— Добрый вечер, о счастливый смертный! — отозвался Ришелье.
   — А, и вы туда же! — вскричал Майи. — Ладно же, я вас поймал и держу крепко. О, вы уж от меня не ускользнете!
   — Боже меня сохрани, — улыбнулся герцог. — Зачем мне ускользать от человека, которому я хочу принести лишь мои сердечные поздравления?
   — Отойдемте в сторонку, — предложил граф.
   — Что ж, давайте.
   И Майи повлек свою добычу в дальний угол залы.
   — Что со мной происходит? — спросил он.
   — Происходит то, что вы подняли повсюду целую бурю.
   — С какой стати?
   — Черт возьми! Вам завидуют.
   — Завидуют чему?
   — Вашему назначению.
   — Моему назначению?
   — Ну, не станете же вы притворяться, будто ничего не знаете!
   — Клянусь жизнью! Герцог, честью клянусь! Слово дворянина! Я ничего не понимаю из того, что мне пытаются сказать.
   — Да ну, быть того не может! — воскликнул герцог, разыгрывая удивление.
   — Нет, может. Я только понял, что королева меня о чем-то предупреждала, Пекиньи меня дразнил, господин де Флёри со мной жеманничал, король мне улыбнулся, все со мной беседовали, все говорили одно и то же. Я догадался, что речь шла о милости… но о какой? Вот этого я не знаю.
   — Как? Вам неизвестно, о чем королева просила за вас сегодня утром господина де Флёри?
   — Нет.
   — Как? Вы не знаете, о чем сегодня же утром господин де Флёри просил короля?
   — Нет.
   — Как? Вы не знаете, какую бумагу относительно вас король подписал сегодня утром?
   — Нет.
   — Что ж, мой любезный граф, — произнес Ришелье с превосходно разыгранным добродушием, — я счастлив быть первым из тех, от кого вы услышите поздравления, притом основанные на знании дела.
   — Да с чем поздравления? Ведь, сказать по правде, я извелся от этой неизвестности!
   — С вашим назначением.
   — Каким назначением?
   — Посла.
   — Меня? Послом? — Да.
   — И куда же?
   — В Вену! Это назначение, из-за которого, несомненно, с полсотни человек просто умрут от злости.
   — Будь я проклят! — вскричал Майи. — Я умру первый, если вы, конечно, не пошутили, герцог.
   — Ну-ну, граф! Это вы сами шутник.
   — Ох, я настолько не шучу, что просто задыхаюсь.
   — И верно, вы так побледнели!
   — Я больше не могу сдерживаться, я вне себя…
   — От восторга?
   — От ярости!
   — Вот еще!
   — О, даже при мысли, что меня подобным образом разыгрывают, я так бешусь, что готов лопнуть! Представляете, что было бы, окажись это правдой?
   — Ах, граф, уж со мной-то вам не стоило бы хитрить. Ну, полно.
   — Да говорю же, я не хочу!
   — Однако ваш аттестат у меня в кармане.
   — Мой аттестат? — Да.
   — Посольский? — Да.
   — Меня отправляют в Вену? — Да.
   — О!
   — А доказательство, — продолжал Ришелье, извлекая из кармана бумагу с королевскими гербами, — вот оно.
   У Майи потемнело в глазах.
   — Как вы понимаете, — с самым невозмутимым спокойствием произнес Ришелье, — я слишком верный подданный его величества, чтобы не проявлять интереса к вам.
   — Так это, стало быть, вам я обязан этим назначением?
   — В немалой степени — да, мой дорогой граф.
   — А по какому праву, я вас спрашиваю, вы, герцог, вмешиваетесь в мои дела?
   — Говорю же вам: нет такой нескромности, которой я бы не совершил ради того, чтобы послужить королю.
   — Господин герцог, то, что вы сделали, — величайшее неприличие!
   — Да какое здесь величайшее неприличие, если я, будучи облечен миссией столь важной, как посольство, да при том еще в Вене, позаботился о том, чтобы найти себе преемника?
