Страница:
— Вы могли бы влюбиться беспредметно?
— Я только говорю, что это возможно.
— В подобном случае я ревновать не стану. Что может сделать призрак? Чем угрожают мне объятия тени?
Олимпия сжала руку графа де Майи и устремила на него пронизывающий взгляд.
Потом с выражением, от которого у него кровь застыла в жилах, она произнесла:
— Несчастный! Вы не знаете, чем пренебрегаете. Эта любовь, которая, как вы обещаете, не внушит вам ревности, — самая жестокая, самая опасная из всех страстей. Та, которая влюблена в призрак, та, которая влюблена в тень, та, которая вслушивается в шепот ветерка, смотрит, как солнце угасает на склоне дня, шлет привет восходящей звезде и позволяет ласкать себя лунному свету, навек потеряна для телесных объятий, в каких ее сжимает любовник… Если она любит нечто несуществующее — значит, здесь не осталось ничего, что она любит.
Заметив испуг, изобразившийся на лице графа при столь беспощадно прозвучавших словах, она продолжала:
— О, говорю вам, никогда не желайте, чтобы возлюбленная дала вам повод ревновать к тени! Ведь тому, кто ревнует к мирозданию, ревнует к Богу, уже не дано ревновать к смертному. Врага можно убить, соперника — пронзить кинжалом, но тень, которую любит ваша любовница, — враг невидимый, соперник неуловимый; это страдание, которому нет конца, оно безжалостно, неслыханно, оно грызет человека, точит его, убивает! Граф, не допускайте, чтобы я скучала; граф, не позволяйте мне погружаться в мечты; граф, ни за что не давайте пустоте поселиться в моем сердце! Ибо тогда в него войдет тень, граф, а вы знаете теперь, что это такое — любовь к тени.
Произнеся эти слова, Олимпия, снедаемая всем тем, что оставалось невысказанным в ее душе, не сдержав сдавленного стона, поднялась и направилась было к себе в спальню, но на полдороге глаза ее закатились, она побледнела и без сознания рухнула на ковер.
Граф смотрел на нее скорее с ужасом, чем с беспокойством, не столько с любовью, сколько с тревогой.
Потом, все более мрачнея, он прошептал:
— Клянусь душой, у меня сегодня злосчастный день! То ли я слишком сильно ее люблю, то ли она уже слишком мало любит меня?
Затем он приблизился к Олимпии, взял ее, бесчувственную, на руки и отнес в спальню.
Едва он успел уложить ее на кровать, как Клер, знакомая нам камеристка, вбежала в комнату с криком: по ее словам, один из друзей графа только что высадил калитку, ведущую на улицу, и готов, если ему не откроют, выломать также дверь в прихожей.
— А этот друг, — спросил граф, хмуря брови, — по крайней мере назвал свое имя?
— Это господин де Пекиньи, он прибыл из Рамбуйе, и ему настоятельно необходимо поговорить с вами, — отвечала камеристка.
— Капитан гвардейцев! — вскричал Майи. — Это по делам королевской службы. Клер, побудьте со своей госпожой, я должен принять господина де Пекиньи.
И он бросился вон из спальни, не забыв тщательно закрыть за собой дверь.
LXV. ДЕЛА КОРОЛЕВСКОЙ СЛУЖБЫ
— Я только говорю, что это возможно.
— В подобном случае я ревновать не стану. Что может сделать призрак? Чем угрожают мне объятия тени?
Олимпия сжала руку графа де Майи и устремила на него пронизывающий взгляд.
Потом с выражением, от которого у него кровь застыла в жилах, она произнесла:
— Несчастный! Вы не знаете, чем пренебрегаете. Эта любовь, которая, как вы обещаете, не внушит вам ревности, — самая жестокая, самая опасная из всех страстей. Та, которая влюблена в призрак, та, которая влюблена в тень, та, которая вслушивается в шепот ветерка, смотрит, как солнце угасает на склоне дня, шлет привет восходящей звезде и позволяет ласкать себя лунному свету, навек потеряна для телесных объятий, в каких ее сжимает любовник… Если она любит нечто несуществующее — значит, здесь не осталось ничего, что она любит.
Заметив испуг, изобразившийся на лице графа при столь беспощадно прозвучавших словах, она продолжала:
— О, говорю вам, никогда не желайте, чтобы возлюбленная дала вам повод ревновать к тени! Ведь тому, кто ревнует к мирозданию, ревнует к Богу, уже не дано ревновать к смертному. Врага можно убить, соперника — пронзить кинжалом, но тень, которую любит ваша любовница, — враг невидимый, соперник неуловимый; это страдание, которому нет конца, оно безжалостно, неслыханно, оно грызет человека, точит его, убивает! Граф, не допускайте, чтобы я скучала; граф, не позволяйте мне погружаться в мечты; граф, ни за что не давайте пустоте поселиться в моем сердце! Ибо тогда в него войдет тень, граф, а вы знаете теперь, что это такое — любовь к тени.
Произнеся эти слова, Олимпия, снедаемая всем тем, что оставалось невысказанным в ее душе, не сдержав сдавленного стона, поднялась и направилась было к себе в спальню, но на полдороге глаза ее закатились, она побледнела и без сознания рухнула на ковер.
Граф смотрел на нее скорее с ужасом, чем с беспокойством, не столько с любовью, сколько с тревогой.
Потом, все более мрачнея, он прошептал:
— Клянусь душой, у меня сегодня злосчастный день! То ли я слишком сильно ее люблю, то ли она уже слишком мало любит меня?
Затем он приблизился к Олимпии, взял ее, бесчувственную, на руки и отнес в спальню.
Едва он успел уложить ее на кровать, как Клер, знакомая нам камеристка, вбежала в комнату с криком: по ее словам, один из друзей графа только что высадил калитку, ведущую на улицу, и готов, если ему не откроют, выломать также дверь в прихожей.
— А этот друг, — спросил граф, хмуря брови, — по крайней мере назвал свое имя?
— Это господин де Пекиньи, он прибыл из Рамбуйе, и ему настоятельно необходимо поговорить с вами, — отвечала камеристка.
— Капитан гвардейцев! — вскричал Майи. — Это по делам королевской службы. Клер, побудьте со своей госпожой, я должен принять господина де Пекиньи.
И он бросился вон из спальни, не забыв тщательно закрыть за собой дверь.
LXV. ДЕЛА КОРОЛЕВСКОЙ СЛУЖБЫ
Опасность была не столь серьезна, как это изобразила камеристка.
Калитку Пекиньи сломал — что верно, то верно, — однако в прихожую еще не проник.
Он ждал во дворе верхом на мокрой от пота лошади. В четырех шагах позади него держался лакей, тоже верхом.
Луч большого фонаря, озарявшего двор, падал на этих двоих, господина и слугу, и в его свете было видно, как тяжко дышат взмыленные, исходящие пеной кони.
