— Разве она не могла купить его у еврея?
   — Слабый довод; поищите что-нибудь другое, господин Баньер.
   — Но если это все-таки правда! — возопил несчастный в приступе безумного отчаяния. — Если вам это подтвердят, если вам докажут, если…
   — Если еврей придет сюда и скажет мне это, если Каталонка упадет к моим ногам и повторит то же самое, я им не поверю.
   — Боже мой, Олимпия!
   — В том-то и беда приключений подобного рода. Слепы те, кто никогда не был обманут так, как я. Доверчивость и подозрительность в одном похожи: у каждой своя повязка на глазах. Первая устроена так, что мешает увидеть зло, вторая не позволяет видеть добро.
   Баньер, потерявший голову, истощивший все доводы, не зная, что еще сказать, подошел к окну, чтобы глотнуть свежего воздуха.
   Олимпия не пошевельнулась, сумрачная, окаменевшая.
   В то мгновение, когда Баньер, сначала подняв глаза к небу, словно просил у него вдохновения, затем снова обернулся к Олимпии, чтобы сделать еще одну, последнюю попытку успокоить ее, его внезапно пригвоздил к месту крик, донесшийся с улицы:
   — Ни с места, Баньер, или вы мертвец!

XXXIII. СТРАЖНИКИ

   Услышав этот странный призыв, обращенный к нему, Баньер наклонился, вглядываясь в темную улицу.
   Олимпия вздрогнула. Баньеру грозила серьезная опасность, а любовь в глубине ее сердца была не столь уж мертва, как ей самой казалось.
   Склонившись, Баньер различил перед домом поблескивающие кожаные портупеи солдат и отблески штыков под стеной.
   Он сделал это почти незаметно — ничто не походило на порыв к бегству. Тем не менее ружейные дула нацелились на него.
   — Ни с места, — повторил тот же голос, — или мы будем стрелять!
   Олимпия позабыла обо всем. Она бросилась к нему.
   — Что такое? — закричала она.
   — Именем короля! — прозвучал снизу голос пристава, которому отворили дверь, так что он уже успел проникнуть в дом. — Именем короля я вас арестую!
   — Боже мой! Но что это значит? — повторила Олимпия, опираясь на плечо Баньера.
   — О, это, без сомнения, солдаты, прислать которых вы, Олимпия, попросили в полиции, чтобы задержать вашего вора, — усмехнулся Баньер, не в силах сдержать дрожь, охватившую его, и, чтобы не упасть, оперся на оконную раму.
   У Олимпии даже не было времени запротестовать. Дверь комнаты распахнулась, вбежал перепуганный лакей, за ним — пристав и двое стражников.
   — А вот и Баньер, — заявил представитель власти. — Я узнаю его.
   — Но что вам угодно? — слабым голосом произнес бедняга.
   Пристав направился к нему, пальцем указывая на него солдатам, и повторил фразу, единожды уже прозвучавшую:
   — Именем короля я вас арестую!
   — Да что он такого сделал? — вскричала Олимпия.
   — Это дело судей, которым предстоит заняться этим господином. Что до меня, я получил приказ, и я исполняю его.
   И Баньера повели прочь.
   Олимпия, которую солдаты силой оторвали от несчастного, замертво упала в кресло.
   Ее снедали угрызения совести из-за высказанного ею чудовищного пожелания, которое так быстро осуществилось.
   Что до Баньера, он, увлекаемый стражниками, уже исчез из виду.
   Он уходил все дальше, с каждым шагом утверждаясь в мысли, что виновницей его ареста была Олимпия.
   Баньер ошибался.
   С того мгновения, когда она сделала открытие, что любовник изменил ей, а ее утраченное кольцо попало к другой, у Олимпии не было ни времени, ни возможности обратиться к правосудию.
   Зато аббат д'Уарак после разоблачения, сделанного Каталонкой, имел в распоряжении целые сутки.
   И он воспользовался ими с проворством человека, которому не терпится отомстить сопернику и отделаться от него.
   Иными словами, он обратился к официалу и сам изложил суть дела.
   Разве не постыдно, что наперекор законам божеским и людским человек, разорвав духовный обет и добровольно взятые им обязательства, покинул Церковь, чтобы броситься на театральные подмостки?
   Архиепископский викарий с живейшим пониманием воспринял эту теорему, подобным образом представленную ему.
   В ответ он объявил, что нарушение обетов послушничества преступно.