   — Господин герцог, ваш поступок ужасен.
   — Разве это так ужасно, что я, имея единственного настоящего друга, уступаю ему свое содержание, свое место — лучшее из всех высших государственных должностей?
   — О Боже мой, кого мне винить в этом! — в отчаянии простонал Майи.
   — Полно, мой дорогой граф, успокойтесь.
   — Успокоиться?!
   — И для начала возьмите ваш аттестат.
   — Скорее я отрублю себе руку.
   — Как? Вы отказываетесь от подобной чести? Да вы с ума сошли, милейший граф?
   Эти последние слова Ришелье произнес до того выразительно, с таким высочайшим почтением к той благоговейной тишине, которая царила в зале, что Майи затрепетал от страха перед скандалом и остыл, словно кусок раскаленного железа, опущенный в воду.
   Лукавый царедворец сумел-таки убедить этого человека.
   Чувствуя, что он его припугнул, герцог снова протянул Майи его аттестат.
   — Да берите же, дорогой граф, — сказал он.
   — Никогда! Говорю вам, никогда!
   — Значит, вы отказываетесь? Черт побери, дело серьезное! Надо незамедлительно объявить об этом кардиналу, чтобы он принял меры.
   — Одну минуту, сударь, — прошептал Майи (даже жене стало жаль его, так очевидны были сейчас его страдания). — Одну секунду! Пощадите меня.
   — О-о! Вы же приняли решение.
   — Нет, сударь, нет; ведь в конечном счете король есть король, и если я откажусь от милости, которую ему было угодно мне оказать, полагаю, вы позволите мне сделать это по-своему.
   — Да какого черта, сударь? — вскричал Ришелье. — Вас не сделают послом против вашей воли, будьте покойны! Скажите ему просто, что вы не хотите уезжать, и вы не поедете.
   — Не сообщите ли вы ему это сами, господин герцог? — промолвил Майи, и глаза его запылали.
   — Я — нет уж, а вы, ревнивец, извольте это сделать сами!
   Эти последние слова были ужасны, они пронзили Майи до мозга костей.
   — Господин герцог, — сказал он Ришелье, — вы причинили мне, не знаю, из каких соображений, одну из самых тяжких невзгод, которую может человек доставить ближнему своему. Господин герцог, Бог не вознаградит вас за это.
   — Помилуйте, мой милый граф, Бог во всем этом не замешан. Вы злитесь, и напрасно: я же считал, что оказываю вам услугу.
   — Вы всерьез говорите мне подобную гнусность, господин герцог?
   — Прелестно! Вы произносите грубые слова в гостях у короля, в десяти шагах от королевы?
   — Но вы же видите, я в отчаянии!
   — Безумец!
   — Вы пронзили мне грудь кинжалом и еще хотите, чтобы я не кричал!
   — Граф, послушайте, чем так горячиться, не угодно ли поговорить спокойно, с глазу на глаз?
   — Да, да, да, при условии, что вы прольете на мои раны бальзам, а не яд.
   Ришелье пожал плечами:
   — Да вспомни же, граф, что у тебя никогда не было друга ближе, чем я!
   — Ох, герцог, герцог, не терзайте меня!
   — И я это докажу, — продолжал Ришелье. — В чем состоит долг друга? Это не мое определение, оно принадлежит господину де Лафонтену, великому баснописцу. Он сказал:
   Какое благо — настоящий друг!
   Он нужды в сердце нашем прозревает. note 52
   Так вот, Майи, именно я прозреваю нужды в глубине твоего сердца, а коль скоро они, по-моему, не вполне чисты, в чем повинно причудливое устройство твоей души…
   — Моей души?
   — Ну да, ее раздвоенность.
   — Моя душа раздвоена?
   — Черт возьми! А эти метания от Олимпии к Луизе, от любовницы к жене? Как, что бы то ни было, закрепиться при этакой качке? Тогда я стал прозревать нужды твоей жены, и я их обнаружил, тем более что, надо отдать ей справедливость, она сама не раздваивается.