Но вот на пороге показался Майи.
— Герцог, это ты? — окликнул он.
— А это ты, граф? — отозвался герцог, отвечая вопросом на вопрос.
— Да что такое стряслось? — спросил Майи, торопливо идя навстречу всаднику.
— Ах, много чего, Майи, много чего… Однако известно ли тебе, что твои люди отказались отворить мне дверь?
— Не надо сердиться на них, герцог, они лишь буквально исполнили мой приказ: ты ведь знаешь, я здесь в моей скромной обители…
— Ну да, и ты ее запираешь на все засовы.
— Вот именно.
— Я это угадал, но если у тебя все заперто в доме…
— То что же?
— Так где, по-твоему, я мог бы с тобой побеседовать?
— Значит, есть нечто важное, что ты должен мне сказать?
— Черт возьми! Или ты думаешь, я без причины примчался бы сюда в полночь, чтобы приставать к тебе?
— Герцог, я не хочу, чтобы ты меня принимал за невежу, который не пускает своих приятелей на порог; слезай с коня, заходи в дом и постарайся хоть немного отдохнуть.
— А ужин будет?
— Как? Ты не ужинал?
— Нет, черт побери!
— Откуда же ты приехал?
— Прямо из Рамбуйе и успел проголодаться.
— Тем лучше!
— Интересно ты выразился, что ты имел в виду?
— Объяснить легко. Похоже, твои новости не столь ужасны, как я подумал сначала. Входи же, мой дорогой Пекиньи, входи и, если ты голоден, отужинай.
И он ввел герцога в дом; обеих лошадей определили в конюшню. Камердинеру поручили позаботиться о ночлеге слуги Пекиньи.
Майи провел ночного посетителя в залу на первом этаже, шепнув предварительно несколько слов на ухо своему камердинеру.
— Большой огонь в камине и маленькое угощение на столе, вот и все, — сказал Майи, — но не взыщи, ведь я не ждал столь важного гостя. Ну же, располагайся.
Пекиньи не заставил повторять это дважды: он действительно уселся в просторное кресло.
— Стало быть, ты только что из Рамбуйе? — начал Майи.
— Уже десять минут как прибыл оттуда.
— Как чувствует себя король?
— Более чем превосходно, граф. Ты ведь отослал своих людей, не так ли?
— У меня здесь только один камердинер — тот самый, которого ты видел; думаю, он сейчас занят, оказывает по долгу службы гостеприимство твоему.
— Двери заперты, верно?
— Разумеется. Так ты хочешь мне что-то сказать?
— У меня дело величайшей важности.
— Приступай же к нему.
— Тут вот что… Да, кстати, как поживает твоя жена? ;
— Очень хорошо.
— Тогда что за чертовщину мне говорили в Рамбуйе?
— Как, в Рамбуйе ходят толки о моей жене?
— Там только о ней и говорили.
— И что же именно? Не томи!
— Уверяют, будто ты хвалишься, что покинул ее.
— Трудно сказать, я ли ее покинул или она дала мне отставку. Но в конечном счете мы заключили договор о разрыве.
— Когда?
— Сегодня утром.
— И он подписан?
— Подписан.
— Все складывается превосходно. У нее еще не было времени привести договор в исполнение.
— С какой стати ты мне это говоришь?
— А ты не хочешь получить свою жену обратно?
— Я?
— Да; впрочем, об этом мы поговорим позже.
— Как? О чем ты, Пекиньи?
— Это так, подробность. И не надо мне было ее трогать, тут моя ошибка. Подробности, мой милый граф, должны оставаться на своих местах: если их сдвигают, это затемняет общую картину.
— Ну-ну, поговорим разумно, если это для тебя все-таки возможно.
— О, я очень серьезен. Но только, понимаешь, в этом положении…
— Каком еще положении?
— В том, в котором мы находимся. Это известие, что ты оставил графиню…
— А, проклятье!
— Не подозревай в моих словах ничего обидного, черт возьми, пожалуйста! Но, дорогой, графиня..
— Хорошо! Так что ты хотел сказать о графине?
— Это сама добродетель.
— Я убежден в этом, Пекиньи.
— Тогда зачем же было ее покидать?
— У нее тяжелый характер.
— Что тебе с того?
— Послушай, но это же меня тяготит, и еще как! Для меня это просто невыносимо.
— Потому что ты ее не выносишь.
— Да постыло это!
— Ах, дорогой, не стоит говорить о ней так дурно!
— Мне?
— Ты поступаешь неосмотрительно.
— Как, осмотрительность требует, чтобы я не отзывался дурно о своей жене?
— Да, это поставит тебя в затруднительное положение, когда придется к ней вернуться.
— Я тебя не понимаю.
— А между тем все совершенно ясно. Я советую тебе быть сдержаннее; если ты не последуешь моему совету, тебе же будет потом передо мной неловко. Но сначала скажи: мы можем быть вполне уверены, что здесь не найдется пары женских ушей, которые могли бы нас подслушать?
— Да, тысячу раз да, в этом можешь не сомневаться. Давай же, говори, а то я умираю от нетерпения, говори, я слушаю. Ну? Что еще не так?
— Видишь ли, оно не слишком удобно… произнести то, что я хочу тебе сказать.
— Ты меня встревожил. Что, король проведал о чем-нибудь?
— Насчет твоей жены?
— Насчет моей жены или любовницы.
— Скажи-ка, эта любовница, ты ее любишь?
— Конечно.
— Очень?
— Страстно.
— Дьявольщина! Это прискорбно.
— Что значит «прискорбно»? Прискорбно, что я люблю мою любовницу?
— Без сомнения; к тому же с твоей стороны нравственнее было бы любить жену.
— Говоря начистоту, дело вот в чем: жену я не люблю именно потому, что люблю другую.
— И эту возлюбленную, к которой ты пылаешь такой страстью, зовут…
— Олимпия Киевская.
— Олимпия Киевская! Мой бедный друг! Так ты говоришь, что безумно влюблен в нее?
— Без памяти.
— Ах-ах!
И Пекиньи почесал за ухом.
— Что ж! Тем лучше! — вскричал он вдруг. — От этого цена жертвы лишь возрастет!
— Какой жертвы?
— Ты пожертвуешь своей любовницей Олимпией.
— Во имя моей жены?
— Э, кто говорит о твоей жене?
— Ради кого же, по-твоему, я должен пожертвовать Олимпией, если не ради жены?
— Ну-ну, — промолвил Пекиньи, — успокойся, граф, надо же объяснить все до конца.
— Да уж конечно надо.
— Так вот, мой дорогой, тебе, разумеется, известно, что мадемуазель Олимпия Клевская играла Юнию — тогда, в тот вечер.
— Еще бы, мне ли не знать! Ведь это я привез ее из Лиона и устроил ей дебют.
— Ах, да, и я тебе немножко помог.
— В чем?
— Насчет этого дебюта.