   Аббат д'Уарак, в восторге от того, что его мнение встретило отклик, продолжал:
   — Не правда ли, скандалы получают сугубо отвратительную огласку, когда исходят от людей, призванных подавать другим добрый пример?
   На это архиепископский викарий заметил, что ему особенно приятно обнаружить столь добродетельное направление мыслей в господине д'Уараке, который слывет в некоторой степени мирским человеком.
   Аббат, сияя, отвесил поклон.
   — Итак, вы намерены изобличить некоего греховного священнослужителя? — осведомился викарий.
   — Да, сударь, — подтвердил аббат.
   — И этот священнослужитель стал комедиантом?
   — Да, сударь.
   — Парламент изрядно ограничил наши возможности, — сказал викарий, — но правом провести расследование мы все еще располагаем.
   — Ах! — вздохнул аббат д'Уарак. — Должен вас предупредить, что мы имеем дело с проходимцем, имеющим тонкий нюх: во время расследования он почует охотников и скроется.
   — И как же его зовут?
   При необходимости назвать имя аббат заколебался. Сердце честного человека всегда противится дурному поступку, однако зачастую такие поступки совершаются.
   — Это тот самый, что играет царей в городском театре, — сказал аббат.
   — А, стало быть, это Баньер? — уточнил викарий, подобно многим священнослужителям того времени весьма искушенный в театральных делах.
   — Именно так.
   — Э, — протянул викарий, — однако играет он недурно, мне нравится его манера декламации: благородство жеста, мерность голоса.
   — Да. О, в этом смысле я нимало не отрицаю его достоинств.
   — Но вы утверждаете, что он беглый послушник?
   — Да, он бежал из Авиньона, от тамошних иезуитов.
   — Я напишу преподобному отцу Мордону, чтобы он потребовал его возвращения.
   — Хорошо! Вот только… как я уже имел честь докладывать вам, когда требование преподобного отца Морд она будет получено, Баньера и след простынет.
   Викарий задумчиво поскреб подбородок.
   — Мне понятно, чего вы добиваетесь, — проговорил он. — Предварительного ареста, каковой мы официально объявим задержанием в целях предосторожности.
   — К вящей славе нравственных устоев, — заметил аббат.
   — Ну да, ad majorem Dei gloriam! — со смехом вскричал архиепископский викарий, в котором чувствовался легкий душок янсенизма, так что при удобном случае он был не прочь бросить камешек в огород отцов-иезуитов.
   Аббат д'Уарак улыбнулся, блеснув своими красивыми белыми зубами.
   — Итак, вы питаете постоянный интерес к делам иезуитов? — полюбопытствовал официал, улыбаясь, как и аббат, только, увы, без зубов.
   — Я пекусь обо всем понемногу, — отвечал его собеседник, — в этом отношении я следую примеру моего родича-архиепископа, который является более пастухом, нежели пастырем. Вам, приверженцам старой школы, этого не понять, вы придерживаетесь какой-либо одной главной задачи. Если бы покойный король был жив, он бы вас обвинил в арноизме и порроялизме! Для меня же быть иезуитом значит уподобиться пчеле Горация: я собираю мед с цветов правоверности повсюду, тут и там…
   — Будь то даже в театре, — вставил официал с самой тонкой из всех своих улыбок.
   — Если я говорю «повсюду», господин викарий, — продолжал д'Уарак, — это значит, что мне нет нужды самому писать другу моего дяди, преподобному отцу Мордону, и вы понимаете — не правда ли? — что я охотно уступлю вам возможность оказать ему эту услугу.
   — Превосходно, мой дорогой аббат, и я с величайшим удовольствием готов потрудиться ради пользы господ иезуитов, если они сами проявляют стремление быть столь любезными. Преподобный отец Морд он — человек умный, он не преминет воздать нам за услугу, которую я ему окажу.
   — Ну, — спросил д'Уарак, — и когда же вы намереваетесь осуществить это задержание в целях предосторожности?
   — Да в любое время, которое вы сочтете уместным, господин аббат.
   — Не угодно ли сделать это сегодня же вечером?
   — Сегодня вечером?
   — Да.
   — Это возможно?
   — Вполне.
   — Пусть будет сегодня вечером. У вас есть какие-либо пожелания касательно способа ареста?
   — О, никаких! Желательно избежать скандала, вот и все.
   — Итак, мы его схватим у него дома?
   — Полагаю, это было бы наилучшим выходом.
   — А где он живет?
   — Я в точности не знаю.