   — О Боже! — воскликнул Майи. — Пошли мне терпение!
   «Госпожа де Майи, — сказал я себе, — без ума от короля».
   Майи издал глухое рычание.
   — Ну да, она влюблена без памяти! Тут важно не обманывать самого себя, — продолжал Ришелье.
   Граф скрипнул зубами и судорожно сжал эфес своей шпаги.
   — Можешь скрывать правду от самого себя, если хочешь, мой дорогой, — не успокаивался Ришелье, — но предупреждаю тебя, что роль мужа-слепца крайне избита. Посмотри, милый мой, посмотри хоть в эту самую минуту на свою жену и на короля, проследи их взгляды и скажи сам, разве они не образуют между ресницами ее и его то самое, чему нас учили в иезуитском коллеже: linea recta brevissima note 53? Это неоспоримо, черт побери, как аксиома; ты ведь знаешь: аксиомы в доказательствах не нуждаются.
   Мученическим жестом Майи закрыл лицо руками.
   — Да, да, это удар по голове, это терзает мозг, все мы знаем, каково оно, а мне это известно лучше всех, черт возьми! Так я продолжаю.
   — Ты меня убиваешь, герцог!
   — Мой дорогой, если хочешь лечить недуги, надо быть беспощадным к больным; так вот, сегодня вечером ты будешь исцелен, или провалиться мне ко всем чертям. Ну, а я, стало быть, возвращаюсь к моим баранам: ведь если госпожа де Майи влюбилась, то она заставит короля влюбиться в нее — это уж непременно, видишь ли, чего хочет женщина, того хочет Бог; примем также в рассуждение, что, если мы предотвратим этот пожар, за дело примется Пекиньи, который уведет у тебя твою возлюбленную, чтобы позолотить несколько тускловатую жизнь нашего юного государя…
   Принимая во внимание… — как говорят у нас в Парламенте, где мы, герцоги и пэры, имеем право выражать свое мнение, — принимая во внимание, что своей любовницей ты дорожишь больше, чем женой…
   Не качай головой, я догадался об этом, притом догадался точно.
   Принимая во внимание, как я сказал, что, забрав Олимпию, тебе нанесут рану в самое сердце, а отняв жену, только оставят ссадины на лбу, что, заметь, наименее опасно для здоровья.
   И вот заключение, к которому я пришел, разумно взвесив все это.
   Майи остается в Париже.
   Майи ревнует свою жену.
   Его жена, которая без ума от короля — я по-прежнему настаиваю на этом утверждении, — завладеет им, невзирая на присутствие супруга.
   Тот, будучи ревнивцем, поднимет скандал. Начав скандалить, он станет смешон. Подвергнутый глумлению, он затеет ссору. За нарушение закона о дуэли его отправят в Бастилию. Угодив в тюрьму, он навлечет на себя новые насмешки. Заметь, что неизбежным итогом всех моих рассуждений оказывается то, что ты станешь посмешищем.
   Заметь также, что твоя жена, тем не менее, приберет короля к рукам. Заметь и то, что присутствие в городе удвоит неприятность твоего положения, а непосредственная близость к происходящему ее учетверит.
   И вот я, Ришелье, твой друг, решил удалить тебя отсюда, пока ничего еще не случилось…
   Майи протестующе рванулся.
   — Даю тебе слово чести, — продолжал Ришелье, — что ничего еще не произошло. Но равным образом честью клянусь, что ты оглянуться не успеешь, как это свершится.
   Ты упрямишься; но посмотри, каковы будут последствия. Если ты уедешь, скажут: «Майи уехал, и его обманули. Ах, они хорошо сделали, что дождались его отъезда! Ах, будь он здесь, все бы обернулось совсем иначе!»
   Видишь, какое прекрасное прикрытие в глазах света я тебе обеспечиваю, друг любезный.
   Смотри, каким грозным великаном ты будешь выглядеть!
   Каким образцовым человеком!
   Каким примером сурового мужа!