— Верно. Однако к делу. Я сгораю от нетерпения…
— Ну, Олимпия играла так хорошо и она была так прекрасна, что кое-кто в нее влюбился, притом весьма пылко.
— Кое-кто?
— Да.
— А мне какое дело? Разве что… — граф внимательно посмотрел на Пекиньи. — Это, случайно, не ты ли?
— Ох-ох!
— Слушай, Пекиньи, я спешу сказать тебе это, потому что ты один из моих лучших друзей, и это причина, почему я не хочу причинить тебе ни малейшего огорчения. Я люблю Олимпию, и тебе должно быть довольно одного этого слова. Все определения, которые я мог бы присовокупить к нему, ничего не прибавят, не помогут, а может статься, и помешают выразить всю силу моей любви; поскольку же я ее люблю, я ее тебе не отдам.
— Друг мой, если бы речь шла всего лишь обо мне, мы быстро бы все уладили, но…
— Тогда о ком ты говоришь? — перебил Майи, встревоженный серьезным тоном собеседника.
— О том, мой воистину добрый друг, чьей воле в нашем прекрасном Французском королевстве не принято противиться. Речь, мой дорогой, идет о его христианнейшем величестве.
— О Людовике Пятнадцатом?
— О его величестве собственной персоной.
— О!
Господин де Майи смертельно побледнел.
— Король влюблен в Олимпию! — пробормотал он, поднимая голову и глядя на Пекиньи, словно человек, пробуждающийся от сна.
— Похоже на то, что наш достославный повелитель на этой почве потерял желание есть и пить. А монарх, который не ест и не пьет — без малого покойник. Я не могу предположить, что твоя страсть к возлюбленной заходит столь далеко, вплоть до цареубийства.
— Слушай, Пекиньи, — заявил граф де Майи, — если ты затеял одну из тех шуток, что так ценятся при дворе; если тебя прислала сюда моя жена, чтобы нарушить мой покой; если господин де Морена, ведающий полицией, заплатил тебе за это; если на тебя насели иезуиты — пусть, я все прощу; но если ты полагаешь, что я должен покинуть Олимпию, даже ради короля, то ты заблуждаешься, друг мой, и этого я тебе простить не могу.
— Да полно, полно! Нечего устремлять на меня свои глаза, будто заряженные пистолеты, нам незачем убивать друг друга взглядами. Спокойнее, ну же! Ведь дело нешуточное.
— Нет, дело совсем простое. Ты говоришь, король любит Олимпию? Что ж! Король ее не получит. Олимпия — моя, и я оставлю ее себе.
— Вот еще!
— Впрочем, это все неправда.
— Как неправда?
— Король вовсе не влюблен в мою любовницу.
— Однако позволь, если я тебе это говорю…
— Это он, праведник? Государь, прослывший святым? Образцовый супруг? Да это же немыслимо!
— Прелестно! Вон как ты поносишь короля! Тут прямое оскорбление величества. Берегись!
— Хотел бы я посмотреть, каким это образом, после того как я, не пожалев труда, нашел это очаровательное создание, это совершенство…
— Ах! Так она очаровательное создание? Совершенство? Друг мой, ты сам видишь…
— Что я должен видеть?
— Что король не обманывается. Неужели Олимпия действительно так пленительна, как ты утверждаешь?
— Еще пленительнее.
— Ты меня приводишь в восторг!
— Уж не сошел ли ты с ума?
— Когда ты меня поймешь, ты согласишься, что я благоразумен никак не меньше, чем любой из семерых мудрецов Греции. Стало быть, мой любезный Майи, ты утверждаешь, что…
— Эта малютка совершенна.
— Право слово, ты меня восхищаешь. Если так, дело сделано.
— Какое еще дело?
— Позволь развернуть перед тобой мой план.
— Я мог бы поздравить тебя с тем, что ты передо мной уже развернул планы весьма неприятные.
— Дорогой граф, бывают особого рода неприятности, которые не могут миновать истинного дворянина и которых он сам не вправе избегать; такова участь Люжака, который весьма прискорбно лишился своего носа, или Шардена, у которого тесть, генеральный откупщик, отнял права наследования, или, наконец, жребий твоей супруги, которая имела счастье от тебя освободиться, а теперь ей придется взять тебя обратно.
— Ах, черт возьми, ты чего добиваешься — рассмешить меня или разозлить? Ты шутишь или насмехаешься?
— И то и другое, только одно после другого. Так ты уж сначала посмейся, разозлиться успеешь.
— Довольно, Пекиньи, оставим это!
— Ну уж нет, я не волен с этим покончить, когда вздумается тебе или даже очень захочется мне самому. Начав, я должен довести дело до конца.
— Так доводи, но поскорее!
— Я продолжу изложение моего плана. Для начала предположим, что ты честолюбив.
— Ничего подобного!
— Дай же мне спокойно объясниться! Неужели тебе, вечно рвущемуся в самое пекло, словно какой-нибудь баск, не по душе орденские ленты и герцогские титулы?
— Что общего между Олимпией и герцогством и каким образом Олимпия может принести мне орденскую ленту?
— Сейчас, я уже подошел к сути! Если король влюблен в эту Олимпию, он, найдя ее совершенной, как ты утверждаешь, воистину совершенной… Кстати, а ты не обманываешься на сей счет? А то в каком положении я окажусь!
— Послушай-ка, Пекиньи; знаешь, пока ты мне затуманивал голову своим планом, вместо того чтобы его разъяснить, меня тоже посетила некая идея.
— Еще одна? У тебя тоже? Теперь у нас две идеи — значит, все пойдет как нельзя лучше. Говори же, мой дорогой Майи, говори, и ты увидишь, как внимательно я буду тебя слушать!
— Моя идея — вот она: я не стану, как ты, ходить вокруг да около правды. Пекиньи, это моя жена прислала тебя сюда.
— Меня? Твоя жена?
— Пекиньи, ты любовник моей жены!
— Я?!
— Хочешь не хочешь, а ты, Пекиньи, объяснишь мне, почему моя жена искала ссоры со мной. И ты мне объяснишь, зачем ей теперь понадобилось мое возвращение. Пекиньи, мой договор с Луизой был подписан сегодня утром. И его условия, заметь, Пекиньи, касаются только будущего, но задним числом они ничего не оправдывают!
— Ты с ума сошел! Да у тебя, мой дорогой, даже глаза вылезают из орбит!
— Я не шучу там, где задета честь моего имени, тебе это понятно, герцог?
— Э, несчастный, да кто говорит о твоем имени, кому есть дело до твоей жены и этих ваших супружеских счетов задним числом? Твоя жена? Я ее знать не знаю! Ваш разрыв? Мне на него плевать, я и услышал-то о нем только сегодня.
— Верю без труда, он и произошел сегодня в два часа пополудни.
— Майи, честью клянусь: я только мимоходом упомянул о графине!
