Споры относительно этого условия заняли полтора дня, однако парикмахерша проявила от имени Олимпии непреклонную стойкость. В конце концов аббат уступил, но со словами, что лишь его близорукость побуждает его согласиться на такое унизительное требование, поскольку он при этом теряет меньше, нежели любой другой претендент.
   Пункт третий был таким образом утвержден, подобно двум прочим. Единственный ключ от спальни будет храниться у Олимпии. Назначая свидания, она никогда не станет писать писем, которые самим дьяволом, не упускающим случая напакостить, были изобретены в помощь обманутым мужьям и опекунам-ревнивцам; в дни, а точнее ночи, когда Олимпия согласится принять аббата, она будет посылать ему ключ, а уж г-н д'Уарак будет знать, что это означает.
   Этот пункт также не вызвал возражений, однако было выдвинуто условие: чтобы ключ прислали на следующий же день, самое позднее — послезавтра.
   На подобные притязания последовал гордый ответ: аббату предлагали вспомнить, что крепость сдается по доброй воле, из симпатии к победителю, а не уступая силе.
   Аббат д'Уарак тяжело вздохнул, но коль скоро это была чистая правда, ему пришлось если не благословить, то признать ее.
   Три дня спустя аббат, у которого каждый раз, когда звонил дверной колокольчик, перехватывало дыхание, получил из рук парикмахерши ключ, а вместе с ним лаконичное указание: «Сегодня вечером, в одиннадцать».
   Аббат подпрыгнул от радости, схватил ключ, облобызал его и закружился по комнате, танцуя и распевая арию из комической оперы.
   Настала ночь, условленный час вот-вот должен был пробить, и наш триумфатор, изысканно одетый, надушенный, хмельной от счастья, с сердцем, пляшущим в груди, проскользнул в узкий проход, ведущий к таинственному дому, и поднялся на крыльцо; в прихожей его встретила парикмахерша, исполненная радушия, и, надежная, как нить Ариадны, провела его в самое сердце лабиринта, откуда аббат вышел лишь на следующее утро, в предрассветных сумерках, еще более счастливый, чем был накануне, когда он вошел сюда.
   Даже если бы взамен ему пообещали посох архиепископа или кардинальскую шляпу, право, он и тогда не отказался бы от тех ночей, что были ему обещаны вслед за этой.
   Впрочем, как нам известно, честолюбивые устремления аббата были направлены отнюдь не в сторону пресвятой Церкви.
   Нет нужды пояснять, что г-н д'Уарак, самый близорукий из смертных, в тиши спальни, где не было ни свечи, ни лампы, был покорен чарами Каталонки, которая благоухала вербеной — любимыми духами Олимпии.
   Как и было условлено, аббат, верный договору, оставил ключ в двери. Однако любовь г-на д'Уарака стала до того пламенной, что он уже на следующий день принялся донимать парикмахершу требованиями, чтобы этот ключ, в соответствии с соглашением оставленный им в замочной скважине, снова был прислан ему. В особенности он напирал на то, что ему не терпится представить своей дорогой возлюбленной некие свидетельства того почтения, которое он к ней питает.
   Более всего он терзался стыдом за те стесненные обстоятельства, в которых она находится по вине этого презренного Баньера.
   Исходя из сказанного, аббат долго распространялся насчет того, каким образом он намерен распорядиться своими богатствами, чтобы обеспечить благоденствие Олимпии, которое, разумеется, должна разделить с нею и ее наперсница.
   Этого было более чем достаточно, чтобы подвигнуть парикмахершу на решительные действия. Что же касается Каталонки, то ее в равной степени привлекали и деньги, и месть. Так что было условлено упорядочить эти свидания, увеличить их число в зависимости от щедрости аббата д'Уарака и сообразовываться во всех этих мелких кознях с той суммой — залогом спокойствия двух обманщиц, — которую оставит в их руках аббат, неизбежно совершив какие-нибудь оплошности.
   Таким образом, вслед за первым свиданием после разумной отсрочки было назначено второе.
   Вследствие этого страсть д'Уарака распалилась до безумия, оговоренная тысяча пистолей перетекла в руки Каталонки, а парикмахерша завладела двумя сотнями луидоров, обещанными ей и столь нетерпеливо ею ожидаемыми.
