– Одно худо… – покачал головой Воронин.
   – Чего ещё каркаешь? Все у вас, у купчин, так, да не так…
   Воронин трусливо поглядел на замелькавшую в воздухе дубинку.
   – Чего ушами прядаешь?! Стой смирно, квашня протухшая. Да не бойся, не трону… покуда. Говори!
   – Худо, ваше царское величество, то, что немцы к нам ввозят да мы за море вывозим товары единожды в год. А за год цены на товары, почитай, стократ меняются. А и опричь того, из-за долгого время прикинешь нешто, сколько товаров закупить надобно вровень с тем, сколько для продажи потребно.
   Он замолчал и понуро взглянул на сидевшего в сторонке Гордона.
   Генерал захлопал в ладоши:
   – Браво! Карош! Ошен карош слов, Воронин! Русски капитал мошет бивайт замо… э – э… – он собрал в щепоточку пальцы и потёр ими лоб, – замо…стоятельный! Замостоятельний только когда России будет свободно плавай Балтийски мора. Надо свой дорога Западни Европ, свой берех Балтика непремен полушайт.
   Мысль о возможной войне привела генерала в восторг, сулила тысячи новых заманчивых приключений, авантюр и выгод.
   – Непремен скорей надо Балтийски мора!
   – Будет свой берег! – крикнул изо всех сил государь и, прыгнув к Гордону, смачно поцеловал его в обе щёки. – Будет! Будет для торгу у нас свой Балтийский берег!
   Довольные сидением гости разошлись.
   – Государь-то у нас, что скажешь… а? Люли-малина, не государь! – с благоговением шепнул Евреинов Воронину.
   – Что и говорить. Лучшего днём с огнём не сыскать. Царь ныне и должен быть первым купчиною в своём государстве. Таким, чует сердце, быть Петру Алексеевичу. Уж мы его приспособим.
   Командир старой армии Иван Иванович Бутурлин, получивший от царя потешное звание короля польского, царя семёновского, усиленно готовился к предстоящим боям с новыми армиями, главнокомандующим которых был назначен князь Фёдор Юрьевич Ромодановский, прозванный королём прешбурхским Фридрихом.
   Обе армии, подуськиваемые начальниками, ненавидели друг друга, по малейшему поводу учиняли кровопролитные драки. Но «стрельцы» (старая армия) никогда не затевали первыми ссору, остерегались не солдат, а грозного «короля» их «Фридриха».
   Кичливые, преисполненные сознания своей силы, войска Ромодановского держались на Москве и в Преображенском, как татарские орды. Работные людишки, холопы, крестьяне, едва завидя солдат, шарахались от них в разные стороны, словно от сорвавшихся с цепи бешеных псов.
   Потешным полкам, доказавшим свою беззаветную преданность царю Петру в дни свержения Софьи, было дозволено многое такое, о чём не могли мечтать даже самые близкие ко двору вельможи.
   И потому, что солдаты Ромодановского держались господарями, не подчиняясь никаким законам, а семёновцы, имевшие все права, на такие же вольности, были в загоне, – Бутурлин жил одной мечтой: дождаться боя и уничтожить «прешбурхцев».
   Царь с огромным удовлетворением наблюдал, как лютеют противные армии. Чувствовалось, что затевается не потешный поход, но доподлинная война, по которой можно будет судить, в какой мере к русским людям привилось военное обучение по иноземному образцу.
   Накануне боя Пётр пригласил к своему столу патриарха, Ромодановского, Бутурлина, Стрешнева, Троекурова, Шереметева и Гордона.
   Едва генерал Гордон вошёл в трапезную, патриарх встал.
   – Либо я, либо немец! – напрямик отрубил он. – С басурманом же, да ещё в государевых покоях, негоже мне быть, патриарху всея Руси.
   Шотландец поклонился царю и тотчас же покинул усадьбу.
