки, прикреплённые к рукояткам. Работные по знаку мастера ухватились за них и начали вертеть.
   – Ходи!
   Каждый мускул напрягался, немели руки, рубахи пропитывались потом. На одно бы мгновенье остановиться, вздохнуть полной грудью. Но прядь бесконечна. Как ни торопись, она все ползёт и ползёт, обматывает всю твою душу и тело. А тут ещё эти проклятые окрики, подзатыльники. Они вновь и вновь пробуждают сознание, не дают забыться. Точно голос хозяина, скрипит колесо, ползёт одноликая пряжа, суровая и тягучая, как подъяремная работная жизнь.
   – Ходи!
   До позднего вечера пробыл Фома у купчины. Старик не отпускал его от себя, поил, кормил и всё уговаривал «ещё чего-нибудь обсказать про святые места».
   Атаман не ломался – ел вовсю и молол всякую ересь. Когда к хозяину пришли гости, он собрался было в дорогу, но старик и тут не отпустил его.
   – Божий человек православным не в помеху. Так ли, гостюшки?
   Фома сдался на уговоры и присел к столу. День был скоромный. Подали мясных щей, гуся, баранину. Насытившись, гости помолились на образа и приступили к своим делам.
   – Возьмём, к прикладу, канаты, – степенно басил криворукий старик, кум хозяина. – Нешто такую брали бы мы цену, ежели бы сим промыслом крестьянишки не занимались?
   – Сице, сице[291], – вздыхал сочувственно атаман.
   – У них и канаты лучше, – продолжал кум, – и цена дешевле. Потому как они сами, своим домом робят…
   – Да и за прибытком великим не гонятся. Нешто за ними дотянуться? – подхватил Трифон Иваныч.
   – А дотянемся! Иль пути не показаны государем? Меня хоть возьми. Сколь у меня фабрик нонеча? Одна. А из одноей вскорости три сотворю. В деревнях фабрики поставлю, где крестьянишки канатным промыслом промышляют. Всё рукомесло ихнее закупать у них буду, казной ссужать буду. И не мигнут, как в долги ко мне с ушами влезут… Вот как действовать надобно.
   – Сице, сице, – поддакивал Фома.
   Со двора донёсся стук молота о чугунную плиту. Фома выглянул в окно. Из сарая, шатаясь и продирая глаза, выходили работные.
   – Благодарим тя, Христе Боже наш, – низко поклонился Памфильев, – яко насытил еси нас земных твоих благ.
   – Куда же ты, отче, на ночь глядя? – забеспокоился хозяин. – Остался бы.
   – По обету сон приемлю под небом…
   На улице Фома подошёл к дожидавшемуся его Ковалю и свернул в переулочек к Волге. На берегу, далеко одна от другой, стояли курные избёнки – обиталища бурлаков, ремесленников и гулящих людей.
   – Вот и мои хоромины, – потянулся Сенька. – Второй месяц тут жительствую.
   Избёнка была чуть больше свиного загончика. В зыбке головой к голове лежали две девочки, дочери Коваля. Младшая вскинулась и заплакала. Ничего не соображая, простоволосая, с измождённым лицом женщина приподнялась и ткнула ребёнку дряблую длинную грудь.
   – Так и жительствуем, Фома, – понурился Коваль. – Попотчевал бы, да опричь тараканов в избе не найдёшь ничего… не взыщи.
   Коваль опустился на пол, с трудом разодрал губы в тщетной попытке ещё что-то сказать, но только зевнул и тут же на всю избу захрапел.

Глава 9
БРЮХО – ОНО НЕРАЗУМНОЕ

   Утром, едва проснувшись, Коваль отправился с Фомой в город.
   День был праздничный, благовестили к заутрени. Сенька, хоть улицы и были почти пусты, из предосторожности снял шапку и, почтительно слушая атамана, через каждые два-три шага кланялся и крестился. Тащившиеся в церковь молельщики, тронутые «ревниво проповедующим слово Божие старцем», подавали ему от щедрот своих медные гроши.