— Однако ты начал с того, что просил меня примириться с ней.
— Для твоего же блага, мой дорогой, чтобы тебе не остаться одному, когда придется порвать с этой бедняжкой Олимпией. Одиночество убийственно для человека с твоим воображением, а в подобных случаях иметь при себе хотя бы жену все же лучше, чем никого.
— Не думай, герцог, что я тебе позволю сказать еще хоть что-нибудь, прежде чем ты мне дашь честное слово.
— Какое слово, граф?
— Герцог, я тебе не угрожаю; мы оба слишком воспитанные люди и слишком добрые приятели, чтобы так вести себя друг с другом, и все же ты мне поклянешься, ты дашь слово герцога…
— Да в чем мне клясться?
— Что ты не знаешь мою жену, как ты сейчас сказал.
— Мой любезный Майи, вот тебе слово герцога: клянусь честью моей семьи, моей кровью и моими предками,
что твою жену я видел не более трех раз: в день вашей свадьбы, поскольку был твоим шафером, в день ее представления ко двору и сегодня после полудня в Рамбуйе.
— Как, Луиза была в Рамбуйе?
— Да, я ее заметил, но мы даже словом не перекинулись. Кстати, это мне напомнило еще одну странность.
— Скажи, какую.
— О твоей жене?
— Говори.
— Разве тебя это занимает?
— Э, смотря какая странность.
— Но, в конце концов, если это довольно странная странность?
— Это никак не может меня волновать, ведь мы, как ты сам заметил, расстались. Но все-таки это подобающий интерес, если муж…
— Ну да, действительно, вполне подобающий. Что ж! Раз ты считаешь, что этому мужу…
— Моя жена свободна.
— Да, но все же свободна до тех или иных пределов, включая их либо исключая.
— Я бы предпочел, чтобы исключая.
— К примеру, так: свободна вплоть до герцога и пэра, но при этом исключая его, будь он хоть дважды герцогом и пэром, не правда ли?
— Пекиньи!
— Так вот, мой дорогой, если тебе не по вкусу, что твоя жена на кого-то слишком засматривается, а этот кто-то слишком засматривается на нее, сейчас самое время…
— Самое время для чего?
— Чтобы встать между женой и той персоной, на которую она поглядывает Граф провел ладонью по лицу.
— Ну, — сказал он, — это лишь чтобы меня позлить. Это у меня есть любовница, а Луизу я знаю: она может состроить глазки тому или другому, но не более.
— Значит, в своей жене ты уверен?
— Уверен.
— Отлично! Друг мой, вера спасительна. Затем Пекиньи прибавил про себя: «Если Олимпия само совершенство, то и Майи также образец в своем роде.
Что за пара! Какая жалость, что их приходится разлучать!»
— Итак, — продолжал Майи, — ты дал слово, и я вправе не сомневаться, что ты сюда пришел по собственному почину и только из-за Олимпии?
— Положись на это, я же возвращаюсь к моему плану.
— Милый друг, не стоит мне его объяснять, это был бы напрасный труд.
— Почему же?
— Потому что это ни к чему не приведет.
— Ох, черт возьми! Неужели я строил планы впустую?
— Совершенно впустую. Я утратил любовь моей жены, или, по крайней мере, эта любовь уснула, а проснется лишь тогда, когда это будет угодно Богу.
— Или дьяволу.
— Да, герцог; а что до Олимпии, повторяю тебе: я ее не выпущу из рук, она принадлежит мне и никакая сила ее у меня не отнимет.
— Все это не более чем слова: «Verba volant note 47 (лат.)]», как выражается отец Поре.
— Как тебе известно, мой любезный герцог, существуют слова и совсем иного рода. Слова Евангелия, слово чести…
— Не стоит так горячиться, а главное, не бросайся словами Евангелия. Это добро не расточают попусту.
— Вот еще! Я что, не хозяин своей любовницы?
— Э, нет!
— Вот как? Любопытно.
— Любопытно или нет, а это так.
— И кому же она в таком случае принадлежит, моя любовница?
— Королю, черт возьми! Так же как и Париж. Если королю будет угодно повысить солевую подать на свой город, он едва ли станет справляться о твоем мнении или даже о мнении самой столицы.
— Да, но…
— Никаких «но». Мадемуазель Олимпия актриса, она принадлежит Французской комедии, которой владеет король, поскольку все комедианты суть люди короля.
— А, так ты изволишь шутить!
— Я? Честное слово, я от подобного намерения за тысячу льё.
— Что ж, скажи королю, пусть попробует прийти и взять у меня Олимпию, тогда увидим!
Пекиньи пожал плечами:
— Он ведь постесняется, король, не так ли?..
— Ах, Пекиньи, ты воистину бесценный друг. Ценю твою редкую деликатность: ты понял, что мне угрожает опасность, и хочешь избавить меня от нее.
— Каким образом?
— Ты проведал, что затевается заговор против моей бедняжки Олимпии и, не подавая виду, указываешь мне спасительный выход.
— Кто? Я?
— Это прекрасно, не отпирайся, это прямо-таки возвышенно, благодарю! Сегодня же ночью я увезу ее в Нормандию, в мое маленькое поместье. Помнишь, то самое, что по соседству с Курб-Эпином, владением госпожи де При.
— Нет, это я тебя благодарю за предупреждение. Можешь быть уверен: мадемуазель Олимпия не поедет в Нормандию.
— Вот еще! — озадаченно промолвил Майи. — Это почему же она не поедет?
— Потому что я ей помешаю.
— Ты?
— Я самый. Видишь ли, милейший граф, я не намерен допустить, чтобы король умер с тоски, и тем самым занять место подле Жака Клемана и Равальяка!
— Черт возьми, это уж слишком!
— Мой славный Майи, будь она твоей женой, я бы и слова не сказал, я бы тебя одобрил, посоветовал бы тебе упрятать свое добро подальше, потому что со стороны его величества это было бы уже воровство, хотя история знает такие примеры, вспомним поступок Людовика Четырнадцатого с супругом госпожи де Монтеспан… Но любовница…
— Герцог!
— Ах! Ну и что?
— Чтобы именно ты? Мы же друзья!
— Это вне службы, но здесь, мой дорогой, я на службе у короля.
— Подстроить мне ловушку, отнять у меня любимую женщину?
— Девчонку-комедиантку!
— Да, но если король ее захотел, почему бы и мне не желать ее?
— Король, милейший, это король.
— Ты хочешь довести меня до отчаяния?
— Если я увижу, что ты способен из-за этого отчаиваться, ты меня позабавишь.
— Это уж чересчур, герцог, по-моему, пора кончать. Пекиньи встал.
— Я думал, ты человек с умом, — произнес он.
— Да, но и не без сердца.
— Прелестно! Добрый час я хожу вокруг да около, привожу кучу доводов, лгу, хитрю, кривляюсь…
— С какой целью?
