— Вы могли бы влюбиться беспредметно?
   — Я только говорю, что это возможно.
   — В подобном случае я ревновать не стану. Что может сделать призрак? Чем угрожают мне объятия тени?
   Олимпия сжала руку графа де Майи и устремила на него пронизывающий взгляд.
   Потом с выражением, от которого у него кровь застыла в жилах, она произнесла:
   — Несчастный! Вы не знаете, чем пренебрегаете. Эта любовь, которая, как вы обещаете, не внушит вам ревности, — самая жестокая, самая опасная из всех страстей. Та, которая влюблена в призрак, та, которая влюблена в тень, та, которая вслушивается в шепот ветерка, смотрит, как солнце угасает на склоне дня, шлет привет восходящей звезде и позволяет ласкать себя лунному свету, навек потеряна для телесных объятий, в каких ее сжимает любовник… Если она любит нечто несуществующее — значит, здесь не осталось ничего, что она любит.
   Заметив испуг, изобразившийся на лице графа при столь беспощадно прозвучавших словах, она продолжала:
   — О, говорю вам, никогда не желайте, чтобы возлюбленная дала вам повод ревновать к тени! Ведь тому, кто ревнует к мирозданию, ревнует к Богу, уже не дано ревновать к смертному. Врага можно убить, соперника — пронзить кинжалом, но тень, которую любит ваша любовница, — враг невидимый, соперник неуловимый; это страдание, которому нет конца, оно безжалостно, неслыханно, оно грызет человека, точит его, убивает! Граф, не допускайте, чтобы я скучала; граф, не позволяйте мне погружаться в мечты; граф, ни за что не давайте пустоте поселиться в моем сердце! Ибо тогда в него войдет тень, граф, а вы знаете теперь, что это такое — любовь к тени.
   Произнеся эти слова, Олимпия, снедаемая всем тем, что оставалось невысказанным в ее душе, не сдержав сдавленного стона, поднялась и направилась было к себе в спальню, но на полдороге глаза ее закатились, она побледнела и без сознания рухнула на ковер.
   Граф смотрел на нее скорее с ужасом, чем с беспокойством, не столько с любовью, сколько с тревогой.
   Потом, все более мрачнея, он прошептал:
   — Клянусь душой, у меня сегодня злосчастный день! То ли я слишком сильно ее люблю, то ли она уже слишком мало любит меня?
   Затем он приблизился к Олимпии, взял ее, бесчувственную, на руки и отнес в спальню.
   Едва он успел уложить ее на кровать, как Клер, знакомая нам камеристка, вбежала в комнату с криком: по ее словам, один из друзей графа только что высадил калитку, ведущую на улицу, и готов, если ему не откроют, выломать также дверь в прихожей.
   — А этот друг, — спросил граф, хмуря брови, — по крайней мере назвал свое имя?
   — Это господин де Пекиньи, он прибыл из Рамбуйе, и ему настоятельно необходимо поговорить с вами, — отвечала камеристка.
   — Капитан гвардейцев! — вскричал Майи. — Это по делам королевской службы. Клер, побудьте со своей госпожой, я должен принять господина де Пекиньи.
   И он бросился вон из спальни, не забыв тщательно закрыть за собой дверь.

LXV. ДЕЛА КОРОЛЕВСКОЙ СЛУЖБЫ

   Опасность была не столь серьезна, как это изобразила камеристка.
   Калитку Пекиньи сломал — что верно, то верно, — однако в прихожую еще не проник.
   Он ждал во дворе верхом на мокрой от пота лошади. В четырех шагах позади него держался лакей, тоже верхом.
   Луч большого фонаря, озарявшего двор, падал на этих двоих, господина и слугу, и в его свете было видно, как тяжко дышат взмыленные, исходящие пеной кони.
   Но вот на пороге показался Майи.
   — Герцог, это ты? — окликнул он.
   — А это ты, граф? — отозвался герцог, отвечая вопросом на вопрос.
   — Да что такое стряслось? — спросил Майи, торопливо идя навстречу всаднику.