   Атаман принимал подаяние и тут же отдавал его товарищу:
   – Мне деньги не надобны. Птица небесная не сеет, не жнёт.
   Как только надоедливые молельщики проходили, Коваль продолжал прерванный разговор:
   – И донцы, говоришь, и уральцы?
   – Послы уже у нас, в лесу.
   – Значит, утресь должен я по всем фабрикам…
   – Возьми Христа для, – протягивалась снова рука к Памфильеву. – Не обессудь.
   Коваль, проклиная сердобольных старух и сгорая от любопытства, тащил товарища дальше, в безлюдные переулки.
   – А вдруг обманут донцы? Помнишь, как тогда обманули?
   – Чего загодя думать! Увидим.
   Расстались они на торгу. По площади, видимо, без всякой цели шатались работные и гулящие. У перекрёстка стояла с протянутой рукой жена Коваля. Девочки-близнецы копошились у её ног на рогожке. Торговцы выкладывали на столы товары. Кое-где, ещё лениво, слышались выкрики:
   – Мыло! Мыло! Из чистого жиру! Хочешь, лик умывай, хочешь, в щи заправляй!
   – Калачи-калачики! Подходи, братчики!
   Узнав женщину, Памфильев не вытерпел, подошёл к ней.
   – Христарадничаешь?
   – Робила бы, да не берут с малыми детками.
   – А в скит пойдёшь?
   – Коли Коваля воля будет…
   – Есть уже его воля.
   Город постепенно пробуждался. Улицы загомонили ребячьим смехом, скрипом возов, перебранками. Кто-то валялся уже под забором и орал похабные песни. Позванивая вёдрами, шли девушки по воду Из заволочённых оконцев курных изб сочился дым.
   Вдруг где-то в глубине послышался барабанный бой. Люди насторожились. Из окон высунулись любопытные и тотчас же скрылись. Бабы, ещё не понимая, в чём дело, на всякий случай побежали на двор загонять птицу в сарай.
   К кремлю шагали войска.
   Из церквей с поднятыми иконами и хоругвями двинулся крёстный ход. Вначале недоверчиво, потом смелее к кремлю продирались люди. Солдаты построились. Вновь забили барабаны, рявкнули трубы, и народу был прочитан указ.
   – Костьми ляжем за крест Господень! – первыми взвыли купчины, точно опасаясь, что кто-нибудь их опередит. – Не оставим на погибели братьев наших меньших, православных славян!
   Весть о грядущей войне с турками придавила толпу. Один за другим убогие покидали площадь и со всех ног мчались домой. К полудню рынки запрудились коровами, свиньями, птицей, домашним скарбом.
   – Купи, задаром отдам! – чуть не плакали невольные торгаши.
   – А не отдашь, прибыльщики все равно за так отберут, в запросные сборы, – посмеивались прасолы и купецкие приказчики.
   Купчины потчевали начальных людей и под звон кубков обделывали свои дела.
   – Под Прут, сказываете? Да тут канат нужен самый первейший, потому река неизвестная. На корабле канат – главная музыка.
   – Да и без рыбки солёной воинству никак не прожить.
   – А мыльце? Нешто можно без мыльца?
   В кремле набирали добровольцев. Гулящие, беглые, бурлаки ходили вокруг поручиков и не знали, как быть. Иные, решившись, подходили к столу, но в самое последнее мгновение пускались наутёк.
   Давно уже работные не видели такой ласки, с какой встретили их купчины, мастера и надсмотрщики.
   Трифон Иваныч вышел на двор с высоко поднятой иконой.
   – Поздорову ли, православные?
   – По здорову, благодетель наш, – хлопнул себя ладонью по животу Коваль. – Мы-то по здорову, да вот брюхо мутит.
   Купчину покоробило.
   – Оно, конечно… Брюхо – оно неразумное.
   – А от ласковых глаголов, думаешь, брюхо заспокоится?
   Работные сомкнулись плотнее вокруг Коваля:
   – Так его, Сенька! Чеши!
   Трифон Иваныч шепнул что-то мастеру. Тот послушно шагнул к воротам, но Коваль преградил ему путь:
   – Я те покажу за ярыжками бегать!