— Ты же знаешь!
— Ну да, знаю: чтобы захватить Олимпию.
— Проклятье! Что делать, если таков приказ короля? Все же это легче, чем взять бастион.
— Пекиньи, те бастионы, которые ты брал, обороняли испанцы или немцы.
— А Олимпию обороняешь ты, не так ли?
— Да-
— Мой дорогой, мне было бы горько схватиться с тобой; но я смирюсь с этим, а смирившись, возьму бастион. Ты ведь знаешь мою теорию неприятностей.
— Послушай, Пекиньи, мое последнее слово.
— Выкладывай.
— Если только Олимпия меня любит…
— Ты говоришь одни глупости и во время нашего разговора все больше теряешь разум. Все, что я от тебя слышу, — набор невообразимых пошлостей. Говоришь, если Олимпия тебя любит?.. Черт возьми, ну да, о на любителя. Ну и что?
— Как это ну и что?
— Да очень просто. Возвращаюсь к прежнему сравнению. Разве налоги на соль любят короля? Нет, они принадлежат королю, вот и все. Если мадемуазель Олимпия не любит короля, не заявит же она его величеству, что он ей противен?
— Именно это она ему и скажет.
— Полно, мой дорогой, тогда она была бы просто грубиянкой и тупицей, а я не думаю, что она на такое способна. Никогда она ему этого не скажет, она ведь особа со вкусом, а король достоин любви. Он очарователен, наш король! Видел бы ты его сегодня вечером! Он определенно красивее тебя. Он и моложе тебя, да, сверх того, он король, а это чего-нибудь да стоит. Представить себе женщину, которая не полюбит короля? Вот еще! Что это была бы за женщина? Да и послушай, дорогой, всем твоим рассуждениям не хватает здравого смысла! Это увлечение монарха актрисой не продлится вечно. Проклятье! Если тебе так нужна эта Олимпия, ты потом снова ее обретешь.
— О, что ты такое болтаешь? Это же омерзительно!
— То, что ты делал, во сто тысяч раз хуже того, что я говорю. Подведем итог.
— Он подведен. Я отказываюсь.
— Хорошо. В таком случае пропусти меня к даме, я хочу с ней побеседовать сам.
Майи рванулся вперед, чтобы преградить герцогу дорогу.
— Что?! Ты хочешь говорить с Олимпией о таких мерзостях? — вскричал он. — Никогда, герцог! Никогда!
— Если я не поговорю с ней сегодня, это произойдет завтра, только и всего.
— У меня? Ни за что!
— Если не у тебя, так в другом месте — в театре.
— Скорее я убью тебя.
— Если ты меня убьешь, Майи, я оставлю в наследство какому-нибудь другу мой план, который ты не пожелал принять. Друг пустит этот план в ход, и тебе придется убить также его, лишь бы не дать ему поговорить с твоей Олимпией.
— Тогда я ее убью!
— Прекрасно! Начал с безумств, кончаешь глупостями. Ты вроде римлянина Виргиния, господина, убившего свою дочь. Очень красиво, ничего не скажешь, только Виргинии все-таки дочь убил, а не любовницу, да и децемвир Аппий был сущим чудовищем, свирепым тираном, тогда как Людовик Пятнадцатый — монарх очаровательный.
— Какая мне разница?
Калитку Пекиньи сломал — что верно, то верно, — однако в прихожую еще не проник.
Он ждал во дворе верхом на мокрой от пота лошади. В четырех шагах позади него держался лакей, тоже верхом.
Луч большого фонаря, озарявшего двор, падал на этих двоих, господина и слугу, и в его свете было видно, как тяжко дышат взмыленные, исходящие пеной кони.
Но вот на пороге показался Майи.
— Герцог, это ты? — окликнул он.
— А это ты, граф? — отозвался герцог, отвечая вопросом на вопрос.
— Да что такое стряслось? — спросил Майи, торопливо идя навстречу всаднику.
— Ах, много чего, Майи, много чего… Однако известно ли тебе, что твои люди отказались отворить мне дверь?
— Не надо сердиться на них, герцог, они лишь буквально исполнили мой приказ: ты ведь знаешь, я здесь в моей скромной обители…
— Ну да, и ты ее запираешь на все засовы.
— Вот именно.
— Я это угадал, но если у тебя все заперто в доме…
— То что же?
— Так где, по-твоему, я мог бы с тобой побеседовать?
— Значит, есть нечто важное, что ты должен мне сказать?
— Черт возьми! Или ты думаешь, я без причины примчался бы сюда в полночь, чтобы приставать к тебе?
— Герцог, я не хочу, чтобы ты меня принимал за невежу, который не пускает своих приятелей на порог; слезай с коня, заходи в дом и постарайся хоть немного отдохнуть.
— А ужин будет?
— Как? Ты не ужинал?
— Нет, черт побери!
— Откуда же ты приехал?
— Прямо из Рамбуйе и успел проголодаться.
— Тем лучше!
— Интересно ты выразился, что ты имел в виду?
— Объяснить легко. Похоже, твои новости не столь ужасны, как я подумал сначала. Входи же, мой дорогой Пекиньи, входи и, если ты голоден, отужинай.
И он ввел герцога в дом; обеих лошадей определили в конюшню. Камердинеру поручили позаботиться о ночлеге слуги Пекиньи.
Майи провел ночного посетителя в залу на первом этаже, шепнув предварительно несколько слов на ухо своему камердинеру.
— Большой огонь в камине и маленькое угощение на столе, вот и все, — сказал Майи, — но не взыщи, ведь я не ждал столь важного гостя. Ну же, располагайся.
Пекиньи не заставил повторять это дважды: он действительно уселся в просторное кресло.
— Стало быть, ты только что из Рамбуйе? — начал Майи.
— Уже десять минут как прибыл оттуда.
— Как чувствует себя король?
— Более чем превосходно, граф. Ты ведь отослал своих людей, не так ли?
— У меня здесь только один камердинер — тот самый, которого ты видел; думаю, он сейчас занят, оказывает по долгу службы гостеприимство твоему.
— Двери заперты, верно?
— Разумеется. Так ты хочешь мне что-то сказать?
— У меня дело величайшей важности.
— Приступай же к нему.
— Тут вот что… Да, кстати, как поживает твоя жена? ;
— Очень хорошо.
— Тогда что за чертовщину мне говорили в Рамбуйе?
— Как, в Рамбуйе ходят толки о моей жене?
— Там только о ней и говорили.
— И что же именно? Не томи!
— Уверяют, будто ты хвалишься, что покинул ее.
— Трудно сказать, я ли ее покинул или она дала мне отставку. Но в конечном счете мы заключили договор о разрыве.
— Когда?
— Сегодня утром.
— И он подписан?
— Подписан.
— Все складывается превосходно. У нее еще не было времени привести договор в исполнение.
— С какой стати ты мне это говоришь?