   — Ах, много чего, Майи, много чего… Однако известно ли тебе, что твои люди отказались отворить мне дверь?
   — Не надо сердиться на них, герцог, они лишь буквально исполнили мой приказ: ты ведь знаешь, я здесь в моей скромной обители…
   — Ну да, и ты ее запираешь на все засовы.
   — Вот именно.
   — Я это угадал, но если у тебя все заперто в доме…
   — То что же?
   — Так где, по-твоему, я мог бы с тобой побеседовать?
   — Значит, есть нечто важное, что ты должен мне сказать?
   — Черт возьми! Или ты думаешь, я без причины примчался бы сюда в полночь, чтобы приставать к тебе?
   — Герцог, я не хочу, чтобы ты меня принимал за невежу, который не пускает своих приятелей на порог; слезай с коня, заходи в дом и постарайся хоть немного отдохнуть.
   — А ужин будет?
   — Как? Ты не ужинал?
   — Нет, черт побери!
   — Откуда же ты приехал?
   — Прямо из Рамбуйе и успел проголодаться.
   — Тем лучше!
   — Интересно ты выразился, что ты имел в виду?
   — Объяснить легко. Похоже, твои новости не столь ужасны, как я подумал сначала. Входи же, мой дорогой Пекиньи, входи и, если ты голоден, отужинай.
   И он ввел герцога в дом; обеих лошадей определили в конюшню. Камердинеру поручили позаботиться о ночлеге слуги Пекиньи.
   Майи провел ночного посетителя в залу на первом этаже, шепнув предварительно несколько слов на ухо своему камердинеру.
   — Большой огонь в камине и маленькое угощение на столе, вот и все, — сказал Майи, — но не взыщи, ведь я не ждал столь важного гостя. Ну же, располагайся.
   Пекиньи не заставил повторять это дважды: он действительно уселся в просторное кресло.
   — Стало быть, ты только что из Рамбуйе? — начал Майи.
   — Уже десять минут как прибыл оттуда.
   — Как чувствует себя король?
   — Более чем превосходно, граф. Ты ведь отослал своих людей, не так ли?
   — У меня здесь только один камердинер — тот самый, которого ты видел; думаю, он сейчас занят, оказывает по долгу службы гостеприимство твоему.
   — Двери заперты, верно?
   — Разумеется. Так ты хочешь мне что-то сказать?
   — У меня дело величайшей важности.
   — Приступай же к нему.
   — Тут вот что… Да, кстати, как поживает твоя жена? ;
   — Очень хорошо.
   — Тогда что за чертовщину мне говорили в Рамбуйе?
   — Как, в Рамбуйе ходят толки о моей жене?
   — Там только о ней и говорили.
   — И что же именно? Не томи!
   — Уверяют, будто ты хвалишься, что покинул ее.
   — Трудно сказать, я ли ее покинул или она дала мне отставку. Но в конечном счете мы заключили договор о разрыве.
   — Когда?
   — Сегодня утром.
   — И он подписан?
   — Подписан.
   — Все складывается превосходно. У нее еще не было времени привести договор в исполнение.
   — С какой стати ты мне это говоришь?
   — А ты не хочешь получить свою жену обратно?
   — Я?
   — Да; впрочем, об этом мы поговорим позже.
   — Как? О чем ты, Пекиньи?
   — Это так, подробность. И не надо мне было ее трогать, тут моя ошибка. Подробности, мой милый граф, должны оставаться на своих местах: если их сдвигают, это затемняет общую картину.
   — Ну-ну, поговорим разумно, если это для тебя все-таки возможно.
   — О, я очень серьезен. Но только, понимаешь, в этом положении…
   — Каком еще положении?
   — В том, в котором мы находимся. Это известие, что ты оставил графиню…
   — А, проклятье!
   — Не подозревай в моих словах ничего обидного, черт возьми, пожалуйста! Но, дорогой, графиня..
   — Хорошо! Так что ты хотел сказать о графине?
   — Это сама добродетель.
   — Я убежден в этом, Пекиньи.
   — Тогда зачем же было ее покидать?
   — У нее тяжелый характер.
   — Что тебе с того?