   Толпа загудела и угрожающе подступала к хозяину:
   – Пошто ярыжек кличешь, Трифон Иваныч? Иль без них не споручно с работными толковать?
   Мастер вырвался от Коваля и побежал. Его озверелое от испуга и ярости лицо ещё больше озлобило работных. Все страшные дни у станков, голод, побои, унижение, беспросветность разом всплыли наружу и затуманили голову. Удар по темени свалил мастера.
   – Бей! Бей их, катов! – неистовствовал Коваль.
   Из сарая вырвался сноп пламени. Какой-то мальчик выскользнул из двери с полыхающей пряжей и скрылся в соседней мастерской.
   Вдалеке, через несколько улиц, к небу взвились столбы чёрного дыма. То по уговору с Ковалем орудовали у себя на фабрике другие работные. Город взбаламутился. По улицам бежал с ослопьем, камнями и молотами народ. Из лесу выскочили станичники. Прежде чем начальные люди успели опомниться, сгорело полгорода.
   Разбившись на мелкие отряды, ватажники и убогие громили хоромы и, не принимая боя, уходили с наживой в лес. Генералу, вздумавшему преследовать бунтарей, Памфильев подкинул коротенькое воровское письмо:
   «Сунься токмо к нам, всех до единого полоняников перебью».
   – Да пропади они пропадом! – выругался генерал, чувствуя своё бессилие. – От них станется! – И отменил приказ «чинить облавы».
   Связанных купчин и приказных приволокли в становище атамана.
   – А! – расхохотался Фома, увидев Трифона Иваныча. – Вот спасибо, что проведать пришёл!
   Купчину трясло. От страху он лишился языка, бессмысленно вращая глазами, что-то мычал.
   – Сейчас, ненаглядненькой! – подскочил к нему Коваль. – Ты не трудись говорить. Мы и так разумеем, чего ты просишь у нас. Уважим.
   Над головой купчины заболталась прикреплённая к суку осины петля.
   К стану с разных концов мчались сторожевые казаки:
   – Донцы идут!
   Вскоре ватага пополнилась многими сотнями новых бунтарей. Жена Коваля и ещё с десяток семейств, приведённых бежавшими из города работными, были отправлены в один из державших с ватагами связь раскольничьих скитов.

Глава 10
НА СВАДЬБЕ

   Санкт-Питербурх обрядился в огни, флаги и вензеля. Царь отменил все работы и повелел населению «веселиться». В Летнем дворце, что по Большой Неве и Фонтанке, день и ночь гремела музыка. В Дворцовом саду, у статуй и фонтанов, пировали сановники.
   – А всё-таки наша взяла, – уверенно сообщил Головкину Александр Данилович. – Обязательно повенчают их нынче.
   Канцлер недоверчиво покачал головой.
   – Третий раз уж венчают, а все не поженятся. То митрополит хворает, то Стефан Прибылович[292] каноны какие-то запретительные выискивает, то Яновский плезанте[293] начинает.
   – Ну, вот сам увидишь, как нынче Яновский плезанте будет. Так выдолбил, что не читает, а прямо иль Шант[294].
   Головкин не зря отнёсся к словам светлейшего с недоверием. Государь и в самом деле дважды назначал день свадьбы племянницы своей Анны Ивановны с герцогом Курляндским Фридрихом-Вильгельмом, и оба раза неудачно. Узнав, что герцог отказывается принять православие, рязанский митрополит на просьбы царя совершить обряд венчания притворился больным и в Санкт-Питербурх не приехал. А Прибылович поступил и того откровеннее:
   – Бог воспрещает чадам Израиля сочетаться браком с язычниками и хананеянами, – смело заявил он – И аз, грешный, не преступлю волю Господню.
   – Вот уж мне черти сии долгогривые! – убивался Пётр. – Правду сказывают люди: волос долог, а ум короток. Сие без ошибки приложить можно и к пастырям нашим. Ка-но-ны! Да на кой мне каноны, коли род царский отечеству на потребу должен брачиться с европейскими царственными особами?
