Страница:
Она не успела еще закончить, как Баньер уже был на ногах.
Клер открыла дверь, за которой бедного послушника столько времени колотила дрожь и по которой он столько колотил сам.
Она увидела, что Баньер стоит посреди комнаты.
— Да он вовсе не спит, мадемуазель, — обернулась она к своей хозяйке.
— Тем лучше.
Голова актрисы показалась из-за занавеси алькова:
— Соблаговолите подойти поближе, господин Баньер, прошу вас.
— Мадемуазель!
— Если, конечно, это не покажется вам неуместным, — улыбнулась Олимпия. С сердцем, готовым выскочить из груди, бледный, Баньер вошел в ее спальню.
Сквозь занавесь из розовой камки, освещенная ярким ночником, фитиль которого купался в ароматическом масле, Олимпия блистала на белейшем ложе, словно Венера в морской пене.
Рядом с ней застыла камеристка в дезабилье, способном навсегда отвлечь от созерцаний самого благочестивого из послушников.
Щеки Олимпии раскраснелись, на лбу и меж бровей залегли морщинки, а глаза пылали мрачным огнем. Ее пальцы, розовые, словно у Авроры, сжимали письмо.
— Приблизьтесь, сударь, — промолвила она.
«Э, да сейчас она прикажет выставить меня за дверь! — подумал Баньер. — В письме содержится распоряжение господина де Майи. Сейчас я окажусь за порогом».
— Идите, мадемуазель, — обратилась актриса к служанке, — и погасите везде свечи перед тем, как лечь спать.
Какое-то мгновение Клер еще пребывала в молчаливом ошеломлении, но затем по знаку своей госпожи она отвесила поклон, как комедийная субретка, когда та пытается повиноваться, не вникая в приказ, и вышла.
У Баньера, оставшегося наедине с Олимпией, застывшего возле ее ложа, голова в буквальном смысле пошла кругом. Если бы его приговорили к смерти и он уже стоял перед роковой плахой, даже тогда бы он не так дрожал и был не столь бледен.
«Она отослала камеристку, чтобы не слишком меня перед ней унизить, — твердил он себе. — О, бедный я, бедный!»
Олимпия подняла на послушника еще сверкавшие от гнева глаза.
— Сударь, — обратилась она к нему, — прочтите это письмо.
«Ну вот, все пропало», — подумал Баньер, все еще дрожа. Однако он взял бумагу и прочитал:
«Моя дорогая Олимпия, все в этом мире имеет конец, и любовь не исключение. Вы все еще храните ко мне чувства, продиктованные Вашей деликатностью, я же могу себя упрекнуть в том, что не питаю к Вам той пылкой страсти, какую Вы достойны внушать; между тем вся моя дружеская привязанность к Вам пережила мою любовь, и сейчас, когда государь пожелал меня видеть и я с сожалением вынужден Вас покинуть, Вы не поверите, сколь горячей и глубокой осталась моя привязанность к Вам.
Вы женщина, которая была бы способна ждать меня бесконечно, ибо являетесь воплощением верности. Потому я сам рву цепи, которые бы Вас стесняли. Расправьте же крылышки, прекрасная голубка.
Я оставил в Вашем секретере две тысячи луидоров — мой долг Вам, а также перстень — мой маленький подарок.
Не удивляйтесь, что я доверил это признание письму: никогда я бы не осмелился сказать Вам в лицо столько жестоких слов.
До свидания, и не храните на меня зла.
Граф де Майи».
— Боже мой! — в порыве сострадания вскричал, дочитав послание, Баньер. — Мадемуазель, о, как вы теперь, должно быть, несчастны!
— Я? — с улыбкой возразила ему Олимпия. — Вы заблуждаетесь. Теперь я свободна, вот и все.
И она одарила послушника, вернее царя Ирода, второй улыбкой, за которой, почудилось ему, таилось небесное блаженство.
Баньер продолжал наслаждаться им, когда вдруг кто-то снова постучал во входную дверь, на этот раз не в пример резче и решительнее, чем в первый.
XV. ИЕЗУИТЫ НА СПЕКТАКЛЕ
XVI. ДУША, СПАСЕННАЯ В ОБМЕН НА ДУШУ ЗАБЛУДШУЮ
Клер открыла дверь, за которой бедного послушника столько времени колотила дрожь и по которой он столько колотил сам.
Она увидела, что Баньер стоит посреди комнаты.
— Да он вовсе не спит, мадемуазель, — обернулась она к своей хозяйке.
— Тем лучше.
Голова актрисы показалась из-за занавеси алькова:
— Соблаговолите подойти поближе, господин Баньер, прошу вас.
— Мадемуазель!
— Если, конечно, это не покажется вам неуместным, — улыбнулась Олимпия. С сердцем, готовым выскочить из груди, бледный, Баньер вошел в ее спальню.
Сквозь занавесь из розовой камки, освещенная ярким ночником, фитиль которого купался в ароматическом масле, Олимпия блистала на белейшем ложе, словно Венера в морской пене.
Рядом с ней застыла камеристка в дезабилье, способном навсегда отвлечь от созерцаний самого благочестивого из послушников.
Щеки Олимпии раскраснелись, на лбу и меж бровей залегли морщинки, а глаза пылали мрачным огнем. Ее пальцы, розовые, словно у Авроры, сжимали письмо.
— Приблизьтесь, сударь, — промолвила она.
«Э, да сейчас она прикажет выставить меня за дверь! — подумал Баньер. — В письме содержится распоряжение господина де Майи. Сейчас я окажусь за порогом».
— Идите, мадемуазель, — обратилась актриса к служанке, — и погасите везде свечи перед тем, как лечь спать.
Какое-то мгновение Клер еще пребывала в молчаливом ошеломлении, но затем по знаку своей госпожи она отвесила поклон, как комедийная субретка, когда та пытается повиноваться, не вникая в приказ, и вышла.
У Баньера, оставшегося наедине с Олимпией, застывшего возле ее ложа, голова в буквальном смысле пошла кругом. Если бы его приговорили к смерти и он уже стоял перед роковой плахой, даже тогда бы он не так дрожал и был не столь бледен.
«Она отослала камеристку, чтобы не слишком меня перед ней унизить, — твердил он себе. — О, бедный я, бедный!»
Олимпия подняла на послушника еще сверкавшие от гнева глаза.
— Сударь, — обратилась она к нему, — прочтите это письмо.