— А ты не хочешь получить свою жену обратно?
— Я?
— Да; впрочем, об этом мы поговорим позже.
— Как? О чем ты, Пекиньи?
— Это так, подробность. И не надо мне было ее трогать, тут моя ошибка. Подробности, мой милый граф, должны оставаться на своих местах: если их сдвигают, это затемняет общую картину.
— Ну-ну, поговорим разумно, если это для тебя все-таки возможно.
— О, я очень серьезен. Но только, понимаешь, в этом положении…
— Каком еще положении?
— В том, в котором мы находимся. Это известие, что ты оставил графиню…
— А, проклятье!
— Не подозревай в моих словах ничего обидного, черт возьми, пожалуйста! Но, дорогой, графиня..
— Хорошо! Так что ты хотел сказать о графине?
— Это сама добродетель.
— Я убежден в этом, Пекиньи.
— Тогда зачем же было ее покидать?
— У нее тяжелый характер.
— Что тебе с того?
— Послушай, но это же меня тяготит, и еще как! Для меня это просто невыносимо.
— Потому что ты ее не выносишь.
— Да постыло это!
— Ах, дорогой, не стоит говорить о ней так дурно!
— Мне?
— Ты поступаешь неосмотрительно.
— Как, осмотрительность требует, чтобы я не отзывался дурно о своей жене?
— Да, это поставит тебя в затруднительное положение, когда придется к ней вернуться.
— Я тебя не понимаю.
— А между тем все совершенно ясно. Я советую тебе быть сдержаннее; если ты не последуешь моему совету, тебе же будет потом передо мной неловко. Но сначала скажи: мы можем быть вполне уверены, что здесь не найдется пары женских ушей, которые могли бы нас подслушать?
— Да, тысячу раз да, в этом можешь не сомневаться. Давай же, говори, а то я умираю от нетерпения, говори, я слушаю. Ну? Что еще не так?
— Видишь ли, оно не слишком удобно… произнести то, что я хочу тебе сказать.
— Ты меня встревожил. Что, король проведал о чем-нибудь?
— Насчет твоей жены?
— Насчет моей жены или любовницы.
— Скажи-ка, эта любовница, ты ее любишь?
— Конечно.
— Очень?
— Страстно.
— Дьявольщина! Это прискорбно.
— Что значит «прискорбно»? Прискорбно, что я люблю мою любовницу?
— Без сомнения; к тому же с твоей стороны нравственнее было бы любить жену.
— Говоря начистоту, дело вот в чем: жену я не люблю именно потому, что люблю другую.
— И эту возлюбленную, к которой ты пылаешь такой страстью, зовут…
— Олимпия Киевская.
— Олимпия Киевская! Мой бедный друг! Так ты говоришь, что безумно влюблен в нее?
— Без памяти.
— Ах-ах!
И Пекиньи почесал за ухом.
— Что ж! Тем лучше! — вскричал он вдруг. — От этого цена жертвы лишь возрастет!
— Какой жертвы?
— Ты пожертвуешь своей любовницей Олимпией.
— Во имя моей жены?
— Э, кто говорит о твоей жене?
— Ради кого же, по-твоему, я должен пожертвовать Олимпией, если не ради жены?
— Ну-ну, — промолвил Пекиньи, — успокойся, граф, надо же объяснить все до конца.
— Да уж конечно надо.
— Так вот, мой дорогой, тебе, разумеется, известно, что мадемуазель Олимпия Клевская играла Юнию — тогда, в тот вечер.
— Еще бы, мне ли не знать! Ведь это я привез ее из Лиона и устроил ей дебют.
— Ах, да, и я тебе немножко помог.
— В чем?
— Насчет этого дебюта.
— Верно. Однако к делу. Я сгораю от нетерпения…
— Ну, Олимпия играла так хорошо и она была так прекрасна, что кое-кто в нее влюбился, притом весьма пылко.
— Кое-кто?
— Да.
— А мне какое дело? Разве что… — граф внимательно посмотрел на Пекиньи. — Это, случайно, не ты ли?
— Ох-ох!
— Слушай, Пекиньи, я спешу сказать тебе это, потому что ты один из моих лучших друзей, и это причина, почему я не хочу причинить тебе ни малейшего огорчения. Я люблю Олимпию, и тебе должно быть довольно одного этого слова. Все определения, которые я мог бы присовокупить к нему, ничего не прибавят, не помогут, а может статься, и помешают выразить всю силу моей любви; поскольку же я ее люблю, я ее тебе не отдам.
— Друг мой, если бы речь шла всего лишь обо мне, мы быстро бы все уладили, но…
— Тогда о ком ты говоришь? — перебил Майи, встревоженный серьезным тоном собеседника.
— О том, мой воистину добрый друг, чьей воле в нашем прекрасном Французском королевстве не принято противиться. Речь, мой дорогой, идет о его христианнейшем величестве.
— О Людовике Пятнадцатом?
— О его величестве собственной персоной.
— О!
Господин де Майи смертельно побледнел.
— Король влюблен в Олимпию! — пробормотал он, поднимая голову и глядя на Пекиньи, словно человек, пробуждающийся от сна.
— Похоже на то, что наш достославный повелитель на этой почве потерял желание есть и пить. А монарх, который не ест и не пьет — без малого покойник. Я не могу предположить, что твоя страсть к возлюбленной заходит столь далеко, вплоть до цареубийства.
— Слушай, Пекиньи, — заявил граф де Майи, — если ты затеял одну из тех шуток, что так ценятся при дворе; если тебя прислала сюда моя жена, чтобы нарушить мой покой; если господин де Морена, ведающий полицией, заплатил тебе за это; если на тебя насели иезуиты — пусть, я все прощу; но если ты полагаешь, что я должен покинуть Олимпию, даже ради короля, то ты заблуждаешься, друг мой, и этого я тебе простить не могу.
— Да полно, полно! Нечего устремлять на меня свои глаза, будто заряженные пистолеты, нам незачем убивать друг друга взглядами. Спокойнее, ну же! Ведь дело нешуточное.
— Нет, дело совсем простое. Ты говоришь, король любит Олимпию? Что ж! Король ее не получит. Олимпия — моя, и я оставлю ее себе.
— Вот еще!
— Впрочем, это все неправда.
— Как неправда?
— Король вовсе не влюблен в мою любовницу.
— Однако позволь, если я тебе это говорю…
— Это он, праведник? Государь, прослывший святым? Образцовый супруг? Да это же немыслимо!
— Прелестно! Вон как ты поносишь короля! Тут прямое оскорбление величества. Берегись!
— Хотел бы я посмотреть, каким это образом, после того как я, не пожалев труда, нашел это очаровательное создание, это совершенство…
— Ах! Так она очаровательное создание? Совершенство? Друг мой, ты сам видишь…
— Что я должен видеть?
— Что король не обманывается. Неужели Олимпия действительно так пленительна, как ты утверждаешь?