   Обед прошёл в напряжённом молчанье. Царь почти не прикасался к еде и не выпил ни единой капли вина. Ближние внимательно следили за каждым его движеньем, с минуты на минуту ждали грозы. Только Наталья Кирилловна и патриарх держались победителями и не скрывали своего торжества.
   После трапезы Пётр, ни с кем не простившись, ушёл в Немецкую слободу.
   – Гневаешься? – ласково поглядел он на Гордона.
   Генерал приложился к царёвой руке.
   – Зольдат, умей держаль гнеф на свой cap, – плохой зольдат, нет зольдат!
   Лефорт был нездоров и не мог идти в дом, где гулял Пётр. Лёжа на низеньком диванчике, от нечего делать он рассеянно вырывал волос за волосом из головы стоявшего на коленях паренька – нового шута.
   Паренёк терпеливо переносил боль и не только не сопротивлялся, но так подрагивал всем телом и с таким жаром прижимался щекою к груди швейцарца, как будто испытывал величайшее наслаждение.
   – Гуляйт суврен, – печально вздохнул вдруг Франц Яковлевич. – Без мой ушастий гуляйт.
   Поднявшись с коленей, паренёк сел на диван, подложил под себя босые ноги, прикрыл их концом недлинной шёлковой рубахи и истомно закатил зеленоватые, чуть подведённые глаза.
   Но Лефорт и не взглянул на него.
   Прохладная рука нежно погладила бок Франца Яковлевича.
   Швейцарец сердито встряхнулся:
   – Отстан! Надоедаль меня! Прош!
   Но у Лефорта было доброе сердце Едва заметив слёзы на глазах паренька, он обнял его и поцеловал в затылок. Далеко с улицы доносился невнятный гул.
   – Суврен! – догадался швейцарец. – К меня! – И неожиданно вскочил с дивана, позабыв о недомогании. – Кнабе[129] сейшас ми будет для суврен потех доставляй.
   Он обнял паренька и с увлечением о чём-то заговорил. Окружённый хмельной толпой иноземцев, государь подошёл к усадьбе Лефорта.
   Щвейцарец вышел за ворота встретить царя.
   – Мой суврен, – собрал он накрашенные губы, – как тяжель для меня, что суврен в слёбоде, а я здоровье плёхой.
   Из-за спины Франца Яковлевича высунулось густо набелённое лицо.
   Пётр вгляделся.
   – А девка ничего, – облизнулся он – Откель добыл?
   – Из Франс, – тоненько пропищала незнакомка, надвигая на подведённые брови шёлковый платочек, и, сделав реверанс, стала перед царём.
   Государю понравилась стройная и гибкая иноземка. Он взял её одной рукой за подбородок, другой нежно провёл по голове.
   – А, ей-Богу, ничего. Жалко только, что по – нашенски не разумеет. Верно, что ли? Аль болтаешь по – нашенски?
   Девушка что-то промычала и заигрывающе улыбнулась, обнажив два ряда ровных, часто посаженных хищных зубов.
   – А звать тебя как, иноземочка?
   – А звать Лексашкою Меншиковым, – вдруг густо бухнула «францужанка» на отменнейшем русском языке.
   Лефорт расхохотался.
   – Хотя болит я, а суврену даль весели шютка! Пиес! – И порывистым движеньем сорвал платье с ряженого.
   Парень под общий хохот упал в ноги царю.
   – Помилуй, не взыщи!
   – Ишь, вьётся. Угорь угрём! – бросил царь. – И впрямь не отличить от девки.
   Он поднял парня.
   – Ладно уж. За умельство комедь играть милую тебя на сей раз. Только, чур, чару тройного боярского враз осуши.
   – А мы и две одюжим, – хвастнул Алексашка и одним духом осушил поднесённый ему Лефортом кубок.
   Царь был окончательно покорён.
   – Ты где обрёл чудо сие? – чуть повернул он голову в сторону Лефорта.