«Ну вот, все пропало», — подумал Баньер, все еще дрожа. Однако он взял бумагу и прочитал:
«Моя дорогая Олимпия, все в этом мире имеет конец, и любовь не исключение. Вы все еще храните ко мне чувства, продиктованные Вашей деликатностью, я же могу себя упрекнуть в том, что не питаю к Вам той пылкой страсти, какую Вы достойны внушать; между тем вся моя дружеская привязанность к Вам пережила мою любовь, и сейчас, когда государь пожелал меня видеть и я с сожалением вынужден Вас покинуть, Вы не поверите, сколь горячей и глубокой осталась моя привязанность к Вам.
Вы женщина, которая была бы способна ждать меня бесконечно, ибо являетесь воплощением верности. Потому я сам рву цепи, которые бы Вас стесняли. Расправьте же крылышки, прекрасная голубка.
Я оставил в Вашем секретере две тысячи луидоров — мой долг Вам, а также перстень — мой маленький подарок.
Не удивляйтесь, что я доверил это признание письму: никогда я бы не осмелился сказать Вам в лицо столько жестоких слов.
До свидания, и не храните на меня зла.
Граф де Майи».
— Боже мой! — в порыве сострадания вскричал, дочитав послание, Баньер. — Мадемуазель, о, как вы теперь, должно быть, несчастны!
— Я? — с улыбкой возразила ему Олимпия. — Вы заблуждаетесь. Теперь я свободна, вот и все.
И она одарила послушника, вернее царя Ирода, второй улыбкой, за которой, почудилось ему, таилось небесное блаженство.
Баньер продолжал наслаждаться им, когда вдруг кто-то снова постучал во входную дверь, на этот раз не в пример резче и решительнее, чем в первый.
XV. ИЕЗУИТЫ НА СПЕКТАКЛЕ
Перед тем как сообщить любезным читателям, что за новый незваный гость обеспокоил героя и героиню нашей истории именно в ту деликатную минуту, до которой мы довели повествование, необходимо (и в этом уверены, по крайней мере, мы сами) на какое-то время вновь обратиться к персонажам безусловно менее важным, но все же таким, кого не следует оставлять без внимания, ибо они представляют собой заинтересованных участников в этом своего рода романическом действии.
Мы хотим вернуться к Обществу Иисуса, несколько подзабытому нами на протяжении последних трех или четырех глав, вернуться вместе с нашими читателями к отцу Мордону и отцу де ла Санту, которые представляются нам персонажами слишком значительными, чтобы столь явно умалять их роли.
Мы уже упоминали, что иезуиты посещали театр, поскольку в то время аббатам и священникам позволялось слушать там пьесы и выносить им оценки с точки зрения нравственности. Считалось общепринятым, что проповедник вправе позаимствовать у гистриона некоторые из его жестов или приемов выразительной речи. Все, что содействует вящей славе Господней, почиталось богоугодной добычей, особенно в Обществе Иисуса.
Ведь изречение «Ad majorem Dei gloriam note 28» было начертано на его гербе.
И не иначе как радея о вящей славе Господней, преподобные отцы Мордон и де ла Сант отправились выслушивать полустишия язычника Вольтера в исполнении вероотступников-лицедеев.
Нет сомнений, что отец Мордон в одной из своих проповедей и отец де ла Сант в очередной религиозной трагедии не преминули бы воспользоваться несколькими золотыми крупинками, найденными в этой навозной куче, — «Margaritas in sterquilinio note 29».
Вот почему спрятавшийся за колонну Баньер мог наблюдать перед спектаклем двух почтенных иезуитов, благочинно восседающих в карете, которая доставила их к дверям театра.
Мы уже упоминали, что это видение повергло несчастного в ужас и вынудило его ретироваться в один из театральных коридоров.
Страх этот оказался так силен, что позволил Баньеру заметить лишь краешек рясы и уголок шляпы. Уже эти две части одеяния преподобных отцов обратили злополучного юношу в описанное нами поспешное бегство.
Будь он повнимательнее, он бы распознал, каких значимых персон облекали эти рясы и украшали эти шляпы.
Что касается благочестивых отцов, то они не заметили ни полу рясы Баньера, ни краешек его шляпы. И сколь ни велика была их проницательность, мы осмелимся сказать: даже заметь они эти детали его облачения, они бы никогда не смогли предположить, что из трех сотен юношей, подчиненных их ордену, от них убегает столь проворно именно узник залы размышленией.
Благочестивые отцы вошли в театр, нимало не помышляя о Баньере, и заняли места в маленькой зарешеченной ложе, их батарее, откуда они могли метать каленые ядра в г-на де Вольтера и в полной безопасности собирать свою поживу, что приносило двойную выгоду святому делу.
Отец де ла Сант, исповедовавший накануне Шанмеле, особенно тешил себя приятной надеждой увидеть кающегося грешника проявившим малодушие и участвующим в греховных деяниях, притом если как исповедник он был милостив, то как критик не обещал никакой жалости.
И как раз в то время, когда в его глазах под густыми седоватыми бровями уже замерцала враждебность, которая у этого превосходнейшего человека еще несла в себе толику снисходительности, оратор труппы лишил его удовольствия, сообщив, что Шанмеле нездоров и его заменит некий доброволец.
Благочестивые отцы немного поворчали, но им, как и прочей публике, надлежало терпеливо снести эту досаду, и, увлекшись действием первых двух актов, где много говорят об Ироде, но сам Ирод не появляется, они почти позабыли о замене к тому моменту, когда в третьем акте сирийский царь выступил из кулис.
Его выход, уже описанный нами, произвел на преподобных отцов то же благоприятное впечатление, что и на остальных, но уже через несколько секунд некие странные подробности насторожили их обоих.
Голос, походка, как и то немногое, что оставалось от лица актера (борода и парик, напомним, скрывали большую его часть), — все это напоминало почтенным иезуитам кого-то, им весьма знакомого, но сходство было так расплывчато, неопределенно, ибо огромная пропасть отделяла одетого в шелк и бархат Ирода от облеченного в рясу и увенчанного монашеской треуголкой Баньера, а потому оба монаха перебрали весь круг своих знакомцев, не остановившись на нашем послушнике, пока внезапно каким-то жестом, особой интонацией, привычной для него манерой дебютант не разоблачил себя перед ними обоими, так что каждый повторил про себя его имя, но ни тот ни другой еще не осмеливались произнести вслух столь нелепое откровение: «Это Баньер!»