   — Послушай, но это же меня тяготит, и еще как! Для меня это просто невыносимо.
   — Потому что ты ее не выносишь.
   — Да постыло это!
   — Ах, дорогой, не стоит говорить о ней так дурно!
   — Мне?
   — Ты поступаешь неосмотрительно.
   — Как, осмотрительность требует, чтобы я не отзывался дурно о своей жене?
   — Да, это поставит тебя в затруднительное положение, когда придется к ней вернуться.
   — Я тебя не понимаю.
   — А между тем все совершенно ясно. Я советую тебе быть сдержаннее; если ты не последуешь моему совету, тебе же будет потом передо мной неловко. Но сначала скажи: мы можем быть вполне уверены, что здесь не найдется пары женских ушей, которые могли бы нас подслушать?
   — Да, тысячу раз да, в этом можешь не сомневаться. Давай же, говори, а то я умираю от нетерпения, говори, я слушаю. Ну? Что еще не так?
   — Видишь ли, оно не слишком удобно… произнести то, что я хочу тебе сказать.
   — Ты меня встревожил. Что, король проведал о чем-нибудь?
   — Насчет твоей жены?
   — Насчет моей жены или любовницы.
   — Скажи-ка, эта любовница, ты ее любишь?
   — Конечно.
   — Очень?
   — Страстно.
   — Дьявольщина! Это прискорбно.
   — Что значит «прискорбно»? Прискорбно, что я люблю мою любовницу?
   — Без сомнения; к тому же с твоей стороны нравственнее было бы любить жену.
   — Говоря начистоту, дело вот в чем: жену я не люблю именно потому, что люблю другую.
   — И эту возлюбленную, к которой ты пылаешь такой страстью, зовут…
   — Олимпия Киевская.
   — Олимпия Киевская! Мой бедный друг! Так ты говоришь, что безумно влюблен в нее?
   — Без памяти.
   — Ах-ах!
   И Пекиньи почесал за ухом.
   — Что ж! Тем лучше! — вскричал он вдруг. — От этого цена жертвы лишь возрастет!
   — Какой жертвы?
   — Ты пожертвуешь своей любовницей Олимпией.
   — Во имя моей жены?
   — Э, кто говорит о твоей жене?
   — Ради кого же, по-твоему, я должен пожертвовать Олимпией, если не ради жены?
   — Ну-ну, — промолвил Пекиньи, — успокойся, граф, надо же объяснить все до конца.
   — Да уж конечно надо.
   — Так вот, мой дорогой, тебе, разумеется, известно, что мадемуазель Олимпия Клевская играла Юнию — тогда, в тот вечер.
   — Еще бы, мне ли не знать! Ведь это я привез ее из Лиона и устроил ей дебют.
   — Ах, да, и я тебе немножко помог.
   — В чем?
   — Насчет этого дебюта.
   — Верно. Однако к делу. Я сгораю от нетерпения…
   — Ну, Олимпия играла так хорошо и она была так прекрасна, что кое-кто в нее влюбился, притом весьма пылко.
   — Кое-кто?
   — Да.
   — А мне какое дело? Разве что… — граф внимательно посмотрел на Пекиньи. — Это, случайно, не ты ли?
   — Ох-ох!
   — Слушай, Пекиньи, я спешу сказать тебе это, потому что ты один из моих лучших друзей, и это причина, почему я не хочу причинить тебе ни малейшего огорчения. Я люблю Олимпию, и тебе должно быть довольно одного этого слова. Все определения, которые я мог бы присовокупить к нему, ничего не прибавят, не помогут, а может статься, и помешают выразить всю силу моей любви; поскольку же я ее люблю, я ее тебе не отдам.
   — Друг мой, если бы речь шла всего лишь обо мне, мы быстро бы все уладили, но…
   — Тогда о ком ты говоришь? — перебил Майи, встревоженный серьезным тоном собеседника.
   — О том, мой воистину добрый друг, чьей воле в нашем прекрасном Французском королевстве не принято противиться. Речь, мой дорогой, идет о его христианнейшем величестве.
   — О Людовике Пятнадцатом?