   Аббату не хотелось признаваться, что ему известно, где проживает Баньер: из этого слишком уж ясно следовало, что он знает также, где обитает Олимпия.
   — Ах ты дьявол! — пробормотал викарий. — Вы не знаете в точности?
   — Можно справиться об этом в театре, — отважился на подсказку д'Уарак.
   — Вы правы, господин аббат. Мы так и сделаем.
   — И последний вопрос.
   — Задайте же его.
   — Прошу вас, господин викарий, разъясните мне, каков будет ход дела, подобного тому, которым мы сейчас заняты.
   — Это очень просто.
   — Слушаю вас.
   — Задержание в целях предосторожности, арест, заточение.
   — Предварительное?
   — Конечно, предварительное. Э, господин аббат, вы же сами отлично знаете, что в таких случаях все может быть только временным… Стало быть, как я сказал, заточение, потом жалоба преподобного отца-настоятеля, судебное разбирательство, временное водворение послушника в монастырь и судебное разбирательство, когда он предстанет перед официалом.
   — А, перед официалом Авиньона!
   — Нет, отнюдь нет! Перед официалом той местности, где беглец в последнее время жил и был подвергнут аресту.
   — Очень хорошо! Следовательно, перед официалом Лиона.
   — Ну да, Лиона. Уж, часом, не смущает ли это вас? — притворно-беспечным тоном осведомился викарий.
   — Ни в коей мере, сударь. А потом?
   — Потом, скажем так, суд.
   — Но ведь церковный суд тянется очень долго, не так ли?
   — О, он вообще не кончается, особенно если кто-либо из власть имущих заинтересован, чтобы процесс длился.
   — Однако все это время несчастный остается узником?
   — Да нет: будучи возвращен к иезуитам, он вновь становится их питомцем, а коль скоро преподобные отцы чрезвычайно искушены в умении удерживать при себе тех, кто не желал бы жительствовать с ними, и способны быть весьма неприятными в отношении тех, кто упорствует, можно почти не сомневаться, что года через два-три послушнику не останется ничего иного, как исполнять свои обязанности по доброй воле.
   — Гм! Как знать? — заметил аббат, ибо, полный воспоминаний об Олимпии, он был не очень-то расположен верить, что, узнав эту женщину, ее можно забыть.
   — В любом случае, — продолжал архиепископский викарий, видя, что аббата здесь что-то беспокоит, и стараясь рассеять его сомнения, — в любом случае, будь он хоть узником, хоть иезуитом, наш нечестивый послушник отныне или очень долго, или никогда, что и того дольше, не сможет подавать миру скандальных примеров вроде того, что по столь понятной причине потревожил вас в вашем благочестивом умонастроении.
   Аббат поблагодарил официала и распрощался с ним, про себя решив не показываться у Олимпии, пока главная помеха не будет устранена.
   Все случилось именно так, как обещал ему господин викарий: в тот же вечер, согласно его требованию, Баньер был силою оружия задержан приставом, о чем мы уже рассказали в предыдущей главе.
   Письмо, извещающее преподобного отца Мордона, было послано на следующий день после этого задержания, предпринятого в целях предосторожности.
   В восторге от возможности снова захватить свою добычу, иезуит отправил официалу Лиона судебную жалобу; эта бумага была доверена курьеру коллегиума, сметливому посланцу, который, подобно мулу Федра, всегда понимал, когда надлежит мчаться во весь опор, а когда идти рысью, если то соответствует нуждам Ордена; этот гонец, двигаясь торопливым шагом, прибыл всего лишь через два дня после того, как маленький эскорт препроводил узника в тюрьму. Таков уж обычай всех стражников: они народ беспокойный, им вечно не терпится дождаться минуты, когда пять-шесть славных замков, защелкнувшись за спиной арестованного, избавят их от ответственности.
   Баньер не проявил особой склонности к сопротивлению. Он погрузился в столь мрачное отчаяние, что, если бы не движение его ног, машинально повинующихся тычкам в спину, которыми награждали его стражники, можно было бы подумать, будто бедный юноша окаменел, как жена Лота, проявившая свое роковое любопытство.
   Итак, стражники торопливо шли вслед за приставом, а тот все подбирал полы, чтобы шагать побыстрее, когда на перекрестке их маленький отряд столкнулся с другим, выезжавшим из примыкающей улицы.
   Драгун с фонарем в руке налетел на пристава, которого он как следует не разглядел, и дал ему в раздражении хорошего тумака, сопроводив его словами:
   — Эй, грубиян, ты что, не видишь моего офицера?