В итоге, вскоре после того как прозрение забрезжило в их головах, а Ирод в одном из своих страстных порывов поразил всех выразительностью игры и, заслужив одобрение партера, вызвал бурю оваций, отец де ла Сант, артистическая натура которого увлекла его и заставила участвовать в рукоплесканиях, столь сладостных для уха всякого лицедея, воскликнул:
— Этот малый слишком хорошо играл Исаака, чтобы однажды не представить нам достойного Ирода!
Восклицание это вполне согласовалось с тем, что уже внушил себе отец Мордон, и потому тот сосредоточил свой огнедышащий взор на добрейшем лице соседа, стиснул его запястье и спросил:
— Не правда ли, это он?
— Признаюсь, — отвечал сочинитель латинских трагедий, — что, если вы имеете в виду сходство…
— Неслыханное, не правда ли?
— Потрясающее.
— Между этим комедиантом и юным Баньером…
— Между этим комедиантом и юным Баньером? Да.
— Так вы со мной согласны, что?..
— То есть, я готов поклясться, если бы не…
— Вот и у меня есть некоторые сомнения.
— Какие?
— Дело в том, что я запер Баньера в зале размышлений.
— Сами?
— Сам.
— И что же?
— А то, — улыбнулся отец Мордон, — что, как вам известно, брат мой, в этой зале превосходные запоры.
— Прекрасный довод, — прошептал отец де ла Сант. — Однако же…
— Однако что?
— Это его голос, его походка, его жест. Кому, как не мне, знать: я же репетировал с этим шалопаем.
— Доставьте мне удовольствие, брат мой.
— К вашим услугам, преподобный отец.
— Сходите в коллегиум и справьтесь.
Отец де ла Сант поморщился. Его не слишком привлекало прерывать столь приятное занятие. И не удивительно, что его уверенность в полной тождественности Ирода и Баньера внезапно сильно поколебалась.
— Чем больше я смотрю, преподобный отец, тем отчетливей вижу, что мы впали в заблуждение. Вглядитесь-ка хорошенько в того, кто сейчас на сцене.
— Гляжу, — сказал отец Мордон.
— Так вот, тот, кто там играет, по моему убеждению, законченный актер, а юный Баньер никогда и не поднимался на подмостки.
— Если не считать поставленных вами представлений.
— О, школьная трагедия не может дать театрального образования!
— Это так, но все же…
— Посмотрите, преподобный отец: у того, кто перед нами, есть и жест, и величественность, и мимическое красноречие, тогда как юный Баньер не мог бы иметь всего этого.
— Гм, — усомнился отец Мордон. — Призвание подчас дает иным то, чему долгая привычка неспособна научить.
— Согласен, согласен. Но поглядите, как он пожирает глазами Мариамну, как томно и сладко смотрит сама Мариамна на Ирода, которого должна бы презирать! Я исповедовал влюбленных, и могу вас уверить, что это глаза людей давно знакомых.
— Пусть так, — заметил отец Мордон. — Но почему бы Баньеру, при его-то испорченности, не иметь давнее знакомство с этой комедианткой?
— Потому что, если бы он был с ней знаком, я бы это знал, — ответил отец де ла Сант.
— Вы бы знали об этом?
— Разумеется. Ведь я его духовник.
Эта реплика исчерпала спор и позволила латинисту-трагику в свое удовольствие досмотреть трагедию французскую. Ограничившись междометием «А!», почти лишенным оттенка сомнения, отец Мордон тоже сосредоточился на спектакле, но не освободился от колебаний, тем более явных, что у него не было никакого основания их скрывать.
Эти колебания длились ровно столько, сколько и сам спектакль.
С падением занавеса оба иезуита поспешили возвратиться в коллегиум. Вокруг дома царило полное спокойствие, ничто не свидетельствовало о той суете, какую всегда производит среди надзирающих чье-нибудь бегство или иное скандальное происшествие.
Однако видимость порядка не слишком успокоила отца
Мордона: его все еще не оставляла мысль о том, что Баньер и Ирод — один и тот же человек. Вот почему, едва войдя в прихожую, он для очистки совести спросил:
— Ужин послушнику из залы размышлений отнесли?
— Но, отец мой, — отвечал тот, к кому он обратился, — ваше преподобие не давали таких указаний.
— Действительно. А в коридоре кто-нибудь есть?
— Как всегда, сторож.
— Подайте мне фонарь и сопроводите меня туда. Служители повиновались. При виде хорошо задвинутых засовов, нетронутого замка и неповрежденной двери Мордон улыбнулся, а де ла Сант довольно потер руки.
— Мы ошиблись, — заключил этот последний. — Induxit nos diabolus in errorem note 30.
— Когда убегаешь, — откликнулся менее склонный к самоуспокоенности Мордон, — то чаще не через дверь.
— Но в зале размышлений нет окна, — продолжал настаивать отец де ла Сант.
— Fingit diabolus fenestras ad libitum note 31, — возразил Мордон.
— Баньер, где вы? — позвал послушника отец де ла Сант. — Баньер! Баньер!
И каждый раз, произнося имя молодого человека, он повышал голос.
Но Баньер не мог отозваться.
Оба иезуита переглянулись, как бы желая сказать: «Ох, неужели действительно Ирод и Баньер — одно лицо?»
Требовалось покончить с неопределенностью. По приказу отца Мордона дверь отперли.
И тут удручающее зрелище выбитого окна и разорванной драпировки, измятых и отодранных изречений поразило взоры обоих почтенных отцов-иезуитов.
— Так это его мы видели в роли Ирода! — едва переводя дух от негодования, заключил отец Мордон. — Я заподозрил это не только услышав, как он читает стихи, но особенно заметив, что он суфлирует остальным. Несчастный признался, отдавая мне книжонку, что знает всю пьесу наизусть.
— Меа culpa! Mea culpa! — бил себя в грудь отец де ла Сант.
— Вот еще один забавник, пожелавший от нас улизнуть, как уже улизнул этот проклятый Аруэ, — подытожил отец Мордон.
— Ну, что до этого, — попытался успокоить его преподобный де ла Сайт, — здесь нечего опасаться. У нашего забавника… и действительно, он забавен… у забавника один выход — возвратиться в нору. Кроликом или лисом, но вернуться. Ну ничего! Чтобы отучить его от подобного, уберем-ка мы веревку. У него будет довольно глупый вид, ведь он, без сомнения, рассчитывает вернуться тем же путем, каким ушел. Обрежьте эти болтающиеся лоскутья, и вы принудите беглеца постучаться в дверь — с опущенной головой и с раскаянием на физиономии.