   — О его величестве собственной персоной.
   — О!
   Господин де Майи смертельно побледнел.
   — Король влюблен в Олимпию! — пробормотал он, поднимая голову и глядя на Пекиньи, словно человек, пробуждающийся от сна.
   — Похоже на то, что наш достославный повелитель на этой почве потерял желание есть и пить. А монарх, который не ест и не пьет — без малого покойник. Я не могу предположить, что твоя страсть к возлюбленной заходит столь далеко, вплоть до цареубийства.
   — Слушай, Пекиньи, — заявил граф де Майи, — если ты затеял одну из тех шуток, что так ценятся при дворе; если тебя прислала сюда моя жена, чтобы нарушить мой покой; если господин де Морена, ведающий полицией, заплатил тебе за это; если на тебя насели иезуиты — пусть, я все прощу; но если ты полагаешь, что я должен покинуть Олимпию, даже ради короля, то ты заблуждаешься, друг мой, и этого я тебе простить не могу.
   — Да полно, полно! Нечего устремлять на меня свои глаза, будто заряженные пистолеты, нам незачем убивать друг друга взглядами. Спокойнее, ну же! Ведь дело нешуточное.
   — Нет, дело совсем простое. Ты говоришь, король любит Олимпию? Что ж! Король ее не получит. Олимпия — моя, и я оставлю ее себе.
   — Вот еще!
   — Впрочем, это все неправда.
   — Как неправда?
   — Король вовсе не влюблен в мою любовницу.
   — Однако позволь, если я тебе это говорю…
   — Это он, праведник? Государь, прослывший святым? Образцовый супруг? Да это же немыслимо!
   — Прелестно! Вон как ты поносишь короля! Тут прямое оскорбление величества. Берегись!
   — Хотел бы я посмотреть, каким это образом, после того как я, не пожалев труда, нашел это очаровательное создание, это совершенство…
   — Ах! Так она очаровательное создание? Совершенство? Друг мой, ты сам видишь…
   — Что я должен видеть?
   — Что король не обманывается. Неужели Олимпия действительно так пленительна, как ты утверждаешь?
   — Еще пленительнее.
   — Ты меня приводишь в восторг!
   — Уж не сошел ли ты с ума?
   — Когда ты меня поймешь, ты согласишься, что я благоразумен никак не меньше, чем любой из семерых мудрецов Греции. Стало быть, мой любезный Майи, ты утверждаешь, что…
   — Эта малютка совершенна.
   — Право слово, ты меня восхищаешь. Если так, дело сделано.
   — Какое еще дело?
   — Позволь развернуть перед тобой мой план.
   — Я мог бы поздравить тебя с тем, что ты передо мной уже развернул планы весьма неприятные.
   — Дорогой граф, бывают особого рода неприятности, которые не могут миновать истинного дворянина и которых он сам не вправе избегать; такова участь Люжака, который весьма прискорбно лишился своего носа, или Шардена, у которого тесть, генеральный откупщик, отнял права наследования, или, наконец, жребий твоей супруги, которая имела счастье от тебя освободиться, а теперь ей придется взять тебя обратно.
   — Ах, черт возьми, ты чего добиваешься — рассмешить меня или разозлить? Ты шутишь или насмехаешься?
   — И то и другое, только одно после другого. Так ты уж сначала посмейся, разозлиться успеешь.
   — Довольно, Пекиньи, оставим это!
   — Ну уж нет, я не волен с этим покончить, когда вздумается тебе или даже очень захочется мне самому. Начав, я должен довести дело до конца.
   — Так доводи, но поскорее!
   — Я продолжу изложение моего плана. Для начала предположим, что ты честолюбив.
   — Ничего подобного!
   — Дай же мне спокойно объясниться! Неужели тебе, вечно рвущемуся в самое пекло, словно какой-нибудь баск, не по душе орденские ленты и герцогские титулы?
   — Что общего между Олимпией и герцогством и каким образом Олимпия может принести мне орденскую ленту?