   – Челядь его нашель, мой суврен. Ночь залез моя дфор, хотель воровайт Я его биль, а он такой смешной делаль лисо, я хохоталь… И оставляй его для тебья, суврен, штобы и ты хохотай.
   – Жалую тебя денщиком своим, – неожиданно шлёпнул Пётр Меншикова по животу. – Только, чур, чтоб потешал меня без передыху!
   В доме у Лефорта Меншиков ни на шаг не отходил от государя, прислуживал ему, льстиво заглядывал в глаза и под конец, снова обрядившись в женское платье, так сплясал французский танец, что Пётр трижды расцеловал его.
   Утро застало перепившихся людей спящими на столах, на лавках, где и как попало.
   В хозяйской опочивальне, рядом с Алексашкой, храпел на всю усадьбу царь.
   Петру надоели военные потехи. Он жаждал настоящих боёв, с кровопролитием, ранеными и убитыми, как на доподлинной брани.
   «Будет кровь, упокойники будут, в те поры только впрямь увижу, сильны ли по-настоящему полки мои».
   И «прешбурхская» потеха обратилась в кровавую бойню.
   Назойливо и безумолчно трещали барабаны. Стройными рядами проходили перед государем солдаты Фридриха. Сам король прешбурхский стоял на высоком помосте, окружённый свитой, и величественно глядел в небо, не отвечая на приветствия потешных.
   В Прешбурхе, построенном на Яузском островке, было тихо, как в подземельях острога. «Генералиссимус» Бутурлин, отдав последние распоряжения, отправился на одну из башен перекусить и выпить перед боем.
   Едва окончился смотр, Пётр вскочил на коня и помчался к Яузе. Заревели трубы, и воздух взбаламутился многократным «ура».
   Чёткий и уверенный шаг потешных заставил прешбурхцев насторожиться.
   – Идут! – вскочил Бутурлин и изо всех сил ударил о пол недопитым кубком.
   Враги дрались смертным боем. С каждым мгновеньем потеха переходила в доподлинную битву.
   Князь Иван Дмитриевич Долгорукий[130] с небольшим отрядом, обогнав главные силы, бросился в Яузу и пустился вплавь к подъёмному мосту. Из-за вала на смельчаков посыпался град ядер. Жестоко раненный в руку князь камнем пошёл ко дну.
   – Спасти! – крикнул Ромодановский, разражаясь площадной бранью.
   Потешные нырнули и тотчас же вытащили на берег князя.
   Москва и Преображенское опустели. На улицах не видно было ни души. Столицу охватил такой страх, как будто её окружил неприятель.
   – Царь потешается, – злобно шептались по уголкам. – А для кого готовит расправу, ратному делу навычаясь?!
   В полдень, когда накопилось много раненых, Пётр вспомнил о людишках и приказал согнать холопов и крепостных к месту сражения.
   Под свист пуль «санитары» уносили окровавленных воинов в бараки.
   К вечеру немного стихло. Но вскоре ухнул новый залп, ринулся в атаку Патрик Гордон. За ним, воинственно размахивая шпагой, мчался на белом коне Франц Лефорт.
   Поздней ночью потешная крепость Прешбурх пала (она должна была пасть, потому что этого хотел сам государь).
   На коленях, с крепостными ключами, возложенными на голову, Бутурлин встретил Петра у подъёмного моста:
   – Как сию твердыню взял, ваше царское величество, так да пошлёт тебе Господь покорить под нози все земли мира!
   Обученные иноземцами-офицерами, солдаты с честью выдержали испытание.
   Пётр не упускал ни одного случая, чтобы не покичиться чтим перед поборниками старины.
   – Пущай сунется патриарх ещё хоть единожды осрамить в хоромах моих иноземцев-умельцев, – не я буду – заставлю его самого военным артеям солдат обучать. Поглядим, каково он тогда закичится.
   И назло боярам пригласил к себе на пир Гордона и патриарха.
   Наталья Кирилловна, узнав о затее сына, возмутилась. Она ничего не сказала Петру, но, собрав узлы, приготовилась потихоньку уехать из Преображенского.