— Убрать его веревку? — живо воскликнул Морд он. — Да вы с ума сошли! Я бы не только не убирал ее, но опустил бы ему шелковую лестницу, притом с перилами, если бы такую можно было найти. Только вот вернется ли он?
— А что же ему прикажете делать? — воскликнул отец де ла Сант, по-настоящему испугавшись при одном предположении, впервые забрезжившем в мозгу: Баньер вырвался на свободу навсегда.
— Не знаю, что ему делать, — ответил отец Мордон. — Знаю только одно: ему бы давно пора вернуться.
— Может, он видит свет в окне, — предположил отец де ла Сант, — и это его отпугивает?
— Да, это возможно, и все же… Впрочем, пустяки, погасите фонарь. Фонарь задули, и все провели около четверти часа в темноте, причем отец Мордон ни полсловом не отозвался на нетерпеливые поползновения своего собрата вновь завязать беседу.
По истечении четверти часа настоятель решил:
— Все. Сейчас он уже не вернется. И нам еще повезет, если то время, что мы потратили на ожидание, он использовал, чтобы переодеться, сменив мирское платье на монастырское. Не сходить ли вам в театр, де ла Сант?
— Мне? — произнес святой отец. — Думаю, это будет затруднительно.
— Почему?
— Меня могут узнать и предупредить его.
— Вы правы. Пошлите двух служителей. Только пусть не теряют ни минуты! Оба отца-иезуита вышли из залы размышлений и обнаружили служителей в конце коридора.
— Быстро отправляйтесь в театр, — приказал им отец Мордон, — узнайте, выходил ли из актерского фойе послушник или он остался там. Если он вышел, возвращайтесь. Если он там — затаитесь у актерского выхода, а затем, когда он будет проходить мимо, хватайте и ведите сюда! Свяжите его, если необходимо, но доставьте.
Отец Мордон произнес все это с впечатляющей краткостью, словно судья, объявляющий свой приговор, который должен быть немедленно и точно исполнен.
Получив приказание, служители бросились бежать со всех ног и вскоре достигли театра.
Они появились к тому времени, когда гасили последние огни, и, узнав у привратника, что никто не видел, как выходил вбежавший сюда послушник, устремились в коридор, по которому обычно выходили актеры; затаившись в темноте, они стали подстерегать добычу.
Мы хотим вернуться к Обществу Иисуса, несколько подзабытому нами на протяжении последних трех или четырех глав, вернуться вместе с нашими читателями к отцу Мордону и отцу де ла Санту, которые представляются нам персонажами слишком значительными, чтобы столь явно умалять их роли.
Мы уже упоминали, что иезуиты посещали театр, поскольку в то время аббатам и священникам позволялось слушать там пьесы и выносить им оценки с точки зрения нравственности. Считалось общепринятым, что проповедник вправе позаимствовать у гистриона некоторые из его жестов или приемов выразительной речи. Все, что содействует вящей славе Господней, почиталось богоугодной добычей, особенно в Обществе Иисуса.
Ведь изречение «Ad majorem Dei gloriam note 28» было начертано на его гербе.
И не иначе как радея о вящей славе Господней, преподобные отцы Мордон и де ла Сант отправились выслушивать полустишия язычника Вольтера в исполнении вероотступников-лицедеев.
Нет сомнений, что отец Мордон в одной из своих проповедей и отец де ла Сант в очередной религиозной трагедии не преминули бы воспользоваться несколькими золотыми крупинками, найденными в этой навозной куче, — «Margaritas in sterquilinio note 29».
Вот почему спрятавшийся за колонну Баньер мог наблюдать перед спектаклем двух почтенных иезуитов, благочинно восседающих в карете, которая доставила их к дверям театра.
Мы уже упоминали, что это видение повергло несчастного в ужас и вынудило его ретироваться в один из театральных коридоров.
Страх этот оказался так силен, что позволил Баньеру заметить лишь краешек рясы и уголок шляпы. Уже эти две части одеяния преподобных отцов обратили злополучного юношу в описанное нами поспешное бегство.
Будь он повнимательнее, он бы распознал, каких значимых персон облекали эти рясы и украшали эти шляпы.
Что касается благочестивых отцов, то они не заметили ни полу рясы Баньера, ни краешек его шляпы. И сколь ни велика была их проницательность, мы осмелимся сказать: даже заметь они эти детали его облачения, они бы никогда не смогли предположить, что из трех сотен юношей, подчиненных их ордену, от них убегает столь проворно именно узник залы размышленией.
Благочестивые отцы вошли в театр, нимало не помышляя о Баньере, и заняли места в маленькой зарешеченной ложе, их батарее, откуда они могли метать каленые ядра в г-на де Вольтера и в полной безопасности собирать свою поживу, что приносило двойную выгоду святому делу.
Отец де ла Сант, исповедовавший накануне Шанмеле, особенно тешил себя приятной надеждой увидеть кающегося грешника проявившим малодушие и участвующим в греховных деяниях, притом если как исповедник он был милостив, то как критик не обещал никакой жалости.
И как раз в то время, когда в его глазах под густыми седоватыми бровями уже замерцала враждебность, которая у этого превосходнейшего человека еще несла в себе толику снисходительности, оратор труппы лишил его удовольствия, сообщив, что Шанмеле нездоров и его заменит некий доброволец.
Благочестивые отцы немного поворчали, но им, как и прочей публике, надлежало терпеливо снести эту досаду, и, увлекшись действием первых двух актов, где много говорят об Ироде, но сам Ирод не появляется, они почти позабыли о замене к тому моменту, когда в третьем акте сирийский царь выступил из кулис.
Его выход, уже описанный нами, произвел на преподобных отцов то же благоприятное впечатление, что и на остальных, но уже через несколько секунд некие странные подробности насторожили их обоих.
Голос, походка, как и то немногое, что оставалось от лица актера (борода и парик, напомним, скрывали большую его часть), — все это напоминало почтенным иезуитам кого-то, им весьма знакомого, но сходство было так расплывчато, неопределенно, ибо огромная пропасть отделяла одетого в шелк и бархат Ирода от облеченного в рясу и увенчанного монашеской треуголкой Баньера, а потому оба монаха перебрали весь круг своих знакомцев, не остановившись на нашем послушнике, пока внезапно каким-то жестом, особой интонацией, привычной для него манерой дебютант не разоблачил себя перед ними обоими, так что каждый повторил про себя его имя, но ни тот ни другой еще не осмеливались произнести вслух столь нелепое откровение: «Это Баньер!»