   — Сейчас, я уже подошел к сути! Если король влюблен в эту Олимпию, он, найдя ее совершенной, как ты утверждаешь, воистину совершенной… Кстати, а ты не обманываешься на сей счет? А то в каком положении я окажусь!
   — Послушай-ка, Пекиньи; знаешь, пока ты мне затуманивал голову своим планом, вместо того чтобы его разъяснить, меня тоже посетила некая идея.
   — Еще одна? У тебя тоже? Теперь у нас две идеи — значит, все пойдет как нельзя лучше. Говори же, мой дорогой Майи, говори, и ты увидишь, как внимательно я буду тебя слушать!
   — Моя идея — вот она: я не стану, как ты, ходить вокруг да около правды. Пекиньи, это моя жена прислала тебя сюда.
   — Меня? Твоя жена?
   — Пекиньи, ты любовник моей жены!
   — Я?!
   — Хочешь не хочешь, а ты, Пекиньи, объяснишь мне, почему моя жена искала ссоры со мной. И ты мне объяснишь, зачем ей теперь понадобилось мое возвращение. Пекиньи, мой договор с Луизой был подписан сегодня утром. И его условия, заметь, Пекиньи, касаются только будущего, но задним числом они ничего не оправдывают!
   — Ты с ума сошел! Да у тебя, мой дорогой, даже глаза вылезают из орбит!
   — Я не шучу там, где задета честь моего имени, тебе это понятно, герцог?
   — Э, несчастный, да кто говорит о твоем имени, кому есть дело до твоей жены и этих ваших супружеских счетов задним числом? Твоя жена? Я ее знать не знаю! Ваш разрыв? Мне на него плевать, я и услышал-то о нем только сегодня.
   — Верю без труда, он и произошел сегодня в два часа пополудни.
   — Майи, честью клянусь: я только мимоходом упомянул о графине!
   — Однако ты начал с того, что просил меня примириться с ней.
   — Для твоего же блага, мой дорогой, чтобы тебе не остаться одному, когда придется порвать с этой бедняжкой Олимпией. Одиночество убийственно для человека с твоим воображением, а в подобных случаях иметь при себе хотя бы жену все же лучше, чем никого.
   — Не думай, герцог, что я тебе позволю сказать еще хоть что-нибудь, прежде чем ты мне дашь честное слово.
   — Какое слово, граф?
   — Герцог, я тебе не угрожаю; мы оба слишком воспитанные люди и слишком добрые приятели, чтобы так вести себя друг с другом, и все же ты мне поклянешься, ты дашь слово герцога…
   — Да в чем мне клясться?
   — Что ты не знаешь мою жену, как ты сейчас сказал.
   — Мой любезный Майи, вот тебе слово герцога: клянусь честью моей семьи, моей кровью и моими предками,
   что твою жену я видел не более трех раз: в день вашей свадьбы, поскольку был твоим шафером, в день ее представления ко двору и сегодня после полудня в Рамбуйе.
   — Как, Луиза была в Рамбуйе?
   — Да, я ее заметил, но мы даже словом не перекинулись. Кстати, это мне напомнило еще одну странность.
   — Скажи, какую.
   — О твоей жене?
   — Говори.
   — Разве тебя это занимает?
   — Э, смотря какая странность.
   — Но, в конце концов, если это довольно странная странность?
   — Это никак не может меня волновать, ведь мы, как ты сам заметил, расстались. Но все-таки это подобающий интерес, если муж…
   — Ну да, действительно, вполне подобающий. Что ж! Раз ты считаешь, что этому мужу…
   — Моя жена свободна.
   — Да, но все же свободна до тех или иных пределов, включая их либо исключая.
   — Я бы предпочел, чтобы исключая.
   — К примеру, так: свободна вплоть до герцога и пэра, но при этом исключая его, будь он хоть дважды герцогом и пэром, не правда ли?
   — Пекиньи!
   — Так вот, мой дорогой, если тебе не по вкусу, что твоя жена на кого-то слишком засматривается, а этот кто-то слишком засматривается на нее, сейчас самое время…
   — Самое время для чего?
   — Чтобы встать между женой и той персоной, на которую она поглядывает Граф провел ладонью по лицу.