   Однако приневоливать кого-либо из пастырей он не решался, опасаясь гнева иерусалимского патриарха.
   – Надо как-нибудь миром, – говорил он ближним. – Ежели б не война с турками, я бы инако с нашими халдеями поговорил. А теперь нельзя патриарха злобить. Он теперь на наши деньги все Балканы противу султана мутит.
   Убедившись, что духовенство, несмотря на уговоры, держится крепко и неподкупно, государь попытался «улещить» своего духовника, архимандрита Феодосия Яновского.
   – Да оборони меня Бог! – заткнул уши архимандрит. – Да будь я анафема!
   Государь долго упрашивал его, сулил богато наградить и приврал даже, что в благодарность восстановит в Москве патриарший стол. Но всё было тщетно. Феодосий оставался глух.
   – Ах так! – не выдержал наконец Пётр. – Ладно же. Ты хоть и архимандрит, а встань, сучий сын, и слушай, что тебе Божий помазанник повелевает. Иль позабыл, с кем говоришь?
   – За государя ежечасно моления возношу.
   – Тогда слушай: ежели не повенчаешь и при венце не изречёшь по-латыни, как то угодно герцогу, обращение к жениху, одночасно возвещу народ, что архимандрит Феодосий волей Божиею преставился.
   – В твоей руке жизнь наша, государь.
   – А хочешь жить – твори, как велю. Апостол Пётр поважней тебя птица, а и тот во спасение живота трикраты от искупителя отрёкся. Уразумел?
   – Уразумел, государь.
   – Ну, прощай. Пойду на всякий случай скорбную цидулу писать о новопреставленном Феодосии Яновском.
   – Не утруждай себя, государь.
   – То-то ж.
   Попостясь, Яновский принялся учить наизусть латинское обращение к жениху и вскоре объявил государю, что готов «творить таинство».
   У Летнего дворца в зелёных мундирах с красными воротниками и такими же отворотами построились преображенцы. Со стороны Петропавловской крепости под трубные звуки и барабанную трескотню чётко шагали семёновцы. Первые ряды их были обряжены в зелёные мундиры с голубыми воротниками и красными отворотами. На последних – ласкали глаз новенькие, только что из швальни[295], синие шинели. Унтер-офицерские отвороты и воротники поблёскивали узенькими золочёными галунами.
   Гости столпились у выхода. Из окон дворца высунулись парики.
   – Скачут! – захлебнулась Дарья Михайловна Меншикова[296].
   Её сестра, юная, но уже с испитым лицом и синими дужками под глазами, Варвара Арсеньева[297], прыгнула с подоконника и, устроившись перед зеркалом, принялась усердно белить кругленькое, в ямочках на щеках и подбородке лицо.
   Из-за угла, все на серых конях, показались гренадёры. Они, чувствуя на себе восторжённые взгляды, держались величественно и недоступно. На их шляпах, смахивавших на шлемы древних римлян, колебались белые и красные перья. Спереди, над козырьками, распластались оловянные у солдат и серебряные у офицеров орлы.
   Один из офицеров отдал команду строиться и, поправив на правом плече шарф с серебряным значком, на котором был изображён Андреевский крест с короной наверху и лавровым венком вокруг, застыл монументом.
   Варвара Михайловна не выдержала, бросила ему розу. Офицер не шелохнулся. Только покосились на окно глаза и как будто чуть зарумянились матовые щёки.
   Меншикова неодобрительно покачала головой:
   – Увидит царь, как ты рушишь фронт, попадёт, сестрица, тебе.
   – Мне?! Не попадёт! Царь и меня, и Павла Ивановича Ягужинского любит[298]. А что фронт рушу, так все единственно Павлу Ивановичу скоро не быть в гренадёрах.
   – Как так?
   – Государь в Сенат посадит Павла Ивановича, – нарочно громко, чтоб слышно было Ягужинскому, ответила девушка. – Ему для больших государственных делов большие люди нужны.
   Офицер не мог удержаться от довольной улыбки: «И откудова она всё прежде всех знает, сорока-ворона?»