   Верного сообщника в этом деле царица неожиданно нашла в лице Евдокии Фёдоровны.
   – Так-то давно бы, матушка. Попугай его хорошенько. Вовек сорому не оберётся, родимую матушку-царицу из дому выгнав житием своим богохульным.
   Она тряхнула узелком, с которым пришла к свекрови, и решительно объявила:
   – Ухожу, матушка, и я с тобою. Авось не променяет он обеих-двух нас на поганых немчин. Живо опамятуется.
   Искоса поглядывая на невестку, Наталья Кирилловна презрительно морщила стареющее, но сохранившее ещё следы былой пригожести лицо.
   – А в том тебе, молодушка, корысть невеликая, что ради для матери якшаться с басурманками государь перестанет.
   Эти горькие слова сразу обескуражили молодую царицу. Из ослабевших рук вывалился узелок, старчески согнулась спина, и ещё больше потускнели глаза, подёрнутые мутной плёнкой слёз. Поникнув головой, Евдокия Фёдоровна бочком, точно стыдясь за себя, вышла из терема.
   …Усадьба понемногу заполнялась гостями. Одетый в мундир преображенца, Меншиков встречал на крыльце прибывающих. За короткое время службы у Петра он раздобрел, ещё больше стал следить за собой и, к крайнему гневу не только ревнителей старины, но и поборников новшеств, все чаще появлялся на людях в европейской одежде.
   И чем озлобленней роптали бояре на зазорное поведение Алексаши, тем милостивее был к нему царь.
   – Ты их не слушай, – одобряюще похлопывал он денщика по плечу, – мало ли что болтают бездельники. А наплевать тебе! Лишь бы я на тебя не прогневался, мой лопушок.
   И Меншиков действовал по-своему, хотя в то же время изо всех сил старался ни с кем не затевать свары и каждому угождать.
   Завидя Лефорта, Алексашка с таинственным видом пошёл к нему навстречу.
   – Царица вдовствующая втихомолку отъезжает… Люди сказывают, в Кремле жительствовать будет, от духу басурманского укрываючись.
   Лефорт озадаченно приостановился. На его беспечное лицо набежала тень беспокойства.
   – Да, да… Тут такой дел.. Как бы тут для Немецки слёбод плёх не быль.
   На двор вышел царь.
   – Аль дорогу в хоромы позабыл, что тут прохлаждаешься? – И подозрительно оглядел швейцарца. – О чём шушукался?
   Меншиков, шаркнув ногой, торопливо отодвинулся от Франца. Лефорт приложил палец к губам и многозначительно показал глазами на половину цариц.
   – Некарош дел, суврен Сарица Наталь Кириллофна едет Кремль, штобы биль немец не видеть.
   Испугавшись вначале, от последних слов Франца Яковлевича Пётр повеселел.
   – И всего? – присвистнул он и ухарски заложил руки в бока. – Шествуй без страха в хоромы. Ужотко я сам с матушкой покалякаю.
   И быстрым шагом направился в сени. Царица была уже совсем готова в дорогу, когда к ней неожиданно ворвался сын.
   – Вправду ли, матушка, ты Преображенское и меня покидаешь?
   – Вправду! – зло притопнула Наталья Кирилловна. – Будет! Нагляделась я на охальства твои. Живи с басурманами, коль русский дух тебе опостылел.
   Царь покорно склонил вихрастую голову.
   – Как твоя воля, матушка. Яйца курицу не учат Я тебе не указ.
   Не взглянув на сына, царица отдала распоряжение закладывать карету.
   – А к патриарху пошли сказать, – обратилась она к постельнице, – что-де царица ждёт его в Кремле, пущай покажет-де милость, нынче пожалует.
   – А и то добро! – крикнул вдруг Пётр. – Пущай поотдохнет в Кремле малость. Больно уж он мирскими делами занялся. А поприноровится образами стрелять да к сему чудесному действу солдат приладит моих, в те поры я сам за ним с поклоном прибуду. Будет у нас на Руси генералиссимус-патриарх, на страх врагам.