   Пристав не преминул бы обидеться и составить протокол, будь офицер всего лишь лейтенантом, однако при свете фонаря наш судейский распознал, что перед ним полковник, а потому оставил свою досаду при себе и уступил дорогу.
   Теперь уже можно было рассмотреть среди трех драгунов, двое из которых следовали на некотором расстоянии сзади, весьма красивого кавалера, украшенного кружевами и благоухающего розами.
   За спинами драгунов маячил мальчик-лакей, везший его шпагу и плащ. Покосившись на пристава и его альгвасилов, полковник бросил тому, что нес фонарь:
   — Э-э! Посвети-ка туда, Лавердюр: сдается мне, у них дичь, вон там, за приставом.
   — Да, господин полковник, — подобострастно откликнулся обладатель черной мантии.
   — Превосходно, исполняйте свой долг, — с легким презрением сказал полковник. — Кстати, на какой улице мы находимся?
   Пристав доложил:
   — На улице Ла-Реаль, господин полковник.
   — О, до нее мне дела нет. А вот далеко ли отсюда до улицы Монтион?
   — Вы уже у цели, господин полковник: мы как раз оттуда.
   — Отлично, благодарю вас.
   — Первый поворот налево, господин полковник.
   — Ступай, Лавердюр.
   — Слушаюсь, господин полковник.
   — А ты, — офицер повернулся к лакею, — отыщи-ка мне дом мадемуазель Олимпии де Клев.
   Слуга ускорил шаг и быстро оказался во главе тех, за кем он до сих пор следовал по пятам.
   Услышав имя Олимпии, Баньер, казалось, очнулся от своего мертвенного забытья. Широко раскрыв глаза, он заметил и фонарь, и мундиры, и эполеты, различил голоса и звяканье шпор.
   Осознание всего этого привело к тому, что он опустился на придорожную тумбу, не в силах сделать более ни шагу.
   — Ах, Боже мой! — повторял он. — Ах, Боже мой! Драгуны с полковником между тем проследовали мимо.
   — Ах, Боже мой! — все твердил бедный Баньер.
   — Ну? Мы идем, наконец, или так и будем стоять? — спросил пристав.
   — Господин пристав, арестованный больше не хочет идти, — доложил один из стражников.
   — Так пинка ему, пинка!
   — Да мы уже пинали, господин пристав.
   — Тогда колите.
   — Мы и кололи, господин пристав.
   Пристав подошел вплотную к Баньеру, совершенно взбешенный.
   Этот достойный человек не видел ничего подобного: если иной раз и находятся те, что не поддаются пинкам, то уж уколам не может противостоять никто и никогда.
   Баньер застыл на своей тумбе, весь бледный, растерзанный, избитый. Его остекленевший взор упорно обращался в сторону улицы Монтион, туда, где на его глазах скрылись лакей, фонарь и два драгуна, сопровождавших полковника, который, вне всякого сомнения, направлялся к Олимпии.
   — Ах, Боже мой! — бормотал он. — Вот и объяснение: она ждала нового любовника и подстроила мой арест лишь затем, чтобы избавиться от меня. Ах, Боже мой!
   Сказать по правде, соображения такого рода прямо созданы, чтобы задубить шкуру влюбленного, даже если та отличалась до того особой чувствительностью, и сделать ее неподвластной воздействию тумаков и уколов.
   Приставу пришлось пустить в ход последнее средство, предусмотренное законом для подобных случаев.
   Он велел уложить Баньера на носилки из связанных между собою ружей, и таким образом бедняга и был доставлен в ратушу, а оттуда в тюрьму.
   Стражники при этом страдали, право же, больше, чем он: они сочли ношу весьма тяжелой.

XXXIV. ГОСПОДИН ДЕ МАЙИ

   Олимпия еще не успела оправиться от горя и ужаса, причиненных ей арестом Баньера, когда она снова услышала голоса — сначала на улице у ее дверей, а потом и в прихожей.
   Слуга, уже напуганный визитом стражников, ни минуты не противясь, без доклада впустил в дом новый мундир, сопровождаемый еще несколькими.
   Да что там! Этот достойный малый позволил бы вломиться к своей хозяйке хоть целой армии, явись она даже солдат за солдатом.
   Олимпия, бросившаяся к двери, чтобы узнать, какова причина всего этого шума, и надеявшаяся, что это привели обратно Баньера, внезапно отшатнулась с возгласом:
   — Господин де Майи!