   — Ну, — сказал он, — это лишь чтобы меня позлить. Это у меня есть любовница, а Луизу я знаю: она может состроить глазки тому или другому, но не более.
   — Значит, в своей жене ты уверен?
   — Уверен.
   — Отлично! Друг мой, вера спасительна. Затем Пекиньи прибавил про себя: «Если Олимпия само совершенство, то и Майи также образец в своем роде.
   Что за пара! Какая жалость, что их приходится разлучать!»
   — Итак, — продолжал Майи, — ты дал слово, и я вправе не сомневаться, что ты сюда пришел по собственному почину и только из-за Олимпии?
   — Положись на это, я же возвращаюсь к моему плану.
   — Милый друг, не стоит мне его объяснять, это был бы напрасный труд.
   — Почему же?
   — Потому что это ни к чему не приведет.
   — Ох, черт возьми! Неужели я строил планы впустую?
   — Совершенно впустую. Я утратил любовь моей жены, или, по крайней мере, эта любовь уснула, а проснется лишь тогда, когда это будет угодно Богу.
   — Или дьяволу.
   — Да, герцог; а что до Олимпии, повторяю тебе: я ее не выпущу из рук, она принадлежит мне и никакая сила ее у меня не отнимет.
   — Все это не более чем слова: «Verba volant note 47 (лат.)]», как выражается отец Поре.
   — Как тебе известно, мой любезный герцог, существуют слова и совсем иного рода. Слова Евангелия, слово чести…
   — Не стоит так горячиться, а главное, не бросайся словами Евангелия. Это добро не расточают попусту.
   — Вот еще! Я что, не хозяин своей любовницы?
   — Э, нет!
   — Вот как? Любопытно.
   — Любопытно или нет, а это так.
   — И кому же она в таком случае принадлежит, моя любовница?
   — Королю, черт возьми! Так же как и Париж. Если королю будет угодно повысить солевую подать на свой город, он едва ли станет справляться о твоем мнении или даже о мнении самой столицы.
   — Да, но…
   — Никаких «но». Мадемуазель Олимпия актриса, она принадлежит Французской комедии, которой владеет король, поскольку все комедианты суть люди короля.
   — А, так ты изволишь шутить!
   — Я? Честное слово, я от подобного намерения за тысячу льё.
   — Что ж, скажи королю, пусть попробует прийти и взять у меня Олимпию, тогда увидим!
   Пекиньи пожал плечами:
   — Он ведь постесняется, король, не так ли?..
   — Ах, Пекиньи, ты воистину бесценный друг. Ценю твою редкую деликатность: ты понял, что мне угрожает опасность, и хочешь избавить меня от нее.
   — Каким образом?
   — Ты проведал, что затевается заговор против моей бедняжки Олимпии и, не подавая виду, указываешь мне спасительный выход.
   — Кто? Я?
   — Это прекрасно, не отпирайся, это прямо-таки возвышенно, благодарю! Сегодня же ночью я увезу ее в Нормандию, в мое маленькое поместье. Помнишь, то самое, что по соседству с Курб-Эпином, владением госпожи де При.
   — Нет, это я тебя благодарю за предупреждение. Можешь быть уверен: мадемуазель Олимпия не поедет в Нормандию.
   — Вот еще! — озадаченно промолвил Майи. — Это почему же она не поедет?
   — Потому что я ей помешаю.
   — Ты?
   — Я самый. Видишь ли, милейший граф, я не намерен допустить, чтобы король умер с тоски, и тем самым занять место подле Жака Клемана и Равальяка!
   — Черт возьми, это уж слишком!
   — Мой славный Майи, будь она твоей женой, я бы и слова не сказал, я бы тебя одобрил, посоветовал бы тебе упрятать свое добро подальше, потому что со стороны его величества это было бы уже воровство, хотя история знает такие примеры, вспомним поступок Людовика Четырнадцатого с супругом госпожи де Монтеспан… Но любовница…
   — Герцог!
   — Ах! Ну и что?
   — Чтобы именно ты? Мы же друзья!
