— Ступайте за этим посланцем и приведите его сюда, — приказала Олимпия камеристке.
   Та тотчас убежала, полная той радости, какую всегда испытывают слуги, если им тем или иным способом удастся ввести своих господ в смущение.
   Тут же вошел посланец. В руках он держал довольно большое, вчетверо сложенное письмо.
   — Для мадемуазель Олимпии де Клев от господина графа де Майи, — возвестил он.
   Потом, только теперь заметив бледного молодого человека, стоявшего в сторонке, он прибавил:
   — Или для господина Баньера.
   Затем, отвесив учтивый поклон, он повернулся и вышел, не проявив ни малейшего смущения, а ведь между тем его визит основательно потревожил молодую пару.
   Письмо он отдал Олимпии, и теперь она держала его в руке.
   Жестом она велела камеристке удалиться, и они с Баньером остались одни.
   И тут она протянула письмо своему мужу.
   — Это послание в вашем распоряжении, — сказала она, — как и все письма, которые я буду получать отныне.
   — Нет, — ответил Баньер, и его сердце преисполнилось радости и вместе с тем печали, — нет, оно вручено вам, Олимпия. Читайте.
   — Почему бы вам самому не прочесть, друг мой? Ну, скажите, почему?
   — Потому что мне заранее известно все, что говорится в этом письме.
   — Вы это знаете?
   — Догадываюсь.
   — Вы?
   — Безусловно; это ведь легко, а мне тем более, угадать, о чем может писать человек, который любил вас и потерял.
   — Но ведь письмо адресовано не только мне, но и вам тоже, так сказал посланец…
   — Да, но я знаю и то, что он может сказать мне. Олимпия взяла его за обе руки.
   — Ну же, Баньер, — нежно проговорила она, — разве так необходимо, чтобы в первый же час нашего супружества письмо, которого я не ждала, присланное против моего желания, внесло смятение в ваш ум? Да прочтите же, может быть, в нем содержится совсем не то, что вы предполагаете.
   — Думаете, там угроза? — спросил Баньер, хмуря брови, и протянул руку за письмом.
   Однако теперь уже Олимпия отдернула его.
   — Нет, — храбро заявила она, — человек, написавший это, не способен на низость, поверьте мне, Баньер.
   — Вы знаете, что у него на сердце, — отвечал Баньер с горечью.
   — Да, — сказала Олимпия.
   — Тогда вы должны знать и то, что сказано в его письме, и нам нет надобности его читать.
   — Да, — согласилась Олимпия, — нам не нужно читать его, особенно сейчас. Мы его прочтем позже, когда граф будет в Вене, на берегу Дуная, а мы — в нашем маленьком лионском дворце, на берегу Соны.
   И, обвив руками шею мужа, прильнув устами к его устам, Олимпия украдкой подбросила в карман его камзола послание, от которого он так упорно отказывался.
   Ее поцелуй, улыбка и эта жертва, принесенная женой, окончательно обезоружили Баньера и умиротворили его душу.
   — Плевать мне на ревность! — вскричал он. — У меня самая прекрасная, самая нежная и самая честная из жен.
   — И даже самая влюбленная, дорогой мой муж.
   — Вот только, — продолжал Баньер, — надо поскорее спрятать эту жену в безопасное место и, раз я не могу читать ее писем, позаботиться, чтобы она их не получала.
   И он приказал, все больше оживляясь:
   — К делу! За узлы!
   И они вдвоем принялись заталкивать вещи в большой дорожный сундук.
   — А фиакр? — спросила Олимпия, тоже охваченная весельем.
   — Фиакр?
   — Да. Что с ним сталось?
   — Он все еще нас ждет.
   — Так вы его не отослали?
   — Разумеется, нет.
   — Почему?
   — Он будет везти нас до тех пор, пока лошади смогут передвигать ноги.
   — А потом?
   — Отъедем подальше, а там посмотрим. Для меня и, надеюсь, для вас тоже, Олимпия, сейчас главное уехать — покинуть Париж.
   — Превосходно! Вот только для ночного путешествия вы, мой дорогой Баньер, одеты несколько легко.
   — Я был еще куда легче одет, когда примчался в Париж вдогонку за вами!
   — И все-таки…
   — Надо же, — смеясь, заметил молодой человек, — вот жена уже и презирает брачные одежды своего супруга!