   И ты не бросаешься мне на шею? Ну, ты и неблагодарный, Майи! А ведь услуги вроде той, что я тебе оказал, воистину неоплатны. Возьми для сравнения хоть Пекиньи, и ты увидишь, что он мне в подметки не годится.
   Майи был раздавлен, оглушен этим потоком слов, этим градом нравоучительных наставлений, каких никто со времен Алкивиада не осмеливался высказывать и развивать.
   — Послушай, — заключил Ришелье, — забирай свой аттестат и пригласи лучше меня на ужин к Олимпии.
   На несколько мгновений Майи замер в молчании, потом, шатаясь как пьяный, двинулся к выходу.
   — Ты что, онемел? — окликнул его Ришелье.
   — Прощайте, господин герцог.
   — А как же аттестат?
   — Благодарю, храните его у себя.
   — Еще бы мне его не хранить! Да, черт возьми, я его сохраню! Потому что не пройдет и двух недель, как ты придешь просить его у меня.
   — Я?
   — Именно ты, и твое счастье, если я тебе в этом не откажу.
   Майи отвечал жестом, исполненным отчаяния. Ришелье пожал плечами.
   «И все потому, что я был прав, — сказал он самому себе, — не сказал этому упрямцу ни одного лживого слова. Но, черт его побери, нужно, чтобы он уехал!»
   Затем, оглянувшись, он продолжал свои размышления:
   «О, черт возьми, как Пекиньи смотрит ему вслед! Посмотрим, сколько дней король соблаговолит потратить на ожидание, когда же Майи уберется… Неделю? Срок, в точности определяющий размеры его добродетели… Ах, право слово, это долгий срок, госпожа графиня, я понимаю, но я сделал все что мог».
   И герцог направился к королю; он шел подпрыгивая, как один из тех коварных воронов, что, кажется, всегда смеются людям в лицо.

LXXXII. ГЛАВА, КОТОРАЯ ДАЕТ ПРОНИЦАТЕЛЬНОМУ ЧИТАТЕЛЮ ВОЗМОЖНОСТЬ ДОГАДАТЬСЯ, С КАКОЙ ЦЕЛЬЮ БАНЬЕР ЗАТЕЯЛ ПОБЕГ

   Мы как будто уже упоминали о том, что аббата де Шанмеле избавили от пут, что его доставили домой, пожалели и, главное, принудили рассказать свою историю.
   Сказать по правде, достойный аббат выстрадал не слишком много, его мученичество было довольно терпимым. Он тотчас понял замысел Баньера, нашел его забавным в качестве комедийного приема, по-актерски хорошо исполненным, и предоставил событиям развиваться своим чередом, предпочитая подобное пассивное сообщничество сообщничеству деятельному.
   Как все это прошло, мы уже знаем.
   Баньер устремился в Париж через предместье Сен-Марсо, то самое, которое Вольтер в свое время заклеймил именем гнусного предместья, и это определение осталось одной из величайших истин, изреченных Вольтером.
   Священник в предместье Сен-Марсо не считался необыкновенной персоной, поэтому на аббата Баньера никто не обращал внимания.
   Но, чтобы сохранить это полезное инкогнито, все же не следовало слишком долго блуждать по улицам. Вследствие этого Баньер занялся самой насущной задачей: поисками пристанища.
   Найти его Баньеру было далеко не просто. Парижа он не знал и, проведя в нем лишь двенадцать часов, понятия не имел, как здесь следует искать ночлег, ибо в первый же вечер после своего прибытия в город уже обрел его в Шарантоне.
   Из двух экю, которые Баньер позаимствовал у аббата Шанмеле, два ливра и десять су были потрачены на оплату фиакров.
   Стало быть, у Баньера оставалось девять ливров и десять су.
   Это было целое состояние в сравнении с тем, чем он владел, когда вступил в столицу впервые.
   Итак, в отношении денег Баньер не был столь уж основательно стеснен, ведь если найти себе скромный угол и жить бережливо, этого довольно, чтобы продержаться четыре-пять дней.