   — Это вне службы, но здесь, мой дорогой, я на службе у короля.
   — Подстроить мне ловушку, отнять у меня любимую женщину?
   — Девчонку-комедиантку!
   — Да, но если король ее захотел, почему бы и мне не желать ее?
   — Король, милейший, это король.
   — Ты хочешь довести меня до отчаяния?
   — Если я увижу, что ты способен из-за этого отчаиваться, ты меня позабавишь.
   — Это уж чересчур, герцог, по-моему, пора кончать. Пекиньи встал.
   — Я думал, ты человек с умом, — произнес он.
   — Да, но и не без сердца.
   — Прелестно! Добрый час я хожу вокруг да около, привожу кучу доводов, лгу, хитрю, кривляюсь…
   — С какой целью?
   — Ты же знаешь!
   — Ну да, знаю: чтобы захватить Олимпию.
   — Проклятье! Что делать, если таков приказ короля? Все же это легче, чем взять бастион.
   — Пекиньи, те бастионы, которые ты брал, обороняли испанцы или немцы.
   — А Олимпию обороняешь ты, не так ли?
   — Да-
   — Мой дорогой, мне было бы горько схватиться с тобой; но я смирюсь с этим, а смирившись, возьму бастион. Ты ведь знаешь мою теорию неприятностей.
   — Послушай, Пекиньи, мое последнее слово.
   — Выкладывай.
   — Если только Олимпия меня любит…
   — Ты говоришь одни глупости и во время нашего разговора все больше теряешь разум. Все, что я от тебя слышу, — набор невообразимых пошлостей. Говоришь, если Олимпия тебя любит?.. Черт возьми, ну да, о на любителя. Ну и что?
   — Как это ну и что?
   — Да очень просто. Возвращаюсь к прежнему сравнению. Разве налоги на соль любят короля? Нет, они принадлежат королю, вот и все. Если мадемуазель Олимпия не любит короля, не заявит же она его величеству, что он ей противен?
   — Именно это она ему и скажет.
   — Полно, мой дорогой, тогда она была бы просто грубиянкой и тупицей, а я не думаю, что она на такое способна. Никогда она ему этого не скажет, она ведь особа со вкусом, а король достоин любви. Он очарователен, наш король! Видел бы ты его сегодня вечером! Он определенно красивее тебя. Он и моложе тебя, да, сверх того, он король, а это чего-нибудь да стоит. Представить себе женщину, которая не полюбит короля? Вот еще! Что это была бы за женщина? Да и послушай, дорогой, всем твоим рассуждениям не хватает здравого смысла! Это увлечение монарха актрисой не продлится вечно. Проклятье! Если тебе так нужна эта Олимпия, ты потом снова ее обретешь.
   — О, что ты такое болтаешь? Это же омерзительно!
   — То, что ты делал, во сто тысяч раз хуже того, что я говорю. Подведем итог.
   — Он подведен. Я отказываюсь.
   — Хорошо. В таком случае пропусти меня к даме, я хочу с ней побеседовать сам.
   Майи рванулся вперед, чтобы преградить герцогу дорогу.
   — Что?! Ты хочешь говорить с Олимпией о таких мерзостях? — вскричал он. — Никогда, герцог! Никогда!
   — Если я не поговорю с ней сегодня, это произойдет завтра, только и всего.
   — У меня? Ни за что!
   — Если не у тебя, так в другом месте — в театре.
   — Скорее я убью тебя.
   — Если ты меня убьешь, Майи, я оставлю в наследство какому-нибудь другу мой план, который ты не пожелал принять. Друг пустит этот план в ход, и тебе придется убить также его, лишь бы не дать ему поговорить с твоей Олимпией.
   — Тогда я ее убью!
   — Прекрасно! Начал с безумств, кончаешь глупостями. Ты вроде римлянина Виргиния, господина, убившего свою дочь. Очень красиво, ничего не скажешь, только Виргинии все-таки дочь убил, а не любовницу, да и децемвир Аппий был сущим чудовищем, свирепым тираном, тогда как Людовик Пятнадцатый — монарх очаровательный.
   — Какая мне разница?