В итоге, вскоре после того как прозрение забрезжило в их головах, а Ирод в одном из своих страстных порывов поразил всех выразительностью игры и, заслужив одобрение партера, вызвал бурю оваций, отец де ла Сант, артистическая натура которого увлекла его и заставила участвовать в рукоплесканиях, столь сладостных для уха всякого лицедея, воскликнул:
— Этот малый слишком хорошо играл Исаака, чтобы однажды не представить нам достойного Ирода!
Восклицание это вполне согласовалось с тем, что уже внушил себе отец Мордон, и потому тот сосредоточил свой огнедышащий взор на добрейшем лице соседа, стиснул его запястье и спросил:
— Не правда ли, это он?
— Признаюсь, — отвечал сочинитель латинских трагедий, — что, если вы имеете в виду сходство…
— Неслыханное, не правда ли?
— Потрясающее.
— Между этим комедиантом и юным Баньером…
— Между этим комедиантом и юным Баньером? Да.
— Так вы со мной согласны, что?..
— То есть, я готов поклясться, если бы не…
— Вот и у меня есть некоторые сомнения.
— Какие?
— Дело в том, что я запер Баньера в зале размышлений.
— Сами?
— Сам.
— И что же?
— А то, — улыбнулся отец Мордон, — что, как вам известно, брат мой, в этой зале превосходные запоры.
— Прекрасный довод, — прошептал отец де ла Сант. — Однако же…
— Однако что?
— Это его голос, его походка, его жест. Кому, как не мне, знать: я же репетировал с этим шалопаем.
— Доставьте мне удовольствие, брат мой.
— К вашим услугам, преподобный отец.
— Сходите в коллегиум и справьтесь.
Отец де ла Сант поморщился. Его не слишком привлекало прерывать столь приятное занятие. И не удивительно, что его уверенность в полной тождественности Ирода и Баньера внезапно сильно поколебалась.
— Чем больше я смотрю, преподобный отец, тем отчетливей вижу, что мы впали в заблуждение. Вглядитесь-ка хорошенько в того, кто сейчас на сцене.
— Гляжу, — сказал отец Мордон.
— Так вот, тот, кто там играет, по моему убеждению, законченный актер, а юный Баньер никогда и не поднимался на подмостки.
— Если не считать поставленных вами представлений.
— О, школьная трагедия не может дать театрального образования!
— Это так, но все же…
— Посмотрите, преподобный отец: у того, кто перед нами, есть и жест, и величественность, и мимическое красноречие, тогда как юный Баньер не мог бы иметь всего этого.
— Гм, — усомнился отец Мордон. — Призвание подчас дает иным то, чему долгая привычка неспособна научить.
— Согласен, согласен. Но поглядите, как он пожирает глазами Мариамну, как томно и сладко смотрит сама Мариамна на Ирода, которого должна бы презирать! Я исповедовал влюбленных, и могу вас уверить, что это глаза людей давно знакомых.
— Пусть так, — заметил отец Мордон. — Но почему бы Баньеру, при его-то испорченности, не иметь давнее знакомство с этой комедианткой?
— Потому что, если бы он был с ней знаком, я бы это знал, — ответил отец де ла Сант.
— Вы бы знали об этом?
— Разумеется. Ведь я его духовник.
Эта реплика исчерпала спор и позволила латинисту-трагику в свое удовольствие досмотреть трагедию французскую. Ограничившись междометием «А!», почти лишенным оттенка сомнения, отец Мордон тоже сосредоточился на спектакле, но не освободился от колебаний, тем более явных, что у него не было никакого основания их скрывать.
Эти колебания длились ровно столько, сколько и сам спектакль.
С падением занавеса оба иезуита поспешили возвратиться в коллегиум. Вокруг дома царило полное спокойствие, ничто не свидетельствовало о той суете, какую всегда производит среди надзирающих чье-нибудь бегство или иное скандальное происшествие.
Однако видимость порядка не слишком успокоила отца
Мордона: его все еще не оставляла мысль о том, что Баньер и Ирод — один и тот же человек. Вот почему, едва войдя в прихожую, он для очистки совести спросил:
— Ужин послушнику из залы размышлений отнесли?
— Но, отец мой, — отвечал тот, к кому он обратился, — ваше преподобие не давали таких указаний.
— Действительно. А в коридоре кто-нибудь есть?
— Как всегда, сторож.
— Подайте мне фонарь и сопроводите меня туда. Служители повиновались. При виде хорошо задвинутых засовов, нетронутого замка и неповрежденной двери Мордон улыбнулся, а де ла Сант довольно потер руки.
— Мы ошиблись, — заключил этот последний. — Induxit nos diabolus in errorem note 30.
— Когда убегаешь, — откликнулся менее склонный к самоуспокоенности Мордон, — то чаще не через дверь.
— Но в зале размышлений нет окна, — продолжал настаивать отец де ла Сант.
— Fingit diabolus fenestras ad libitum note 31, — возразил Мордон.
— Баньер, где вы? — позвал послушника отец де ла Сант. — Баньер! Баньер!
И каждый раз, произнося имя молодого человека, он повышал голос.
Но Баньер не мог отозваться.
Оба иезуита переглянулись, как бы желая сказать: «Ох, неужели действительно Ирод и Баньер — одно лицо?»
Требовалось покончить с неопределенностью. По приказу отца Мордона дверь отперли.
И тут удручающее зрелище выбитого окна и разорванной драпировки, измятых и отодранных изречений поразило взоры обоих почтенных отцов-иезуитов.
— Так это его мы видели в роли Ирода! — едва переводя дух от негодования, заключил отец Мордон. — Я заподозрил это не только услышав, как он читает стихи, но особенно заметив, что он суфлирует остальным. Несчастный признался, отдавая мне книжонку, что знает всю пьесу наизусть.
— Меа culpa! Mea culpa! — бил себя в грудь отец де ла Сант.
— Вот еще один забавник, пожелавший от нас улизнуть, как уже улизнул этот проклятый Аруэ, — подытожил отец Мордон.