   Правда, с такой суммой не устроишь у виноторговцев обеда из устриц и пулярки, не запьешь его тем славным винцом, что так взбодрило аппетит нашего героя в день, когда он обнаружил экю в кармане своего бараканового одеяния; но в конце концов он сможет поесть белого хлеба и лечь спать не под открытым небом.
   По сравнению с гостеприимством, какое король оказывал своим подопечным в Шарантоне, это было весьма ощутимое улучшение.
   Баньер, задрав голову, начал с главного, то есть отправился на поиски гостиницы. Священники в ту эпоху подчас действовали как обычные путники, если им случалось прибыть из провинции без рекомендательных писем. Конечно, совершенно очевидно, что для Баньера удобнее всего было бы попроситься на ночлег в какой-нибудь монастырь; однако для этого ему не только не хватало рекомендаций, но еще, если подумать, следовало допустить, что в монастыре у иезуитов могут оказаться свои соглядатаи, а Баньеру снова водвориться в иезуитское узилище хотелось ничуть не больше, чем в дом умалишенных.
   С другой стороны, для него было важно не только найти пристанище, но и обменять свое облачение священника на какую-либо другую одежду, ведь в парижскую полицию несомненно уже отослали его описание, в котором он был изображен в этой сутане.
   О, как он теперь печалился о той любезной старьевщице: он от всего сердца возвратил бы ей экю — великодушный дар, уже нами упомянутый, лишь бы она дала ему взамен хоть какую-нибудь одежонку, пусть даже с риском, что в кармане там больше не будет экю.
   Однако Баньер был еще в том возрасте, когда уповают на Провидение, и он сказал себе, что прежде всего надо отыскать ночлег, а одежда появится потом.
   Что касается приюта, наш герой набрел на то, что ему требовалось, на улице Фоссе-Сен-Виктор — то была маленькая комнатка с выходом прямо во двор, скромная и чистая.
   Устроившись там, Баньер принялся думать.
   Его раздумывание, да будет нам позволено изобрести такое слово, если его не существует, или употребить, если оно уже изобретено, — итак, его раздумывание состояло из трех периодов.
   Сначала он возблагодарил Господа.
   Потом у него возник замысел относительно одежды.
   И наконец он подумал о добром аббате де Шанмеле, о пользе, которую он уже извлек и еще сможет в дальнейшем извлечь из знакомства с ним.
   Замысел же у него был вот какой.
   Он поднял шум, притворившись, что упал на лестнице; выглядело это как нельзя более правдоподобно, учитывая, насколько там были крутые ступени; ну а когда имеешь несчастье упасть, то немудрено и сутану порвать.
   Тут, чтобы его выручить из беды, само собой, послали за портным.
   Когда этот человек вошел в его комнату, Баньер запер за ним дверь на ключ и заявил:
   — Друг мой, по вашему лицу я вижу, что вы славный малый; я сбежал из монастыря, меня там хотели принудить произнести монашеский обет. Я здесь прячусь; подыщите-ка мне подходящую одежду.
   К счастью для Баньера, портной оказался вольнодумцем. Он был очарован таким откровенным признанием, тем более что несчастных, пострадавших от насилия Церкви, в ту эпоху было много, так что все выглядело убедительно. Портной прослезился, потряс Баньеру руку и принес ему хорошую одежду, предложив ее в обмен на сутану, которая была совсем новая.
   Баньер отказался от этого, ведь сутана ему не принадлежала, она была собственностью Шанмеле; тем не менее предложение добряка-портного навело его на новую мысль.
   Ведь можно оставить сутану в залог за одежду, с тем чтобы позднее выкупить ее.
   Со стороны нашего героя в этом замысле даже была особая деликатность, ведь в лавке портного, оставленная там в залог, сутана Шанмеле получит более тщательный уход, чем у Баньера, не имевшего прислуги.