   — Боже меня сохрани, мой дорогой Баньер! Напротив, мое почтение к ним столь велико, что я собираюсь их превратить в реликвию.
   Она позвала камеристку. Мадемуазель Клер явилась.
   — Откройте сундук из лимонного дерева, — сказала Олимпия, — и достаньте мне тот бархатный наряд, ну, вы знаете.
   — Мужской? — спросил Баньер.
   — Да, сударь, мужской, — смеясь, откликнулась новобрачная.
   Физиономия Баньера омрачилась.
   — Олимпия, — заявил он скорбно, — прошли те времена, когда послушник иезуитов мог облачиться в наряд господина графа де Майи.
   — Замолчите, грубиян, — сказала Олимпия, протягивая ему бархатный камзол, — взгляните на этот наряд, узнайте его и сгорите со стыда.
   Баньер поднес камзол поближе к свечам.
   — А и верно! — закричал он, ликуя. — Мне знакома эта вещь!
   — Это тот самый бархатный камзол, который вы заказали в Лионе; вам его принесли в день, когда вы были арестованы по приказу иезуитов; тем не менее вы его не надевали, кроме как во время примерок. Баньер, я сберегла его, я целыми днями на него смотрела, каждый вечер его целовала. В его карманах я прятала мои самые любимые духи… ах, кроме воспоминаний да этого камзола, мне почти ничего и не осталось от дней счастья и любви, это было как память, вся пропитанная ароматом былого, которое ушло, но его благоухание наполняло мой дом и мое сердце!
   Испустив крик восторга, Баньер сорвал с себя свой шелковый камзол, надел бархатный и бросился к Олимпии, крепко сжал ее в объятиях, между тем как мадемуазель Клер, отнюдь не падкая на чувствительные сцены, тщательно, с невозмутимым спокойствием сложила старый камзол и втиснула его в большой сундук, забитый нарядами Олимпии.
   Когда этот порыв умиления утих, а дорожный сундук был заполнен, пробило три часа; лошади, запряженные в фиакр, били копытами, ведь они прождали у ворот два с половиной часа, и возница, боясь, что о нем забыли, старался производить как можно больше шума.
   Завернувшись в один плащ, Олимпия и Баньер взяли ключ от сундука, который возница взгромоздил на империал фиакра, и отправились на улицу Монмартр в контору для найма экипажей.
   Баньер заполнил нужные для этого бумаги, выложил часть платы вперед, затем, условившись с кучером фиакра о двухдневной поездке по двенадцать ливров за каждый день, они за два часа рассчитались с мадемуазель Клер, выплатив ей сумму, которая, видимо, ее удовлетворила, и, прежде чем рассвело, добрались до заставы Фонтенбло, с безмерным наслаждением впивая холодные испарения реки и запахи долины Жантийи, которая в те времена была не такой грязной, как ныне, поскольку парижский свет куда меньше украшал ее своим присутствием.
   Возница, который преспокойно проделывал свои два льё в час, распевая на козлах песни, радовался, что нашел таких славных пассажиров, и спрашивал себя, почему бы, пустив в дело кой-какие дипломатические хитрости, не добиться, чтобы эти молодожены наняли его везти их на край света, платя по двенадцать ливров в день.

XCI. ДОМИК НА СОНЕ

   К сожалению, в этом мире нет ничего сомнительнее, чем расчеты, даже если их, не сходя со своих козел, производят возницы фиакров.
   Олимпия с предыдущего дня стала слишком бережливой, чтобы поддержать этого славного малого, который имел свои виды на нее и Баньера, намереваясь поживиться за их счет.
   Как бы ей ни было хорошо в этом фиакре, рядом с Баньером, она думала, что нельзя сделать более двенадцати льё в день, даже платя по двенадцать франков.
   Она прикидывала, что им потребуется двенадцать дней, чтобы добраться до Лиона, и что во все это время придется немножко подкармливать лошадей и обильно — кучера.
   И что кучеру понадобится еще двенадцать дней на обратную дорогу, за которые, естественно, тоже придется заплатить.
   Поэтому вечером первого дня, когда они прибыли в Фонтенбло, Олимпия поделилась своими умозаключениями с Баньером, и вследствие этих умозаключений, которые Баньер полностью одобрил, кучеру выдали плату за два дня и отправили его обратно в Париж.
   Тогда Олимпия условилась о цене с возчиком, который следовал с обозом багажа за пассажирской каретой из Парижа в Лион. К своим повозкам он добавил еще и маленький кабриолет. Это вынуждало ехать шагом, но так же передвигалась и карета.