   Заткнув пальцами уши, царица рухнула на колени перед красным углом: – Не вмени ему в грех, Господи, слова сии святотатственные!
   Государь недоумённо пожал плечами и с прилежанием перекрестился.
   – В думках не думал поносить имя Господне. Православный я, не басурман.
   С государевой половины донеслись плохо сдерживаемые весёлые голоса, шутки и смех.
   – Словно бы в корчме, а не в покоях помазанника, – вытерла Наталья Кирилловна кулаком глаза.
   Пётр заторопился:
   – Проводил бы я тебя, матушка, в Кремль, да, ей, недосуг. Не взыщи. А выберу час, прикачу.
   И, отвесив поклон, ушёл.
   Царица встала с колен и беспомощно прислонилась к стене.
   – Приехали, развязывай, – вздохнула она с кривой улыбкой, признавая своё поражение. – Испугаешь его, самоуправца. Лишь себя осоромили.
   Постельница принялась развязывать узлы.
   …Когда гости с царём во главе уселись за стол, в трапезную просунулась голова патриаршего келаря.
   – Чего ещё? – прищурился Пётр – Аль дома тесно?
   Келарь отпрянул от порога, трижды перекрестился в сенях и ткнулся губами в щёлочку двери.
   – Наказано мне передать царскому вашему величеству, что святейший патриарх занедуговал и не может на зов твой милостивый явиться.
   – Бей ему поклон от меня, – расхохотался Пётр, – да скажи, чтобы не торопился, пущай на добро здоровье полёживает, покуда бока держат.
   Начался разгул. Пётр неустанно подливал гостям вина. Ему усердно помогали Лефорт и уже изрядно напившийся Ромодановский. Некоторые иноземцы, с омерзением отхлёбывая из кубков, старались незаметно вылить на пол содержимое. Но царь зорко следил за всеми и заставлял пить насильно. У выходов стояли дозорные. Кто пытался улизнуть с пира, того штрафовали жбаном простой сивухи. Отравленные вином иноземцы валялись на полу в собственной блевотине. К концу пира в трапезную ввалился Меншиков, одетый в платье французской крестьянки. Царь восхищённо хлопнул в ладоши.
   – Ну-те, францужаночка, жги-говори!
   И первый, едва держась на тонких, неверных ногах, пустился в похабный пляс.
   Лефорт, обливавший холодной водой полумёртвых единоплеменников, подхватил кого-то из них и закрутился на одной ноге.
   – Эй, Франс, жги-гаффари!

Глава 4
ВСЕШУТЕЙШИЙ СОБОР

   Вечные свары с матерью и патриархом из-за «немчин» надоели Петру. Чтобы прекратить брюзжанья, он приказал поставить для Лефорта хоромы против царской усадьбы за Яузой и перенёс туда все встречи и пирушки с иноземцами.
   Вскоре, по предложению Монс, к хоромам был пристроен большой зал, в котором происходили особенно пышные торжества.
   Царь почти перестал бывать дома, только изредка приходил туда ночевать. Все занятия его государственностью, науками и ремёслами происходили либо на Генеральском дворе, либо в усадьбе Лефорта.
   Ближние и учёные немцы, потягивая из серебряных кубков романею[131], нет-нет да и заводили с царём беседы о делах государственности.
   Пётр понуро сидел за круглым столом и молчал.
   – В эдаких бы хороминах, вроде Лефортовых, государь, вместно всем русским господарям нынче жительствовать, – вздыхали ближние. – Время, ваше царское величество, приспело из грязи уйти. Эна, немцы живут как! Аж диву даёшься.
   Царь и сам понимал, что «пребывать в азиатчине» невозможно, что старинные устои подгнили и готовы ежеминутно рушиться Но как построить новое – не знал.