— Еще пленительнее.
— Ты меня приводишь в восторг!
— Уж не сошел ли ты с ума?
— Когда ты меня поймешь, ты согласишься, что я благоразумен никак не меньше, чем любой из семерых мудрецов Греции. Стало быть, мой любезный Майи, ты утверждаешь, что…
— Эта малютка совершенна.
— Право слово, ты меня восхищаешь. Если так, дело сделано.
— Какое еще дело?
— Позволь развернуть перед тобой мой план.
— Я мог бы поздравить тебя с тем, что ты передо мной уже развернул планы весьма неприятные.
— Дорогой граф, бывают особого рода неприятности, которые не могут миновать истинного дворянина и которых он сам не вправе избегать; такова участь Люжака, который весьма прискорбно лишился своего носа, или Шардена, у которого тесть, генеральный откупщик, отнял права наследования, или, наконец, жребий твоей супруги, которая имела счастье от тебя освободиться, а теперь ей придется взять тебя обратно.
— Ах, черт возьми, ты чего добиваешься — рассмешить меня или разозлить? Ты шутишь или насмехаешься?
— И то и другое, только одно после другого. Так ты уж сначала посмейся, разозлиться успеешь.
— Довольно, Пекиньи, оставим это!
— Ну уж нет, я не волен с этим покончить, когда вздумается тебе или даже очень захочется мне самому. Начав, я должен довести дело до конца.
— Так доводи, но поскорее!
— Я продолжу изложение моего плана. Для начала предположим, что ты честолюбив.
— Ничего подобного!
— Дай же мне спокойно объясниться! Неужели тебе, вечно рвущемуся в самое пекло, словно какой-нибудь баск, не по душе орденские ленты и герцогские титулы?
— Что общего между Олимпией и герцогством и каким образом Олимпия может принести мне орденскую ленту?
— Сейчас, я уже подошел к сути! Если король влюблен в эту Олимпию, он, найдя ее совершенной, как ты утверждаешь, воистину совершенной… Кстати, а ты не обманываешься на сей счет? А то в каком положении я окажусь!
— Послушай-ка, Пекиньи; знаешь, пока ты мне затуманивал голову своим планом, вместо того чтобы его разъяснить, меня тоже посетила некая идея.
— Еще одна? У тебя тоже? Теперь у нас две идеи — значит, все пойдет как нельзя лучше. Говори же, мой дорогой Майи, говори, и ты увидишь, как внимательно я буду тебя слушать!
— Моя идея — вот она: я не стану, как ты, ходить вокруг да около правды. Пекиньи, это моя жена прислала тебя сюда.
— Меня? Твоя жена?
— Пекиньи, ты любовник моей жены!
— Я?!
— Хочешь не хочешь, а ты, Пекиньи, объяснишь мне, почему моя жена искала ссоры со мной. И ты мне объяснишь, зачем ей теперь понадобилось мое возвращение. Пекиньи, мой договор с Луизой был подписан сегодня утром. И его условия, заметь, Пекиньи, касаются только будущего, но задним числом они ничего не оправдывают!
— Ты с ума сошел! Да у тебя, мой дорогой, даже глаза вылезают из орбит!
— Я не шучу там, где задета честь моего имени, тебе это понятно, герцог?
— Э, несчастный, да кто говорит о твоем имени, кому есть дело до твоей жены и этих ваших супружеских счетов задним числом? Твоя жена? Я ее знать не знаю! Ваш разрыв? Мне на него плевать, я и услышал-то о нем только сегодня.
— Верю без труда, он и произошел сегодня в два часа пополудни.
— Майи, честью клянусь: я только мимоходом упомянул о графине!
— Однако ты начал с того, что просил меня примириться с ней.
— Для твоего же блага, мой дорогой, чтобы тебе не остаться одному, когда придется порвать с этой бедняжкой Олимпией. Одиночество убийственно для человека с твоим воображением, а в подобных случаях иметь при себе хотя бы жену все же лучше, чем никого.
— Не думай, герцог, что я тебе позволю сказать еще хоть что-нибудь, прежде чем ты мне дашь честное слово.
— Какое слово, граф?
— Герцог, я тебе не угрожаю; мы оба слишком воспитанные люди и слишком добрые приятели, чтобы так вести себя друг с другом, и все же ты мне поклянешься, ты дашь слово герцога…
— Да в чем мне клясться?
— Что ты не знаешь мою жену, как ты сейчас сказал.
— Мой любезный Майи, вот тебе слово герцога: клянусь честью моей семьи, моей кровью и моими предками,
что твою жену я видел не более трех раз: в день вашей свадьбы, поскольку был твоим шафером, в день ее представления ко двору и сегодня после полудня в Рамбуйе.
— Как, Луиза была в Рамбуйе?
— Да, я ее заметил, но мы даже словом не перекинулись. Кстати, это мне напомнило еще одну странность.
— Скажи, какую.
— О твоей жене?
— Говори.
— Разве тебя это занимает?
— Э, смотря какая странность.
— Но, в конце концов, если это довольно странная странность?
— Это никак не может меня волновать, ведь мы, как ты сам заметил, расстались. Но все-таки это подобающий интерес, если муж…
— Ну да, действительно, вполне подобающий. Что ж! Раз ты считаешь, что этому мужу…
— Моя жена свободна.
— Да, но все же свободна до тех или иных пределов, включая их либо исключая.
— Я бы предпочел, чтобы исключая.
— К примеру, так: свободна вплоть до герцога и пэра, но при этом исключая его, будь он хоть дважды герцогом и пэром, не правда ли?
— Пекиньи!
— Так вот, мой дорогой, если тебе не по вкусу, что твоя жена на кого-то слишком засматривается, а этот кто-то слишком засматривается на нее, сейчас самое время…
— Самое время для чего?
— Чтобы встать между женой и той персоной, на которую она поглядывает Граф провел ладонью по лицу.
— Ну, — сказал он, — это лишь чтобы меня позлить. Это у меня есть любовница, а Луизу я знаю: она может состроить глазки тому или другому, но не более.
— Значит, в своей жене ты уверен?
— Уверен.
— Отлично! Друг мой, вера спасительна. Затем Пекиньи прибавил про себя: «Если Олимпия само совершенство, то и Майи также образец в своем роде.
Что за пара! Какая жалость, что их приходится разлучать!»
— Итак, — продолжал Майи, — ты дал слово, и я вправе не сомневаться, что ты сюда пришел по собственному почину и только из-за Олимпии?
— Положись на это, я же возвращаюсь к моему плану.
— Милый друг, не стоит мне его объяснять, это был бы напрасный труд.
— Почему же?
— Потому что это ни к чему не приведет.
— Ох, черт возьми! Неужели я строил планы впустую?
— Совершенно впустую. Я утратил любовь моей жены, или, по крайней мере, эта любовь уснула, а проснется лишь тогда, когда это будет угодно Богу.