   И действительно, полковник, по-прежнему в сопровождении драгуна, несшего фонарь, устав спрашивать, можно ли видеть мадемуазель де Клев, и раздражаясь, оттого что не получает никакого ответа, уже входил в комнату.
   — Да, сударыня, это я, — объявил он, — я самый. Слуга у вас уж слишком неразговорчивый.
   — Господин де Майи! — повторила Олимпия, чей рассудок, ослабленный предыдущей сценой, не справлялся с этим новым потрясением, накатившим, как штормовая волна.
   — Э, да я… похоже, я здесь некстати, как внезапное явление призрака… или мужа! — заметил полковник с усмешкой.
   — Простите! Простите! — бормотала Олимпия. Увидев, что полковник взял мадемуазель де Клев за руку, драгун и лакей ретировались.
   Она села, едва живая.
   — Я то ли пугаю вас, то ли стесняю, — учтиво заговорил г-н де Майи, — а хотел бы, чтобы было исключено как то, так и другое, будь то вблизи или вдали.
   Олимпия не отвечала: она задыхалась.
   — Я полагаю, что мы по-прежнему друзья, — продолжал г-н де Майи. — И явился сюда, чтобы иметь честь повидаться с вами. Надеюсь, для вас нет ничего обременительного в присутствии друга, пришедшего к вам со всем уважением.
   Ей удалось пролепетать несколько слов, прерываемых вздохами.
   — Я предпочту удалиться, чем причинить вам малейшее неудобство, — сказал полковник. — Я прибыл сюда с доброй вестью, так мне представлялось. Но теперь боюсь, как бы она не оказалась дурной.
   Наконец собравшись с духом, Олимпия подняла глаза на г-на де Майи и с печальной улыбкой выговорила:
   — Добрая весть, господин граф?
   — Но коль скоро вы не свободны, — продолжал полковник, — я сомневаюсь…
   — Не свободна?.. — выдохнула она.
   — О, мне известно, что вы не свободны, ибо лишились той свободы, которую я сам же возвратил вам.
   — Сударь…
   — Да, я вам возвратил ее, мадемуазель. Стало быть, вы могли воспользоваться ею. Поверьте, я бы не позволил себе упрекнуть вас за это. Мне говорили, что вы очень любимы и очень счастливы.
   — Очень счастлива! — вскричала Олимпия, и слезы полились из ее глаз. — Вам это сказали?
   — Ну да; разве не так?
   — Взгляните на меня.
   — Вы плачете, но, может быть, от радости?
   — Вы так полагаете?
   — Мой приход причинил вам боль?
   — О нет.
   — В таком случае вы меня беспокоите. Скажите, мог бы я быть вам если не приятен, то по крайней мере полезен?
   — Господин граф, я не вправе ни о чем вас просить.
   — Да, но я вправе предложить вам это.
   — Ничего не надо, ничего, умоляю вас. Отвернитесь от меня, я не заслуживаю вашей дружбы.
   Он приблизился к ней:
   — Вам ничто не мешает отправиться в Париж?
   — Зачем?
   — Чтобы выступать там в Комеди Франсез; у меня на руках разрешение на ваш дебют.
   — Значит, вы заботитесь обо мне?
   — Всегда. Это право друга.
   — При том, что считали меня счастливой?
   — Я прекрасно знал, что это неправда. Мне все известно: и каков тот, кого вы избрали, и…
   — Не говорите о нем дурно: он так несчастен!
   — Я лишь хотел сказать, что он недостоин вас.
   — С моей стороны это было заблуждение, безумие, порожденное тем, что вы покинули меня.
   — Поскольку я считал себя причиной вашего несчастья, это привело меня к мысли помочь вам, спасти вас, если еще не поздно и если сами вы того пожелаете.
   — Говорите, господин граф.
   — Нужно принять решение, Олимпия. Необходимо покинуть этого человека, который сделал вас несчастной, который вас разоряет.
   — Вам и это известно?
   — Говорю же, я знаю все. Нужно покинуть господина Баньера, наберитесь же мужества и сделайте это.
   — Увы! Все уже сделано.
   — Вы расстались с ним?
   — Бедный юноша! Мы разлучены. Да, его только что арестовали.
   — Что же он натворил, Боже правый? Он еще опозорит вас, это ничтожество!
   — Да ничего он не натворил, несчастный! Он взят по требованию иезуитов. Вы, может быть, знаете: он отказался им подчиняться.
   — Разумеется, знаю. Значит, официал только что приказал схватить его?
   — В моем доме! — воскликнула она, плача.