   Посажёный отец невесты, Александр Данилович, убедившись, что все сборы окончены, отдал распоряжение трогаться в путь. Ровно в девять утра весь знатный «парадиз» был уже в доме герцога. С большим маршальским жезлом в руке, украшенным розеткой из золотых парчовых лент и кружев, явился маршал свадьбы – Пётр. Перед ним торжественно выступали двенадцать музыкантов, а позади – двадцать четыре шафера: двенадцать моряков и двенадцать преображенцев.
   Наскоро закусив, государь усадил жениха в свою шлюп у и под музыку отправился к хоромам светлейшего.
   Началось венчание. Яновский, перекрестясь, громко изрёк латинское обращение. Герцог вылупился на архимандрита, тщетно стремясь хоть что-нибудь понять из того, что без зазрения совести нёс Феодосий. Но зато все остальные были вполне удовлетворены бойким стрекотанием царского духовника.
   Хорош был и Евстигней, с недавнего времени стараниями Меншикова подвизавшийся в сане протодиакона. Он так вдохновенно и с таким великим чувством читал «Апостола»[299], что даже заставил невесту прослезиться. После венца, прямо из домовой часовни, под грохот пушек гости отправились в трапезную.
   Царь налил кубок и залпом опорожнил его.
   – Но ведь здесь полтора пэля[300]! – не в силах скрыть удивления, шепнул своему секретарю датский посланник Юст Юль.
   – Он же русский, – презрительно покривился секретарь – Они пьют вино, как верблюды воду.
   Взгляд Петра нечаянно упал на посланника. Слов он не слышал, но по выражению лица иноземца сообразил, о чём тот говорит, и, перемигнувшись с женой, наполнил ещё два кубка.
   – Поелику герцог иноземец и нам друг, – возгласил он, – вместно ныне первую чару поднести иноземцам же.
   Екатерина сама протянула кубки датчанам.
   Юль ещё за рубежом слышал, что царь ни на что так не гневается, как на отказ выпить предложенный кубок. Чтобы не испортить дипломатических отношений, он выпил вино. Ему тотчас же подлили ещё, и он вновь приник к кубку.
   Утром его нашли под столом в поварне, куда он невесть как попал, и, выпарив в бане, снова привели в трапезную. Перепившиеся гости во всё горло орали песни, приставали к хихикавшим, тоже изрядно хмельным женщинам. Ягужинский сидел рядом с Варварой Михайловной. Парик Арсеньевой сполз на ухо, шёлковая кофточка, зашитая и измызганная, оказалась почему-то надетой задом наперёд.
   – Не буд… ду больше, – отстраняла она руку Павла Ивановича, но тут же сама тянулась за кубком. – Уйдите… не надо…
   Царь тоже упился и распоясался вовсю.
   – Ты кто такой будешь? – шагнул он вдруг к тучному и важному боярину, про которого говорили, будто он снюхался с поборниками старины.
   – Государев слуга, – икнул вдребезги пьяный боярин.
   – Врёшь! Не слуга, а ворог.
   – Ей-Богу, слуга!
   – А коли слуга, послужи верою мне.
   – Вели, государь.
   – Пролазь скрозь стул.
   – Тоись как?
   – Так вот. Сейчас тебя добрые люди поучат.
   По знаку царя Ягужинский и Меншиков схватили боярина за руки.
   – Протискивай его, милые! – гоготал Пётр. – Я стул держу… Бока дави ему Нажми!
   Один из гостей осмелился попенять на «зазорную» шутку. За такую дерзость Пётр приказал сорвать с него все одежды. Женщины с визгом бросились вон из трапезной, но Головкин стал у двери и, корчась от хохота, загородил им дорогу.
   Дворянин Мясной, красный от возмущения, вступил с канцлером в спор. Тогда царь бросился на него:
   – Сызнова ты? Думаешь, ежели я единожды промолчал, так уж и воля тебе завсегда язык помелом распускать?
   Слова эти мгновенно вышибли у дворянина и гнев, и хмель.
   – Облыжно, ваше царское величество! Никогда я противу вас не болтал.