   Впрочем, стоит нам обратиться к началу этого повествования, и мы вспомним, что в тот день, когда Баньер начал свою артистическую карьеру в роли Ирода, Шанмеле позаимствовал его сутану подобно тому, как ныне Баньер позаимствовал сутану Шанмеле.
   Таким образом, то был просто-напросто обмен вежливостями и сутанами между двумя добрыми друзьями.
   Портной дал свой адрес и обещал, что выдаст сутану взамен на экю в шесть ливров.
   Гордый и счастливый оттого, что он обеспечен одеждой на следующий день, Баньер развесил свое приобретение на стуле, улегся и заснул глубоким сном.
   Пробудившись утром, он услышал пение вьюрков, мяуканье кошки и воркотню голубей, увидел клочок голубого неба, размером не меньше носового платка, и затрепетал от счастья, словно был владыкой половины земного шара.
   Он встал и написал Шанмеле следующее письмо:
   «Сударь и дорогой брат!
   Милосердие не может изменить Вам до такой степени, чтобы Вы меня осудили за то, что я сделал.
   Надеюсь, что мои насильственные действия не оставили у Вас тягостных воспоминаний.
   Вашу сутану я пристроил на хранение в надежное место.
   Если Вы соблаговолите взять на себя труд прогуляться завтра в два часа пополудни по большой аллее Тюильри, я подойду к Вам и дам Вам полное удовлетворение.
   Как видите, сударь и дорогой брат, я испытываю полное доверие к Вашей преданности и безукоризненной честности, ибо, как сказал поэт:
   Ведь должно честным быть под шлемом иль сутаной.
   Допустить, что Вы не являетесь таковым, сударь, значило бы не оказаться таковым самому.
   Ваш почтительный слуга и друг
   Баньер».
   Весьма удовлетворенный этим посланием, сколь бы витиеватым оно ни было, Баньер отправил его по городской почте и стал ждать следующего дня, прячась от посторонних глаз как только мог.
   Что это было необходимо, понять не трудно.
   Впрочем, он был настолько поглощен своими мыслями, что времени для скуки у него не оставалось.
   Возмущенный тем, что Олимпия могла, узнав его, так бросить несчастного безумца в беде, отринуть его, не проявив даже капли отзывчивости, он спрашивал себя, уж не утратила ли она и в самом деле последние остатки человеческих чувств.
   Или она имела свои причины, чтобы поступать подобным образом?
   Не была ли сама эта жестокость свидетельством участия в судьбе бывшего возлюбленного?
   Бедный Баньер был так влюблен, что дошел до того, чтобы, задавая себе все эти вопросы, самому же на них отвечать: «Может быть».
   А сверх того, зачем терзаться предубеждениями, доводить самого себя до лихорадочного состояния, когда в самом скором времени он не преминет разрешить все эти сомнения?
   Вот только к какому способу прибегнуть?
   Внезапно ворваться к Олимпии значило бы напугать ее до смерти, к тому же вследствие этого недолго навлечь на себя арест.
   Все это требовало, чтобы он принял меры предосторожности, а главное — сумел убедить Олимпию, что он не сумасшедший.
   Баньер чувствовал себя до такой степени влюбленным, что, не устрашась ни долгого срока, ни трудностей пути, дошел бы до самой Индии, веря, что вновь завоюет Олимпию, когда у них будет достаточно времени, чтобы успокоиться и прямо взглянуть друг другу в лицо.
   Эгоистическое самозабвение подобного рода наделено силой, которую не принимают в расчет обычные люди. Эта сила всегда берет верх, как все то, чему в жизни человеческой нет равного противовеса.
   Решающий день наступил.
   Баньер в довольно чистом зеленом камзоле с десяти утра прохаживался под деревьями Тюильри, для вида держа книгу в руках.
   Разумеется, он не читал: у него было о чем подумать, помимо всего того — хорошего или плохого, — о чем говорилось в этой книге, которую он позаимствовал у своего квартирного хозяина, даже не потрудившись прочесть ее названия.
   Сердце его колотилось, готовое прорвать зеленый камзол. К полудню эта пытка стала для него почти нестерпимой.