   — Как, здесь? У вас?
   — Еще четверти часа не прошло.
   — Ах, мой Бог! Шестеро стражников и пристав?
   — Да.
   — Баньер — высокий брюнет, стройный, хорошо сложен?
   — Да, да!
   — Как он был бледен!
   — Вы его видели?
   — Направляясь сюда, я встретил его, окруженного стражниками.
   — Боже мой, Боже мой! Он мог вас увидеть!
   — Он меня даже услышал, когда я произнес ваше имя и осведомился, где вы живете.
   — О, бедный юноша! Это убьет его!
   — Убьет? — вскричал удивленный полковник. — Это еще почему?
   — Потому что он к вам ревнует! Потому что он прекрасно знает…
   Олимпия чуть не проговорилась, едва не выдала тайну своего сердца. В это мгновение оно раскрылось, ее сердце, целый год прожившее в каком-то обольщении призрачных желаний и мимолетных радостей.
   — Что он знает? — с нежным волнением спросил полковник.
   — Он знает, — произнесла Олимпия твердым голосом, — что я неизменно питаю к вам величайшее уважение, господин граф.
   — Уважение?
   — Это единственное чувство, которое я могу позволить себе сохранить к вам, — прошептала молодая женщина, вновь заливаясь слезами.
   Полковник ласково сжал ее руку.
   — Вы жалеете о нем? — спросил он. — Вы ему сострадаете?
   — Да, я ему сострадаю; да, жалею… но не о нем, не о жизни, которую он, увы, заставил меня вести. Хотя я его любила, хотя сама его увлекла, потому что я не столь низка, чтобы предавать свои привязанности, даже если они были недостойными. Так что, повторяю, я о нем не жалею, но не могу не признать, что сейчас он поистине заслуживает сочувствия и что этому несчастному суждено всю жизнь не только страдать, но и обвинять меня во всех его страданиях.
   — Говоря так, вы радуете меня, Олимпия, — сказал полковник. — Я запомнил вас мужественной, и мужественной вы остались. Прекрасно! Если бы вы знали, как сладко сердцу от сознания, что оно не обманулось, выбирая предмет своей склонности! Вы великодушная женщина. Я вас спасу. Я не знал, что этого малого арестовали; зато мне было известно, что он сделал вас несчастной и что порой вы подумываете о том, чтобы вырваться на волю. Но мне было бы весьма не по душе видеть, что вы отрекаетесь от него или все еще его любите.
   — Увы! — вздохнула Олимпия. — Значит, лишившись вашей любви, я по крайней мере не потеряла вашего уважения.
   — Вы можете рассчитывать на все мои чувства; однако сейчас давайте подумаем о самом неотложном. Собирайтесь и едем.
   — В Париж?
   — Да, Олимпия. У меня есть и лошади и карета.
   — Я не стану вам напоминать о моем театре: королевский приказ отменяет все контракты, и мне это известно; но скажу о другом — о злосчастном узнике, который умрет от горя, когда в его темницу дойдет слух о моем отъезде. Он обвинит меня в жестокости и неблагодарности, если не в чем-нибудь и того хуже. Ведь в конце концов это ради меня он покинул иезуитов.
   — Однако не можем же мы отправиться в тюрьму вместе с ним.
   — Вы могли бы использовать свое влияние, чтобы избавить его от тюрьмы.
   — Я не имею никакой власти над церковным судом.
   — Попробуйте.
   — Ни в коем случае, дорогая моя. Вы напрасно считаете, будто чем-то обязаны этому человеку. Он попал в тюрьму, так пусть там и остается. А вы порадуйтесь, что таким образом покончено со всеми трудностями.
   — Никогда! Это было бы подло. Я на такое не способна. В несчастье я его не покину.
   — Такое рыцарство — только себе в убыток. . — Нет, это веление сердца!
   — Но, наконец, не можете же вы заставить официала выпустить на волю преступника, уличенного по всей форме.
   — Тогда никакого Парижа: пока этот несчастный не на свободе, отъезд для меня исключен. Что же, вы представляете меня бездушной особой, способной забыть человека, попавшего в тюрьму, сгинувшего из-за нее, забыть потому лишь, что она его больше не любит? Женщиной без жалости, которая будет наслаждаться жизнью на воле, в то время как возлюбленный, некогда избранный ею, умирает от ярости и горя, запертый в монастырской келье? Нет, нет, вы стали бы презирать женщину, которая уступила бы вам в этом случае, и не могли бы любить ее.