   – Ежели у тебя память отшибло, мы подмогаем тебе вспомнить. Не так ли, Фёдор Юрьевич? А?
   Раскачиваясь и пыхтя, к Мясному вместе со стулом придвинулся Ромодановский.
   – Облыжно? А кто говорил, что царь-де сулит возвеличить державу, а сам норовит её немцам продать? Не ты?.. А про то, что царь-де народ надувает, тоже не ты? А ещё не ты ли говорил, что пускай-де народ надувает, а меня не надует?
   – Мехи сюда! – так дико заорал царь, что все в ужасе попятились к двери. – Мехи кузнечные!
   Пока разыскивали мехи, Мясного под свист шутов раздели и обрядили в скомороший колпак.
   – Не надую, сказываешь, скоморох? – гремел Пётр. – Ан врёшь! Ан надую.
   Когда принесли мехи, царь сунул трубку между ягодиц обмершего Мясного и начал качать. Дворянин взвыл не своим голосом. Живот вздувался, лицо посинело, как у висельника. Глаза стали огромными, красными и, казалось, готовы были выскочить из орбит. Но Пётр уже ничего не соображал, с жутким упоением безумного продолжал накачивать воздух.
   – Помрёт! – не выдержав, крикнул вице – адмирал Крейц.
   Царь вздрогнул и тупо огляделся вокруг. Трапезная была пуста.
   У его ног лежал недвижно Мясной.

Глава 11
ВЫХОДИТ, ВОЙНА

   Петру не хотелось новой войны с турками. И военный совет, и даже охочие до прибытка купчины – все сошлись на одном: «За двумя зайцами погонишься, ни одного не поймаешь. Надобно со шведом разделаться перво-наперво, а там поглядеть».
   Пётр в ответ печально качал головой:
   – Да нешто лез бы я на рожон, коли б не сидел в Порте Карл? Пускай турок прогонит его от себя, и конец: не будет войны. Пока Карл у них, не могу я в спокойствии быть. Будет он чинить мне там каверзы. И Толстой про то же отписывает.
   От Петра Андреевича и в самом деле всё чаще приходили недобрые вести. Посол доносил, что «Карл мутит султана елико мочно», и ни в каком случае не советовал уводить войска с южных рубежей к Балтийскому морю.
   Вскоре стало известно об участившихся стычках русских солдат с янычарами. Турки с каждым днём смелели всё больше и больше.
   – Выходит, и впрямь война? – словно ещё не веря несчастью, спрашивал государь.
   – Не инако так, ваше величество.
   И войска потянулись к Дунаю. Остерегаясь старинных врагов своих, татар, царь распорядился «отнюдь избегать встречи с турком в Крыму».
   Военный совет единодушно одобрил эту мысль.
   – Воистину, – заявил от имени всех генералов Репнин, – ежели биться, то только на Балканах. Там как-никак православные, кои всем сердцем ненавидят насильников своих, турок, а к нам льнут как к братьям по вере и крови.
   Пётр бросил немало денег в Молдавию, Сербию и Черногорию. Русские вельможи подкупали знатных людей, духовенство и, как могли, сеяли между славянскими народами ненависть к «злым ворогам Иисуса Христа».
   У молдавских рубежей под началом князя Михаилы Голицына стали десять драгунских полков. Из Ливонии с двадцатью двумя пехотными полками туда же спешил Шереметев.
   Наконец от Шафирова прибыл гонец с донесением об окончательном разрыве Порты с Россией.
   – Ах так! – словно бы даже повеселел царь. – По крайности один конец. Все ж лучше, чем сидеть да на мутной воде гадать! – Он привлёк к себе Меншикова и Ягужинского: – А вы, господа, вот чего… Ты, Александр Данилович, в «парадизе» заместо меня останешься, а ты, Павел Иванович, при Сенате сиди. Поучать не хочу – сами знаете, каково действовать. – И перевёл взгляд на Екатерину; подумав немного, хлопнул её по плечу: – А с тобой, Катерина Алексеевна, хочу вдвоём на Молдавию двинуть. Поедешь?