   А немцы на все лады расхваливали царей Михаила Фёдоровича и Алексея Михайловича.
   – И фабрики завели… и умельцев из-за моря повывезли. Что ни год растёт, государь, твоя промышленность…
   – А злата сколь в Московию прибывает немецкого – диву даёшься…
   – Юфти одной тьмы тем[132] вывозишь…
   – А и железа русского за рубеж немало идёт…
   Пётр супился, подёргивал плечом и плевался.
   – Да нешто сам я сего не ведаю!.. Вы бы вот присоветовали лучше, как новые пути торговые обрести… Пути но-о-вые!
   И, вскакивая, колотил кулаками о стол.
   – Вы про Архангельск молчите! Кой чёрт дальний тот путь через Архангельск путём величать?! Тьфу! Вот он, путь ваш архангельской!
   Ближние и немцы пугливо умолкали. Царь, размахивая руками как крыльями, бегал по залу. Неожиданно он останавливался на полном ходу, сутулился, жалко и просительно оглядывал всех.
   – Что же примолкли? Аль полагаете, я слов ваших мудрых в толк не беру?
   Он садился на краешек кресла и застенчиво тупился.
   – При деде и отце моем только что ещё новости зачинались… Только что починали мы от немцев перенимать, как торг по-европски вести… А при братце нашем, при Федоре Алексеевиче, промыслы наши с торговлею во как зацвели! Любо-дорого!
   И снова темнел.
   – Неужто же опричь как через Архангельск путя не найдём к иноземцам?..
   Неотвязная мысль о необходимости приобретения новых торговых путей давила Петра, делала его в собственных глазах беспомощным, маленьким, жалким. Как о чём-то недосягаемом думал он о Балтийском море, не смея надеяться и в мечтах овладеть им. Хорошо знал государь всю убогость своих армий с допотопным вооружением их, чтобы отважиться на борьбу с «одолевшими все военно-инженерные премудрости», как он выражался, «европскими государствами».
   Иноземец Люберас[133], к голосу которого царь прислушивался с особым вниманием, при каждом случае убеждённо доказывал:
   – Доподлинно, государь, знакомство с прошлым и нынешним временем делает истинным и ясным, что после благословения Божия существуют два пути, пренебрежение или внимание к которым создаёт как погибель и порабощение стран, так и их процветание и рост, именно – мореплавание и промышленность.
   Пётр хмуро выслушивал Любераса. Слова иноземца принижали его в собственных глазах, делали как бы неприспособленным к жизни.
   Однажды он не вытерпел и набросился с кулаками на Любераса:
   – Что долбишь о главу мою, словно бы дятел о древо?! Весь мозг исклевал! Думаешь, сам я не разумею, что Балтийское море гораздей Холодного океана? Ишь ты, какой разумник нашёлся! Про то не токмо батюшка мой, но уже при Грозном царе ведомо было! А ты научи лучше, как сие море в мой царский вправить венец? Как нам с нашею тьмою кромешною шведа одолеть просвещённого?
   Находившийся при разговоре Гордон поспешил на выручку Люберасу.
   – Зачем Балтийски мора, мой гозударь? А Турции? Разве плёх пока Черни мора? Разве плёх? До Азоф доплаваль и мош…
   Пётр остановил его незаметным движением руки. Генерал понял, что царь не хочет посвящать чужого в свои тайные мысли, и замолчал.
   Расстроенный Пётр покинул хоромы Лефорта и в сопровождении Никиты Моисеевича Зотова пошёл к Москве. За ним вразброд, переряженные в одежду гулящих людишек зашагали преображенцы и языки.
   Гордон проводил царя до крайней избы.
   – Эка, Петра Иванович, язык у тебя! – пожурил царь шотландца. – Нешто можно при чужих про Турцию поминать? А про Азов самого меня денно и нощно думка грызёт. – Он зябко передёрнулся. – Боже мой, до чего тяжко стало царский венец носить! Ума не приложу, куда кинуться, что содеять.