   Однако можно без труда понять, что блаженство, которым эти ночные свидания, сколь угодно частые, наполняли сердце аббата, было туманным и неполным. Оно скорее походило на счастье вора, чем любовника, и день его протекал в поисках все той же Олимпии, обладание которой было так несовершенно — она ведь принадлежала ему только по ночам.
   Да еще к тому же вслепую и лишь на одну ночь из пяти-шести.
   Любовь тем и отличается от простых желаний, что требует постоянного присутствия любимого существа. Из-за этого после трех недель или месяца подобных свиданий в груди аббата возгорелась столь жадная страсть, что ей было бы мало и всей жизни Олимпии.
   Ну а Баньер жил счастливый и довольный. В день, когда у него не осталось более ничего такого, что можно было бы продать либо заложить у Иакова, он рискнул попросить у него денег взамен на простую расписку, и тот согласился ссужать его под десять процентов, то есть все равно что даром, принимая во внимание степень платежеспособности Баньера.
   Этот неожиданный кредит, как легко догадаться, был открыт золотым ключом, имя которому — аббат д'Уарак.
   Ведь Олимпия сказала ему, что, когда Баньер играет, она свободна, и аббат, чтобы видеть ее, облегчил Баньеру доступ в игорный притон.
   Только бедняжка Олимпия не ощутила от всего этого никаких перемен, если не считать того, что ее одиночество стало еще беспросветнее: аббат д'Уарак ее больше не навещал, Баньер же плотно засел в своей игорной академии.
   Как бы то ни было, каждая новая встреча, удваивая любовь д'Уарака к Олимпии, вместе с тем накладывала все новые путы на эту любовь, ведь при всяком их свидании мнимая Олимпия возвращалась все к тому же условию sine qua non note 33: он не должен более встречаться с нею нигде, кроме как в их тайном убежище.
   Д'Уарак, как мы видели, вначале на это согласился, ибо его желание было слишком сильным, чтобы не обещать всего что угодно, а коль скоро он возобновлял свое обещание всякий раз, когда от него этого требовали, и даже держал слово, он тем самым обеспечивал успех замысла двух сообщниц вплоть до следующего приказа.
   Ему было велено даже при случайной встрече с Олимпией хранить перед ее лицом выражение изгнанного поклонника, подавленного своим поражением. Его заставили дать клятву, что, столкнувшись с нею на прогулке, он ограничится едва заметным поклоном, никогда не приблизится к ней, не заявится в ее дом без приглашения, будь то собственной персоной или в образе посредника, и, что главное, никогда не станет писать ей.
   О том, какой теории в отношении писем придерживались парикмахерша и Каталонка, мы уже упоминали выше.
   Итак, аббат продолжал давать обещания и начал даже их держать: он более не смотрел в сторону Олимпии.
   При встрече он ограничивался легчайшим приветственным кивком.
   Он часто бродил за ней по пятам, но уже никогда не подходил ни к ее дому, ни к ее гримерной, ни к ее портшезу.
   Он не посылал ей больше ни цветов, ни писем, ни своих курьеров.
   Все шло по воле Каталонки и ее первого министра — парикмахерши.
   Но некое происшествие, простенькое, как все те происшествия, что опрокидывают замыслы, состояния и империи, едва не испортило всех хитроумных комбинаций двух почтенных дам.

XXVII. СЕРДЦЕ ЖЕНЩИНЫ

   Олимпия ничего не сказала самому аббату, и все же, прогнав от себя парикмахершу после тех предложений, которые та сделала ей, она тем самым изгнала и аббата.
   И вот, с тех пор как она отказала ему от дома, д'Уарак, как уже известно, думая, что он счастливейший человек на земле, вел себя сдержанно, с тактом и деликатностью, от понимания истинной причины которых она была крайне далека.
   И все же столь похвальный образ действий аббата, получившего удар, равно болезненный для сердца и самолюбия, тронул Олимпию.
   Умение хорошо держаться имеет неотразимую привлекательность в глазах людей, наделенных чувством собственного достоинства.
   Олимпия теперь уже упрекала себя, зачем она так жестоко прогнала прочь человека галантного, с которым столь грубо обошелся Баньер; ведь ей следовало принести аббату извинения, а не проявлять по отношению к нему преувеличенную суровость.
   А ведь, по существу, этого галантного кавалера если и можно было в чем-то упрекнуть, так все в той же галантности.