— Ну, что до этого, — попытался успокоить его преподобный де ла Сайт, — здесь нечего опасаться. У нашего забавника… и действительно, он забавен… у забавника один выход — возвратиться в нору. Кроликом или лисом, но вернуться. Ну ничего! Чтобы отучить его от подобного, уберем-ка мы веревку. У него будет довольно глупый вид, ведь он, без сомнения, рассчитывает вернуться тем же путем, каким ушел. Обрежьте эти болтающиеся лоскутья, и вы принудите беглеца постучаться в дверь — с опущенной головой и с раскаянием на физиономии.
— Убрать его веревку? — живо воскликнул Морд он. — Да вы с ума сошли! Я бы не только не убирал ее, но опустил бы ему шелковую лестницу, притом с перилами, если бы такую можно было найти. Только вот вернется ли он?
— А что же ему прикажете делать? — воскликнул отец де ла Сант, по-настоящему испугавшись при одном предположении, впервые забрезжившем в мозгу: Баньер вырвался на свободу навсегда.
— Не знаю, что ему делать, — ответил отец Мордон. — Знаю только одно: ему бы давно пора вернуться.
— Может, он видит свет в окне, — предположил отец де ла Сант, — и это его отпугивает?
— Да, это возможно, и все же… Впрочем, пустяки, погасите фонарь. Фонарь задули, и все провели около четверти часа в темноте, причем отец Мордон ни полсловом не отозвался на нетерпеливые поползновения своего собрата вновь завязать беседу.
По истечении четверти часа настоятель решил:
— Все. Сейчас он уже не вернется. И нам еще повезет, если то время, что мы потратили на ожидание, он использовал, чтобы переодеться, сменив мирское платье на монастырское. Не сходить ли вам в театр, де ла Сант?
— Мне? — произнес святой отец. — Думаю, это будет затруднительно.
— Почему?
— Меня могут узнать и предупредить его.
— Вы правы. Пошлите двух служителей. Только пусть не теряют ни минуты! Оба отца-иезуита вышли из залы размышлений и обнаружили служителей в конце коридора.
— Быстро отправляйтесь в театр, — приказал им отец Мордон, — узнайте, выходил ли из актерского фойе послушник или он остался там. Если он вышел, возвращайтесь. Если он там — затаитесь у актерского выхода, а затем, когда он будет проходить мимо, хватайте и ведите сюда! Свяжите его, если необходимо, но доставьте.
Отец Мордон произнес все это с впечатляющей краткостью, словно судья, объявляющий свой приговор, который должен быть немедленно и точно исполнен.
Получив приказание, служители бросились бежать со всех ног и вскоре достигли театра.
Они появились к тому времени, когда гасили последние огни, и, узнав у привратника, что никто не видел, как выходил вбежавший сюда послушник, устремились в коридор, по которому обычно выходили актеры; затаившись в темноте, они стали подстерегать добычу.
XVI. ДУША, СПАСЕННАЯ В ОБМЕН НА ДУШУ ЗАБЛУДШУЮ
Однако, наверное, так было предначертано свыше, в книге малых причин и великих следствий, чтобы в тот день происходило не меньше комических или трагичных происшествий, чем в нем содержалось часов.
Когда шел спектакль, во время последнего акта, в ту самую минуту, когда опустился занавес и все сгрудились вокруг дебютанта с поздравлениями, в еще безлюдный проход для актеров вошел бледный, мрачный, всклокоченный человек, медленно поднялся по крутым ступеням лестницы и, не глядя ни по сторонам, ни вперед, ни назад, повинуясь только заученной привычке, благодаря которой само наше естество, почти не прислушиваясь к душе или рассудку, выполняет то, что мы делали обычно, дошел до коридора, ведущего к актерским уборным.
Это был Шанмеле, обессиленный, разбитый, подавленный бессмысленным блужданием по самым темным и самым безлюдным улочкам Авиньона, Шанмеле, который, поднявшись и спустившись за вечер по добрым двум тысячам ступеней, истощив все грезы наяву, все страхи и все молитвы, а главное, все силы, решил, наконец, возвратиться, прежде всего чтобы узнать, что же все-таки без него произошло, а также чтобы испросить у своих сотоварищей прощения за то зло, какое он им причинил, оставив их без выручки, и, наконец, получив их прощение, уснуть, а при пробуждении обрести вместе со свежестью мыслей и наставление, внушенное Господом.
По правде сказать, издалека, со стороны сцены, до Шанмеле доносился какой-то шум, похожий на крики «браво», но долетев до него, все теряло свою определенность и на таком расстоянии могло бы сойти как за эхо стенаний и жалоб, так и за овацию.
И Шанмеле продолжал путь к своей гримерной.
Итак, именно с теми чувствами, что мы описали, он вступил в эту гримерную, вместилище собственной неправедности, будучи более чем когда-либо предрасположен к раскаянию.
Но едва он переступил порог, как ему в глаза бросилось сложенное на стуле аккуратной стопкой иезуитское одеяние; на стопке лежала треугольная иезуитская шляпа, с набожным тщанием вычищенная театральной прислугой.
Это зрелище исторгло у Шанмеле удивленный вопль: актер не верил собственным глазам. Он приблизился, потрогал одежду рукой и только тогда поверил, что она не нарисована, не бутафорская, как говорят в театре. После чего он воздел обе руки к Небесам и пал на колени.
Эти одеяния, ожидавшие его вместо Иродовых в собственной гримерной, послужили ему как бы указанием свыше той стези, по которой ему надлежало идти. Шанмеле даже не вспомнил, что видел Баньера в иезуитском облачении, он был далек от догадки, что юноша, силой затащенный в актерское фойе, попал в силки, приманкой в которых служили прекрасные глаза мадемуазель Олимпии, и сыграл Ирода. Он никого ни о чем не стал спрашивать. Эта одежда показалась ему знаком предначертания его новой жизни, свидетельством воли Всевышнего. Ряса иезуита, ниспосланная с Небес в гримерную комедианта, — указание гораздо более существенное, чем какой-то сон; Провидение сделало большой шаг вперед, если сравнивать с видениями в семье Шанмеле. Итак, сомнения прочь! Колебания прочь! Сменить, скорее сменить одеяние!
С этой минуты усталость покинула его вместе с нерешительностью. В мгновение ока Шанмеле сбросил то, что было на нем, схватил сутану и штаны Баньера, напялил его шляпу и, преисполненный воодушевления, вышел как раз тогда, когда все его товарищи направились в фойе воздать должное ужину г-на де Майи.