— Или дьяволу.
— Да, герцог; а что до Олимпии, повторяю тебе: я ее не выпущу из рук, она принадлежит мне и никакая сила ее у меня не отнимет.
— Все это не более чем слова: «Verba volant note 47 (лат.)]», как выражается отец Поре.
— Как тебе известно, мой любезный герцог, существуют слова и совсем иного рода. Слова Евангелия, слово чести…
— Не стоит так горячиться, а главное, не бросайся словами Евангелия. Это добро не расточают попусту.
— Вот еще! Я что, не хозяин своей любовницы?
— Э, нет!
— Вот как? Любопытно.
— Любопытно или нет, а это так.
— И кому же она в таком случае принадлежит, моя любовница?
— Королю, черт возьми! Так же как и Париж. Если королю будет угодно повысить солевую подать на свой город, он едва ли станет справляться о твоем мнении или даже о мнении самой столицы.
— Да, но…
— Никаких «но». Мадемуазель Олимпия актриса, она принадлежит Французской комедии, которой владеет король, поскольку все комедианты суть люди короля.
— А, так ты изволишь шутить!
— Я? Честное слово, я от подобного намерения за тысячу льё.
— Что ж, скажи королю, пусть попробует прийти и взять у меня Олимпию, тогда увидим!
Пекиньи пожал плечами:
— Он ведь постесняется, король, не так ли?..
— Ах, Пекиньи, ты воистину бесценный друг. Ценю твою редкую деликатность: ты понял, что мне угрожает опасность, и хочешь избавить меня от нее.
— Каким образом?
— Ты проведал, что затевается заговор против моей бедняжки Олимпии и, не подавая виду, указываешь мне спасительный выход.
— Кто? Я?
— Это прекрасно, не отпирайся, это прямо-таки возвышенно, благодарю! Сегодня же ночью я увезу ее в Нормандию, в мое маленькое поместье. Помнишь, то самое, что по соседству с Курб-Эпином, владением госпожи де При.
— Нет, это я тебя благодарю за предупреждение. Можешь быть уверен: мадемуазель Олимпия не поедет в Нормандию.
— Вот еще! — озадаченно промолвил Майи. — Это почему же она не поедет?
— Потому что я ей помешаю.
— Ты?
— Я самый. Видишь ли, милейший граф, я не намерен допустить, чтобы король умер с тоски, и тем самым занять место подле Жака Клемана и Равальяка!
— Черт возьми, это уж слишком!
— Мой славный Майи, будь она твоей женой, я бы и слова не сказал, я бы тебя одобрил, посоветовал бы тебе упрятать свое добро подальше, потому что со стороны его величества это было бы уже воровство, хотя история знает такие примеры, вспомним поступок Людовика Четырнадцатого с супругом госпожи де Монтеспан… Но любовница…
— Герцог!
— Ах! Ну и что?
— Чтобы именно ты? Мы же друзья!
— Это вне службы, но здесь, мой дорогой, я на службе у короля.
— Подстроить мне ловушку, отнять у меня любимую женщину?
— Девчонку-комедиантку!
— Да, но если король ее захотел, почему бы и мне не желать ее?
— Король, милейший, это король.
— Ты хочешь довести меня до отчаяния?
— Если я увижу, что ты способен из-за этого отчаиваться, ты меня позабавишь.
— Это уж чересчур, герцог, по-моему, пора кончать. Пекиньи встал.
— Я думал, ты человек с умом, — произнес он.
— Да, но и не без сердца.
— Прелестно! Добрый час я хожу вокруг да около, привожу кучу доводов, лгу, хитрю, кривляюсь…
— С какой целью?
— Ты же знаешь!
— Ну да, знаю: чтобы захватить Олимпию.
— Проклятье! Что делать, если таков приказ короля? Все же это легче, чем взять бастион.
— Пекиньи, те бастионы, которые ты брал, обороняли испанцы или немцы.
— А Олимпию обороняешь ты, не так ли?
— Да-
— Мой дорогой, мне было бы горько схватиться с тобой; но я смирюсь с этим, а смирившись, возьму бастион. Ты ведь знаешь мою теорию неприятностей.
— Послушай, Пекиньи, мое последнее слово.
— Выкладывай.
— Если только Олимпия меня любит…
— Ты говоришь одни глупости и во время нашего разговора все больше теряешь разум. Все, что я от тебя слышу, — набор невообразимых пошлостей. Говоришь, если Олимпия тебя любит?.. Черт возьми, ну да, о на любителя. Ну и что?
— Как это ну и что?
— Да очень просто. Возвращаюсь к прежнему сравнению. Разве налоги на соль любят короля? Нет, они принадлежат королю, вот и все. Если мадемуазель Олимпия не любит короля, не заявит же она его величеству, что он ей противен?
— Именно это она ему и скажет.
— Полно, мой дорогой, тогда она была бы просто грубиянкой и тупицей, а я не думаю, что она на такое способна. Никогда она ему этого не скажет, она ведь особа со вкусом, а король достоин любви. Он очарователен, наш король! Видел бы ты его сегодня вечером! Он определенно красивее тебя. Он и моложе тебя, да, сверх того, он король, а это чего-нибудь да стоит. Представить себе женщину, которая не полюбит короля? Вот еще! Что это была бы за женщина? Да и послушай, дорогой, всем твоим рассуждениям не хватает здравого смысла! Это увлечение монарха актрисой не продлится вечно. Проклятье! Если тебе так нужна эта Олимпия, ты потом снова ее обретешь.
— О, что ты такое болтаешь? Это же омерзительно!
— То, что ты делал, во сто тысяч раз хуже того, что я говорю. Подведем итог.
— Он подведен. Я отказываюсь.
— Хорошо. В таком случае пропусти меня к даме, я хочу с ней побеседовать сам.
Майи рванулся вперед, чтобы преградить герцогу дорогу.
— Что?! Ты хочешь говорить с Олимпией о таких мерзостях? — вскричал он. — Никогда, герцог! Никогда!
— Если я не поговорю с ней сегодня, это произойдет завтра, только и всего.
— У меня? Ни за что!
— Если не у тебя, так в другом месте — в театре.
— Скорее я убью тебя.
— Если ты меня убьешь, Майи, я оставлю в наследство какому-нибудь другу мой план, который ты не пожелал принять. Друг пустит этот план в ход, и тебе придется убить также его, лишь бы не дать ему поговорить с твоей Олимпией.
— Тогда я ее убью!
— Прекрасно! Начал с безумств, кончаешь глупостями. Ты вроде римлянина Виргиния, господина, убившего свою дочь. Очень красиво, ничего не скажешь, только Виргинии все-таки дочь убил, а не любовницу, да и децемвир Аппий был сущим чудовищем, свирепым тираном, тогда как Людовик Пятнадцатый — монарх очаровательный.
— Какая мне разница?