   Теперь всякий раз, когда во время прогулки она видела, как он, заметив ее, сворачивает в сторону, в театре отступает, уходя с ее дороги, на улице делает крюк, лишь бы избежать встречи, и все это с приветственными жестами и поклонами, со знаками почтения, способными растопить и самое черствое сердце; каждый раз, когда в привычные часы она, покинутая бедняжка, чья добродетель оказалась столь плохо вознаграждена, более не видела его на своем пороге, этого веселого визитера, такого кокетливого, остроумного, с вечными букетами и нотами, — в глубине ее сердца шевелилось чувство, похожее чуть ли не на раскаяние.
   Все это вовсе не значит, что Олимпия имела хотя бы малейшую склонность заняться этим молодым человеком. Ах, мой Бог, ничего подобного! Но женщина никогда не забудет поклонника, если он молод, привлекателен, богат, благовоспитан и увлечен ею.
   К тому же, как мы уже говорили, в поведении аббата по отношению к ней в подобных обстоятельствах она усматривала благородную и спокойную гордость, которая ей нравилась.
   Это удивляло ее, а следовательно, и пленяло, тем более что при некоторой хвастливости и крайней шумливости, свойственных его характеру, она могла бы ожидать выходок довольно неприятных. Сколько мужчин на месте д'Уарака стали бы громко кричать о вольностях, которые им прежде позволяли, и от любви перешли бы к ненависти, от угодничества — к оскорблениям, от подарков — к враждебным выпадам.
   В течение недели Олимпия со дня на день ждала, что ее примутся освистывать и изводить, как часто случается, если актриса совершает поступок вроде того, на который пошла она.
   Быть может, аббат хранил молчание из страха перед Баньером? Однако, несмотря на приключение с серенадой, поверить в такое было трудно. Все знали, что этот маленький человечек храбр настолько же, насколько подслеповат, а главное, он пользовался известностью как в высшей степени светский кавалер, вследствие чего был достаточно ценим при дворе, чтобы нагнать страху на самые безрассудные головы и самые грозные шпаги, к разряду которых ни голова г-на Баньера, ни его изъеденный ржавчиной клинок отнюдь не принадлежали.
   Таким образом, сдержанность аббата и его благородная кротость не могли быть приписаны ничему иному, кроме его великодушия и хорошего вкуса.
   Олимпию все это растрогало, причем настолько, что отныне она не допускала, чтобы в ее присутствии кто-либо поднимал на смех г-на д'Уарака. Растроганность ее была так велика, что она дала себе слово: не сегодня, так завтра, при первом удобном случае заключить мир с этим образцом галантности.
   Увы! К несчастью мужей и даже любовников, дамам всегда подворачивается удобный случай, если им хочется помириться с галантными молодыми людьми, обиженными ими.
   Как-то вечером Баньер завел речь о том, чтобы отправиться с двумя приятелями из числа завсегдатаев игорного заведения пострелять красных куропаток. Олимпия вызвалась проводить троих охотников до городской окраины.
   Замысел был проведен в исполнение, и актриса в своей карете следовала за этими господами, простившись с ними лишь тогда, когда они миновали заставу и она увидела, как собаки рыскают среди клевера и люцерны.
   Она возвращалась одна, пустив свой экипаж шагом, погруженная в задумчивость, от которой ее по временам отвлекали выстрелы, уже отдаленные, ружья Баньера, как вдруг за углом стены она заметила аббата д'Уарака в костюме для верховой езды, на великолепной лошади.
   Его слуга следовал за ним, держа в руках шпагу.
   Со своим миловидным лицом, в роскошном наряде, аббат сейчас точь-в-точь походил на знатного волокиту, ищущего любовных приключений, или переодетого принца. Держась в седле прямо, опираясь на стремена на английский манер, он, право же, управлял скакуном весьма ловко. Но так как при всей своей ловкости аббат не переставал быть самым близоруким человеком на свете, он бы проехал мимо Олимпии совсем рядом, не заметив ее, если бы вдруг она, не желая упустить столь благоприятной возможности, не сочла себя слишком красивой, чтобы остаться незамеченной, и не окликнула своим нежным голоском:
   — Аббат! Послушайте! Аббат!
   Узнав этот голос, аббат, не видя почти ничего, кроме некоего облака, но облака, которое, как у Вергилия, скрывало божество, так сильно вонзил шпоры в бока своей лошади, спеша направить ее в ту сторону, откуда исходил зов, что едва не заставил животное перепрыгнуть через карету.
   — Это вы, — вскричал он, — вы позвали меня! Но где же, где же вы, сударыня?