Но не прошел он и десяти шагов по темному коридору, бормоча предписанные ему отцом де ла Сайтом в качестве епитимьи пять «Pater» и пять «Ave», как служители отца Мордона, видя приближающегося к ним в сумраке иезуита и не ожидая, что в полночный час в городе может оказаться какой-либо иной послушник, кроме Баньера, бросились на актера, один проворно надвинул ему шляпу на самые глаза, другой завязал платком рот, оба основательно потрулились, осыпая ударами кулаков его бока, и под конец уволокли беднягу, словно две охотящиеся вместе пустельги — воробушка.
Через десять минут все трое были уже в коллегиуме, не попавшись на глаза никому из прохожих, весьма, впрочем, редких в столь поздний час ночи.
Поскольку их ожидали, то стоило им постучать, как дверь тотчас распахнулась и затворилась за ними.
В тот же миг торжествующие возгласы обоих служителей и брата-привратника оповестили всех, что Баньер пойман и водворен в обитель.
— Кто там? — спросил отец Морд он с порога кельи, где он ожидал их прибытия.
— Это он! Это беглец! Вот Баньер! — прокричало разом восемь или десять голосов.
— Отлично, — кивнул настоятель. — Тащите его в залу размышлений.
Приказ отца Морд она был исполнен буквально: беднягу Шанмеле, которого все еще принимали за Баньера, перенесли наверх в залу размышлений и положили на пол, после чего по данному им знаку служители удалились, унося с собой улыбку настоятеля и его «optime! note 32».
Тем временем дотоле молчаливая жертва, связанная, завернутая словно тюк, со шляпой, надвинутой на глаза, не чувствуя на себе больше чужих рук, забилась, хрипя и силясь сорвать душивший ее платок. Де ла Сант, имевший доброе сердце, помог, как умел, страдальцу, так что сначала была сдернута шляпа, а затем и развязан платок.
— Но это не Баньер! — вскричал настоятель.
— Это Шанмеле! — воскликнул де ла Сант.
И оба в полнейшем недоумении смотрели на комедианта, который сидел на полу с блуждающим взглядом, с безвольно мотающимися руками, с уткнувшимся в колени носом, переводя глаза с отца Мордона на отца де ла Санта, не узнавая никого из них, не ведая, куда его притащили, вовсе не понимая, что же с ним произошло, и напрасно спрашивая себя, кто же эти два странных персонажа, сыгравших перед ним роли доброго и злого разбойника.
Наконец он узнал одежды, а по ним и окружавших его людей, и дом, где он очутился. Господь продолжал являть ему благоволение, ибо его привели силой туда, куда он мечтал попасть, если бы его допустили. Он подпрыгнул, упал на колени с ловкостью эквилибриста и, хватая святых отцов за руки, пролепетал:
— О, хвала Создателю, бросившему меня в ваши руки!
В ответ оба святых отца только скрестили свои руки, устремив друг на друга вопросительный взгляд.
Но, поскольку самые замысловатые хитросплетения даже в испанских комедиях-путаницах рано или поздно находят разъяснение, отцы-иезуиты в конце концов распутали нить этой интриги. Актера покинули в зале размышлений при открытых дверях, не опасаясь его бегства, и, в то время как де ла Сант остался в обители, получив четкие наставления, как поступать в чрезвычайных обстоятельствах, отец Мордон помчался к градоначальнику, чтобы пустить по следу Баньера более искусных и надежных ищеек, нежели те, какими располагал коллегиум.
Почтенный магистрат, которого немало развлек спектакль, повеселел еще больше, узнав, кто там дебютировал. Не переставая громко хохотать, он дал приказ найти и схватить метра Баньера, где бы тот ни оказался.
Как арестует градоначальник школяра — смеясь или не смеясь, — мало волновало отца Мордона, лишь бы только послушник был пойман. Поэтому он поблагодарил градоначальника за любезность, и тот, все еще посмеиваясь, проводил его до дверей.
Итак, в тот час каждый преуспел сообразно своим устремлениям. Баньер находился подле мадемуазель Олимпии; Шанмеле быстрым шагом продвигался по пути к спасению; отец Мордон питал надежду схватить послушника. Градоначальник, пустив стражников по следу беглеца, хохотал во все горло, так что Вольтер, виновник всего переполоха, увидев все это, вскричал бы, как он и сделает двадцать лет спустя, что все идет к лучшему в этом лучшем из миров.
Первым, кто мог бы оспорить справедливость этой максимы, оказался бедняга Баньер.
Вспомним, что мы покинули его сияющим от счастья в покоях прелестной Олимпии, с устремленным на нее взором, молитвенно сложенными руками, готовым пасть на колени, когда громкий стук дверного молотка заставил его содрогнуться.
Новое вторжение несомненно предвещало события чрезвычайные, ибо Олимпия тоже вздрогнула и жестом приказала Баньеру прислушаться.
Когда шел спектакль, во время последнего акта, в ту самую минуту, когда опустился занавес и все сгрудились вокруг дебютанта с поздравлениями, в еще безлюдный проход для актеров вошел бледный, мрачный, всклокоченный человек, медленно поднялся по крутым ступеням лестницы и, не глядя ни по сторонам, ни вперед, ни назад, повинуясь только заученной привычке, благодаря которой само наше естество, почти не прислушиваясь к душе или рассудку, выполняет то, что мы делали обычно, дошел до коридора, ведущего к актерским уборным.
Это был Шанмеле, обессиленный, разбитый, подавленный бессмысленным блужданием по самым темным и самым безлюдным улочкам Авиньона, Шанмеле, который, поднявшись и спустившись за вечер по добрым двум тысячам ступеней, истощив все грезы наяву, все страхи и все молитвы, а главное, все силы, решил, наконец, возвратиться, прежде всего чтобы узнать, что же все-таки без него произошло, а также чтобы испросить у своих сотоварищей прощения за то зло, какое он им причинил, оставив их без выручки, и, наконец, получив их прощение, уснуть, а при пробуждении обрести вместе со свежестью мыслей и наставление, внушенное Господом.
По правде сказать, издалека, со стороны сцены, до Шанмеле доносился какой-то шум, похожий на крики «браво», но долетев до него, все теряло свою определенность и на таком расстоянии могло бы сойти как за эхо стенаний и жалоб, так и за овацию.
И Шанмеле продолжал путь к своей гримерной.
Итак, именно с теми чувствами, что мы описали, он вступил в эту гримерную, вместилище собственной неправедности, будучи более чем когда-либо предрасположен к раскаянию.