   Наконец, когда пробило два, он заметил Шанмеле, свернувшего на большую аллею.
   Тотчас Баньер, не раздумывая, действительно ли аббат честный человек и не привел ли он за собой сбиров, чтобы изловить беглого сумасшедшего, бросился к нему и с жаром схватил его за обе руки.
   Аббат был суров и чопорен, однако невольная улыбка выдала его как сообщника беглеца.
   — Что же, — спросил Баньер, — неужели вы такой плохой христианин, господин Шанмеле, что не прощаете вашим должникам их долги?
   — Да нет, — отвечал Шанмеле, — я вас прощаю, господин Баньер, хотя вы меня чуть не придушили, и не только прощаю, но и, поскольку от ваших двух экю осталось, должно быть, ливров шесть, я вам принес еще два; вы мне потом вернете все четыре разом; я хоть и не богат, но, хвала Создателю, сейчас ни в чем не нуждаюсь.
   — И даже в вашей сутане? — смеясь, спросил Баньер.
   — К счастью, — простодушно сказал Шанмеле, — я в свое время приобрел такой большой кусок ткани, что из остатка оказалось возможно выкроить вторую сутану; стало быть, у меня осталась та, которую вы видите на мне.
   — Сегодня же вечером вы будете иметь и вторую, господин де Шанмеле, — заверил Баньер.
   — Скажите сначала, где она? — спросил аббат. Баньер поведал ему историю сутаны.
   — Если ваш портной мошенник, — сказал Шанмеле, — а это возможно, коль скоро вы не проводили разведку на сей счет, сутана уже сейчас окончательно потеряна; если же он человек честный, он и через неделю возвратит ее так же охотно, как сегодня, из чего следует, что вам нет надобности ради этого выпускать из рук экю, который может оказаться вам полезен.
   — Определенно, — заявил Баньер, — вы мой ангел-избавитель, любезный господин де Шанмеле; я уверился в этом с той минуты, как вас увидел, и с каждой новой встречей моя уверенность крепнет.
   — Однако вы просили меня сюда прийти не только затем, чтобы сказать мне это? — улыбаясь, спросил Шанмеле.
   — Нет, отойдем подальше, прошу вас, ведь мне нужно вам многое сказать.
   — Вас не страшит берег реки?
   — Нисколько.
   — Что ж! Идя сюда, я заметил под мостом рыбаков, они там сидят с удочками. Мы могли бы притвориться, будто наблюдаем за ними, и, если вам угодно, потолковать, прогуливаясь взад и вперед.
   — Хорошо.
   И оба, как предложил Шанмеле, оставив сад, спустились под мост. Оказавшись там, аббат остановился, скрестил руки и, глядя на Баньера, произнес:
   — Господин Баньер, я с позавчерашнего дня спрашиваю себя, кем вы станете: честным человеком или отпетым мерзавцем.
   — Ох, господин де Шанмеле! — воскликнул Баньер. — На каком же основании вы могли бы подозревать, что я стану отпетым мерзавцем?
   — Увы, брат мой, — отвечал аббат, — вы же вот бросились в бушующий океан страстей. Ах, господин Баньер, это такой океан! В нем такие бури!
   Баньер испустил глубокий вздох.
   — Какой лоцман, — продолжал Шанмеле, поднимая взор к Небу, — может поручиться, что приведет судно в гавань при подобном волнении?
   Баньер сообразил, что собеседник собирается пуститься в проповедь. Тут только он понял, зачем аббат увел его в сторону, и содрогнулся перед лицом того, что ему угрожало.
   Вот почему он решил покончить с этой угрозой одним ударом.
   — Дорогой господин де Шанмеле, послушайте, — начал молодой человек. — Вы избрали для своей кафедры великолепное местоположение, но я никогда не смогу внимать вам достаточно усердно, если речь пойдет о морали; поговорите со мной об Олимпии, мой милый господин аббат, и вы увидите, как я стану ловить каждое ваше слово.