   — Мне пришлось окликнуть вас, — отозвалась Олимпия, — а то вы так гордо проезжали мимо…
   — Э, — с улыбкой возразил аббат, — я же только повинуюсь вашим приказам. Разве вы не запретили мне приближаться к вам?
   — Ну, теперь, — произнесла она, слегка взволнованная нежным взглядом его глаз, которые, несмотря на близорукость, горели внутренним огнем, говоря о множестве вещей, которых она не понимала, — теперь, встретившись вот так лицом к лицу, разве не могли бы мы видеться, как добрые друзья, не ссорясь и не заводя речи о любви?.. Э, нет, будем благоразумны, поверьте мне, аббат: все можно уладить наилучшим образом, если не терять благоразумия.
   — Сударыня, вы чаруете меня! — пролепетал д'Уарак, найдя ее руку, которую она протянула ему. — Неужели? Я буду иметь счастье видеть вас не только так, как обычно, но е щ е и приходить к вам?
   Олимпия плохо поняла это «еще», по поводу которого собралась было потребовать объяснения, но внезапный рывок лошади избавил ее от комментариев. Она лишь испуганно вскрикнула, видя опасность, которой угрожал аббату резкий прыжок горячего животного.
   Ему, впрочем, удалось успокоить коня, поскольку он был великолепным наездником. Однако успокоил он его слишком поздно, когда они уже выезжали на людные городские улицы, и Олимпия ограничилась тем, что сказала ему:
   — Теперь оставьте меня, иначе начнутся пересуды о том, что меня видели выезжающей из города с господином Баньером, а возвращаюсь я с господином д'Уараком. Ступайте же и впредь приходите ко мне, когда пожелаете.
   — О! — вскричал аббат.
   — Но с одним условием, — продолжала Олимпия.
   — Каким? Говорите же!
   — Что вы никогда не произнесете ни единого слова, которого мог бы не одобрить господин Баньер, столь любимый мною.
   Аббат скорчил было гримасу, но, сообразив, что в данных обстоятельствах выигрыш превысит убыток, сказал только:
   — Благодарю, благодарю вас! И обещаю.
   И конь понес в окрестные поля своего на сей раз как нельзя более радостного седока, Олимпия же возвратилась в город.
   Д'Уарак не нашел себе дела более срочного, чем поведать о нежданном счастье парикмахерше, которая тотчас помчалась к Каталонке, спеша поделиться своим смятением.
   — Если эти двое увидятся еще раз, — сказала та, — мы пропали, ибо, увидевшись, они все испортят. Надо помешать их встрече.
   — Невозможно. Ведь он получил позволение Олимпии. Но когда он явится к ней, нужно, чтобы там была и я.
   — Как же это сделать?
   — Я подумаю.
   — Подумай заодно и о том, как бы эта жеманница, пригласив нашего аббата ради дружбы, не взяла его себе в любовники.
   Парикмахерша начала с того, что отправилась к д'Уараку и объявила ему, что именно ее влиянию он обязан тем, что был снова допущен в дом. Однако его доступ туда связан с жесточайшим запретом: никогда ни единым словом он не должен намекать на то, что происходит в тайном убежище, ни один слишком смелый жест не вправе выдать ту степень интимной близости, до которой у них дошло дело; одним лишь глазам позволено быть красноречивыми, ведь, хотя взгляды говорят о многом, женщина всегда вольна делать вид, что их язык ей непонятен.
   Аббат превосходно оценил положение и под руководством парикмахерши принес клятву, облеченную в самые таинственные формы.
   Добившись этой клятвы, парикмахерша написала Олимпии письмо.
   Послание ее годилось на то, чтобы служить образцом смирения; просьба, заключенная в нем, могла бы сойти за покаянную молитву. С той поры, сетовала негодница, как она в простоте душевной возымела злополучную мысль стать на путь бесчестия, все у нее не ладится. Она потеряла в городе своих лучших клиентов, а клиенты в театре ей не платят: вот, к примеру, Каталонка должна ей огромные деньги, а из нее нельзя вытянуть ни единого денье. Вся ее надежда и, более того, вся отрада — в мысли, что Олимпия, такая добрая и прекрасная, ее простит: тогда несчастья, что посыпались на бедняжку, когда она навлекла на себя ее немилость, вновь сменятся удачей.