Но едва он переступил порог, как ему в глаза бросилось сложенное на стуле аккуратной стопкой иезуитское одеяние; на стопке лежала треугольная иезуитская шляпа, с набожным тщанием вычищенная театральной прислугой.
Это зрелище исторгло у Шанмеле удивленный вопль: актер не верил собственным глазам. Он приблизился, потрогал одежду рукой и только тогда поверил, что она не нарисована, не бутафорская, как говорят в театре. После чего он воздел обе руки к Небесам и пал на колени.
Эти одеяния, ожидавшие его вместо Иродовых в собственной гримерной, послужили ему как бы указанием свыше той стези, по которой ему надлежало идти. Шанмеле даже не вспомнил, что видел Баньера в иезуитском облачении, он был далек от догадки, что юноша, силой затащенный в актерское фойе, попал в силки, приманкой в которых служили прекрасные глаза мадемуазель Олимпии, и сыграл Ирода. Он никого ни о чем не стал спрашивать. Эта одежда показалась ему знаком предначертания его новой жизни, свидетельством воли Всевышнего. Ряса иезуита, ниспосланная с Небес в гримерную комедианта, — указание гораздо более существенное, чем какой-то сон; Провидение сделало большой шаг вперед, если сравнивать с видениями в семье Шанмеле. Итак, сомнения прочь! Колебания прочь! Сменить, скорее сменить одеяние!
С этой минуты усталость покинула его вместе с нерешительностью. В мгновение ока Шанмеле сбросил то, что было на нем, схватил сутану и штаны Баньера, напялил его шляпу и, преисполненный воодушевления, вышел как раз тогда, когда все его товарищи направились в фойе воздать должное ужину г-на де Майи.
Но не прошел он и десяти шагов по темному коридору, бормоча предписанные ему отцом де ла Сайтом в качестве епитимьи пять «Pater» и пять «Ave», как служители отца Мордона, видя приближающегося к ним в сумраке иезуита и не ожидая, что в полночный час в городе может оказаться какой-либо иной послушник, кроме Баньера, бросились на актера, один проворно надвинул ему шляпу на самые глаза, другой завязал платком рот, оба основательно потрулились, осыпая ударами кулаков его бока, и под конец уволокли беднягу, словно две охотящиеся вместе пустельги — воробушка.
Через десять минут все трое были уже в коллегиуме, не попавшись на глаза никому из прохожих, весьма, впрочем, редких в столь поздний час ночи.
Поскольку их ожидали, то стоило им постучать, как дверь тотчас распахнулась и затворилась за ними.
В тот же миг торжествующие возгласы обоих служителей и брата-привратника оповестили всех, что Баньер пойман и водворен в обитель.
— Кто там? — спросил отец Морд он с порога кельи, где он ожидал их прибытия.
— Это он! Это беглец! Вот Баньер! — прокричало разом восемь или десять голосов.
— Отлично, — кивнул настоятель. — Тащите его в залу размышлений.
Приказ отца Морд она был исполнен буквально: беднягу Шанмеле, которого все еще принимали за Баньера, перенесли наверх в залу размышлений и положили на пол, после чего по данному им знаку служители удалились, унося с собой улыбку настоятеля и его «optime! note 32».
Тем временем дотоле молчаливая жертва, связанная, завернутая словно тюк, со шляпой, надвинутой на глаза, не чувствуя на себе больше чужих рук, забилась, хрипя и силясь сорвать душивший ее платок. Де ла Сант, имевший доброе сердце, помог, как умел, страдальцу, так что сначала была сдернута шляпа, а затем и развязан платок.
— Но это не Баньер! — вскричал настоятель.
— Это Шанмеле! — воскликнул де ла Сант.
И оба в полнейшем недоумении смотрели на комедианта, который сидел на полу с блуждающим взглядом, с безвольно мотающимися руками, с уткнувшимся в колени носом, переводя глаза с отца Мордона на отца де ла Санта, не узнавая никого из них, не ведая, куда его притащили, вовсе не понимая, что же с ним произошло, и напрасно спрашивая себя, кто же эти два странных персонажа, сыгравших перед ним роли доброго и злого разбойника.
Наконец он узнал одежды, а по ним и окружавших его людей, и дом, где он очутился. Господь продолжал являть ему благоволение, ибо его привели силой туда, куда он мечтал попасть, если бы его допустили. Он подпрыгнул, упал на колени с ловкостью эквилибриста и, хватая святых отцов за руки, пролепетал:
— О, хвала Создателю, бросившему меня в ваши руки!
В ответ оба святых отца только скрестили свои руки, устремив друг на друга вопросительный взгляд.
Но, поскольку самые замысловатые хитросплетения даже в испанских комедиях-путаницах рано или поздно находят разъяснение, отцы-иезуиты в конце концов распутали нить этой интриги. Актера покинули в зале размышлений при открытых дверях, не опасаясь его бегства, и, в то время как де ла Сант остался в обители, получив четкие наставления, как поступать в чрезвычайных обстоятельствах, отец Мордон помчался к градоначальнику, чтобы пустить по следу Баньера более искусных и надежных ищеек, нежели те, какими располагал коллегиум.
Почтенный магистрат, которого немало развлек спектакль, повеселел еще больше, узнав, кто там дебютировал. Не переставая громко хохотать, он дал приказ найти и схватить метра Баньера, где бы тот ни оказался.
Как арестует градоначальник школяра — смеясь или не смеясь, — мало волновало отца Мордона, лишь бы только послушник был пойман. Поэтому он поблагодарил градоначальника за любезность, и тот, все еще посмеиваясь, проводил его до дверей.
Итак, в тот час каждый преуспел сообразно своим устремлениям. Баньер находился подле мадемуазель Олимпии; Шанмеле быстрым шагом продвигался по пути к спасению; отец Мордон питал надежду схватить послушника. Градоначальник, пустив стражников по следу беглеца, хохотал во все горло, так что Вольтер, виновник всего переполоха, увидев все это, вскричал бы, как он и сделает двадцать лет спустя, что все идет к лучшему в этом лучшем из миров.
Первым, кто мог бы оспорить справедливость этой максимы, оказался бедняга Баньер.
Вспомним, что мы покинули его сияющим от счастья в покоях прелестной Олимпии, с устремленным на нее взором, молитвенно сложенными руками, готовым пасть на колени, когда громкий стук дверного молотка заставил его содрогнуться.
Новое вторжение несомненно предвещало события чрезвычайные, ибо Олимпия тоже вздрогнула и жестом приказала Баньеру прислушаться.