   Гордон хотел что-то сказать в утешение, но Пётр, распахнув шубу и подставив грудь ветру, быстро зашагал по ухабистой дороге в гору. Позади, вприпрыжку, едва поспевая за государем, бежал Никита Моисеевич Зотов.
   Приникнув глазком к промороженным оконцам низеньких теремов, с чувством суеверного страха, смешанного с недобрым стыдом за самих себя, следили бояре за сумрачным великаном, нервно шагавшим по деревянным мосткам обочин широчайших московских улиц.
   – Царь ли то, – скрежетали они зубами, – али ряженый холоп-иноземец?! Куда же, Господи, подевался велелепный чин выхода царского?!
   Прохожие падали ниц и, зарывшись лицом в снег, так оставались до тех пор, пока Пётр не скрывался в переулочке.
   Сутулясь и отчаянно размахивая руками, царь исколесил чуть ли не добрую половину полутораста посёлков-деревушек, которые представляли тогда столицу.
   Заваленные тяжёлыми холмами снега, широко раскинулись сотни и слободы. Чем дальше от Кремля, тем сиротливее сжимались посёлки, притихали насторожённо и вытягивались вдоль вьюжных дорог ленточкой заброшенных надгробий-изб.
   Пётр тонул в сугробах, блуждающим взглядом окидывал огороды и выгоны, вклинившиеся между тонкими цепочками убогих строений, вихрем нёсся мимо нелепо громоздившихся среди запустения боярских усадеб, бесцеремонно разбросавших свои хоромы, сады, огороды и службы посреди самого города.
   Незаметно он очутился на Красной площади, в самой гуще торга.
   – Царь! Царь идёт! Царь! Царь! Царь! – горячо вспыхнуло во всех концах.
   Толпа рассыпалась в разные стороны. Но тотчас же, вспомнив о покинутых товарах, торговые люди, превозмогая страх, вернулись на свои места и застыли в безмолвии.
   – Да что ж сие?! Пугалом дался я вам?! Что вы, как чёрт от ладана, от меня, царя вашего, бегаете? Гниды…
   Ошалевшие от такого привета царёва подданные вскоре шли в себя. То, что «помазанник Божий» мог поспорить с любым из самых отпетых забулдыг в уменье загнуть любую чудовищно сплетённую из самых похабнейших слов ругань, подкупало, словно стирало грань между царём и людьми.
   Там и здесь слышались уже посмелевшие голоса, прибаутки, пока ещё робкие переругиванья и смех. Вблизи Лобного места, у Василия Блаженного, косясь на Петра, негромко зазывали покупателей женщины, торговавшие холстами, полотнами, рубахами, нитками, кольцами. У тиунской избы тянули «Лазаря» слепцы-домрачеи.
   – Держи! Братцы! Христа для держи! – точно раненый зверь заревел вдруг один из торгашей «листками деревянной печати»[134] – Каравай у меня и рукавицы умыкали!
   Сухой, маленький, прозябший до мозга костей вор, кутаясь в остатки мешка, упал на колени.
   – Смилуйтесь, пожалуйте! Как перед истинным, второй день во рту росинки мако..
   Ему не дали договорить, подмяли, и словно в развесёлейшей пляске запрыгали ноги по человеческому телу.
   – Кольца! А вот бирюзовые! Подходи, кто не ворог себе! Задаром клад отдаю! – грязно подмигивая более солидным мужчинам, выкрикивали торговки.
   Меж рядов бродили измождённые, в изношенных лапоточках, девушки. К ним изредка подходили праздношатающиеся, без намёка на стыд ощупывали и наиболее «счастливых» уводили куда-то.
   – А вот! А вот подходи! Калачи! Мыло! Белила! Румяна! – прихохатывали торговки – Румяна – алтын, да хозяйка – пять денег! А на три алтына товару возьмёшь – хозяйка и так в придачу пойдёт! Бери, не жалко для доброго молодца!