   Олимпия почувствовала гордость: она наказала аббата и его посланницу, и вот, вместо того чтобы на нее ополчиться, они оба у ее ног.
   Ей подумалось, что было бы нелогично, простив одного, не простить другую.
   Итак, стремясь быть последовательной, она простила и того, и другую.
   Да, порой довольно опасно для женщины быть уж слишком логичной. Парикмахерша получила позволение вновь переступить порог Олимпии ровно за час до того, как там должен был появиться аббат собственной персоной.
   До этого предстояло еще провести кое-какие переговоры. Надо было убедить Баньера принять его появление как должное; однако за эти два или три месяца, когда аббат отсутствовал, Баньер, видя неизменное почтение, которое тот продолжал оказывать Олимпии, вполне успокоился. Впрочем, его спокойствию более всего остального способствовала так хорошо ему известная порядочность возлюбленной.
   Ведь в тот вечер, после серенады, Баньер избил аббата не столько потому, что возревновал его к Олимпии, сколько потому, что проигрался.
   То, что взгляд скрывает в присутствии свидетелей, и то, о чем он же говорит, едва свидетели удаляются, эти уловки, что равнодушному кажутся не более чем кокетством, а заинтересованному возвещают о любовном томлении, особый, полный жизни властительный жар, которым так и пышет от влюбленного перед лицом любимой, — все это бедный д'Уарак, снова допущенный в дом и поддерживаемый присутствием парикмахерши, с утра до вечера не уставая изливал на Олимпию, которая, как легко догадаться, ничего не понимала и отвечала исходящему нежностью и грустью очаровательному аббатику лишь беспечной веселостью.
   Подобно всем, кто обманут и бодро шагает по ложному пути, не сомневаясь, что он на верной дороге, д'Уарак восхищался осторожностью, твердостью, скромностью, кроткой и целомудренной сдержанностью этой прелестной женщины; ему было горестно видеть, что она живет в таком страхе из-за Баньера, но он не настолько привык властвовать, чтобы решиться с поднятым забралом выйти на бой с привязанностью, которая завоевала свои права прежде, нежели его собственная.
   Легко вообразить, сколь ревностно парикмахерша, снова попавшая в милость к Олимпии благодаря своей услужливой покорности, надзирала за бедным д'Уараком и одергивала его, ежеминутно готового броситься вперед, словно молодой охотничий пес, учуявший либо заметивший дичь.
   Она не без оснований полагала, что, несмотря на данное им слово, при первом же слишком долгом и не в меру доверительном уединении вдвоем, стоит только его допустить, наш голубок примется так ворковать и раздувать зоб, что удивит Олимпию и повлечет за собой объяснение.
   Позволить, чтобы такое объяснение состоялось раньше, чем птичка будет общипана догола, прежде чем жажда двойного мщения за ущемленную корысть и задетое самолюбие не будет полностью утолена, — это был бы промах, за который таким прожженным плутовкам, как она сама и Каталонка, определенно пришлось бы краснеть.
   Впрочем, парикмахерша играла свою роль превосходно; к Олимпии она возвратилась, притворившись врагиней аббата, а в этом качестве она естественным образом превращалась в друга г-на Баньера. В этом двойственном амплуа она усердно, от всего сердца охраняла неприкосновенность собственности нашего комедианта — собственности, на которую беспрерывно если не словом, то взглядом и жестом покушался этот проклятый аббат д'Уарак.
   Таким образом, не могло быть ничего приятнее для Олимпии и полезнее для парикмахерши, чем постоянное присутствие или непрерывные появления последней в комнате, где находились Олимпия с аббатом; таким образом, этой ловкой шельме положительно удалось заставить даже людей, менее всего заинтересованных в том, чтобы она достигла успеха, расчищать ей путь к нему.
   Но аббат был не из тех, кто склонен открыто восставать против гнета. Однако он изучил вкусы парикмахерши и нашел, что она питает совершенно исключительное расположение к мараскину.
   Он послал ей с лакеем шесть бутылок, причем велел сметливому слуге передать их парикмахерше в собственные руки, потом, выждав часок, без шума и суеты, украдкой позвонил у дверей, проскользнул мимо мадемуазель Клер, сунув ей в ладонь пять луидоров, и устремился в будуар Олимпии, соблюдая по пути тем большие предосторожности, что сквозь открытую дверь кухни, насколько он мог рассмотреть, виднелась парикмахерша, которая наслаждалась мараскином, потягивая его прямо из горлышка.
   Увы! Невозможно предусмотреть все. Куница, хитрейшая из четвероногих, и та порой попадает в ловушку; Агата, хитрейшая из существ женского пола, также, подобно кунице, не избегла сетей.
   Баньер, по обыкновению, отправился играть; д'Уарак застал Олимпию в одиночестве и начал с того, что взял ее руку и нежно поцеловал.
   Олимпия была в добром расположении. Она не заметила, как осветилось лицо и беспокойно задвигались руки гостя, как забегали его голубые глаза под черными ресницами — глаза, которые при всей своей близорукости, казалось, метали электрические искры.
   Прекрасная Селимена знала от Клер о присылке мараскина. Она начала с того, что принялась вышучивать аббата по поводу столь изрядного запаса присланного им вина.
   Он же, оглядевшись и уверившись, насколько это было возможно при его слабых, хоть и усиленных очками глазах, что в комнате больше никого нет, спросил:
   — Вы одна?
   — Ну да, полагаю, что так, — отвечала Олимпия, удивленная вопросом.
   — Значит, мне можно говорить с вами откровенно?
   — Ничто этому не препятствует.
   — О! Как я ревную! — вскричал аббат.
   — Вот как! Вы ревнуете? К кому же? — спросила она.
   — А вы не догадываетесь?
   — Право же, нет!
   — Ревную к тому, кто отнимает мое счастье! К тому, кто крадет мою жизнь!
   — Ну вот, — вздохнула Олимпия, — опять на вас нашло!
   — Но это никогда меня и не отпускало.
   — Значит, вы опять за свое?
   — Но мы ведь сейчас одни, моя душенька!
   У Олимпии вырвался возглас изумления: ей показалось, что она плохо расслышала.
   Аббат умолк, от удивления широко раскрыв глаза.
   — Что такое? Вы сказали «душенька»? — переспросила Олимпия.
   — Ну да, — отвечал аббат, — вы же моя любовь, моя жизнь, моя душа. Олимпия расхохоталась.
   Совершенно ошеломленный, аббат стал озираться, проверяя, нет ли в комнате кого-нибудь, кого он не разглядел своими близорукими глазами.
   — Сколько же кружек мараскина вы приберегли для собственных нужд, дорогой господин д'Уарак? — продолжала вышучивать его Олимпия.
   — Ну же, — взмолился аббат, — позвольте мне хоть немножко поговорить с вами разумно!
   — Это было бы недурно, потому что до сих пор я от вас слышала одни безумства.
   — В самом деле, Олимпия, сбросьте эту маску, она даже меня с толку сбивает.
   — Маску?
   — Если бы вы знали, как я страдаю!
   — Какую маску?
   — О, послушайте! — возопил аббат, вскакивая с места лишь затем, чтобы тотчас броситься к ногам Олимпии. — Я больше не в силах видеть, как вы играете подобную комедию, я не вынесу, я…
   Он не успел ни закончить фразу, ни завершить свой жест, коснувшись хотя бы кончиков пальцев Олимпии — единственной цели его благоговейного порыва, ибо парикмахерша, красная, растрепанная, задыхающаяся, влетела в комнату и чуть ли не рухнула между близоруким аббатом и его возлюбленной.
   Высокомерное недоумение Олимпии, двусмысленное, исполненное явной мольбы и скрытого торжества поведение аббата — все говорило парикмахерше о том, что она подоспела вовремя: минутой позже с ее секретом было бы покончено.
   Видя ее настолько перепуганной, Олимпия не смогла удержаться от смеха.
   — Вы меня звали, сударыня? — вскричала парикмахерша.
   — Нет, но как раз собиралась позвать, — отвечала Олимпия, бросая испепеляющий взгляд в сторону г-на д'Уарака.
   Аббат хотел было защищаться, но Олимпия оборвала его:
   — Сударь, вам известно, на каких условиях я принимаю вас у себя.
   — Да, и что же?
   — А то, что вы нарушили их, вот и все.
   — Ах! Моя дорогая! — простонал аббат, напуганный выражением, с которым она произнесла эти слова.
   — Опять! — возмутилась она.
   — Но это же только при ней! — в отчаянии выкрикнул несчастный. — При вашей наперснице! Это же все равно, как если бы мы были наедине!
   — Да вы в своем уме? — прошипела парикмахерша, хватая его за руку и так дернув, что он закрутился на месте, сделав три оборота.