   В ту благословенную эпоху быстро можно было передвигаться только в почтовой карете, но Олимпия и Баньер, став благоразумнейшими в мире супругами, считали себя не столь богатыми, чтобы разъезжать на почтовых.
   Итак, они, не теряя веселости, ограничились кабриолетом.
   На следующий день в пять утра они вдвоем уселись в него и тронулись в путь.
   То прячась за кожаными занавесками, когда было холодно и пасмурно, то шагая по обочине дороги, если она была красива и живописна, обедая с аппетитом, ночуя на чистеньких постоялых дворах, они потратили на это путешествие десять дней, и, если не считать усталости, которую Олимпия прогоняла купаниями и долгими ночами любви и крепкого сна, никогда еще путешествие при всем своем однообразии не было столь веселым и очаровательным.
   Дело тут было еще и в том, что молодым супругам, с тех пор как они не виделись, нужно было так много всего рассказать друг другу. Любовь так говорлива и так расположена слушать, рука Олимпии, покоясь на локте Баньера, была так нежна, а сама эта дорога казалась таким бледным отражением долгого пути, который им предстояло пройти, прежде чем их юности и счастью наступит конец!
   А сколько всего они переговорили о добрейшем, прекраснейшем, достойном Шанмеле! С каким проникновенным чувством они, облагодетельствованные, чья признательность доходила до бурных восторгов, рассматривали слабости этой деликатной натуры, деликатность этого великодушного сердца! Как благословляли они Господа, пославшего им такое сокровище, которое им посчастливилось встретить на своем пути!
   Шанмеле был прав.
   Узаконенное счастье и в самом деле придает радостям земным некое благородство и серьезность.
   Это такая приятная поддержка для совести, что она, до сих пор дремавшая, вновь обретает девственную силу и, будучи вопрошаема, дает безупречно точный ответ, отличая праведное от неправедного, подобно пробному камню, определяющему истинную цену меди и золота.
   Многие суждения, считавшиеся раньше ложными, начинают представать в новом свете, а черта, отделяющая свое добро от чужого, столь часто размытая, проступает самым определенным образом.
   Разговор, касаясь всех этих предметов, частенько не обходил и г-на де Майи. Как человек умный и глубоко любящий, Баньер понял: нужно раз и навсегда исчерпать все, что касается этой страницы их общего прошлого.
   Сначала удивившись, Олимпия быстро поняла, что происходит в душе ее возлюбленного, и помогла своему мужу избавиться от зубастой язвительной гостьи, имя которой — ревность.
   Сделать это было легко: ей требовалось лишь от чистого сердца поведать все как есть.
   Она описала свою жизнь с графом, изобразила его таким, каким он был: слабым, восторженным, заблудившимся на темной дороге, что пролегала между придворным и общечеловеческим пониманием чести. Она представила его страдающим, каким он был в настоящее время; наконец, ей удалось успокоить Баньера относительно будущности этого человека, которому для благополучия не хватало лишь одного — счастья.
   Баньер испытал то живейшее удовлетворение, какое только может доставить мужчине доказательство вполне ясно выраженного предпочтения, которое любимая женщина отдает ему перед соперником, во многих отношениях его превосходящим.
   Отважная искренность его жены привела к тому, что Баньер почувствовал в себе желание бесконечно жалеть г-на де Майи вместо того, чтобы ему завидовать, как то было до сих пор.
   Тут ему стало казаться, что крылатое чудище с окровавленными когтями и тяжелым чревом, которое беспощадным кошмаром наваливается на сердца влюбленных и зовется ревностью, с мрачным воем отлетело прочь, чтобы поискать себе жертву в другом месте.
   Это доброе расположение, от которого так полегчало на душе, побудило его вспомнить о послании г-на де Майи.
   — Пожалуй, все-таки досадно, что мы из-за первого огорчения, омрачившего наш союз, не прочли письма, которое он прислал нам, — сказал Баньер. — Возможно, граф хотел вытребовать назад то, что он нам дал. Было бы некрасиво присвоить его имущество.
   — Его имущество?! — вскричала Олимпия. — Будьте покойны, мой друг: помимо того, что господин де Майи по природе великодушен, у него еще и нет причин чего-то от меня требовать. Деньги, что он мне давал для меня, я тратила на него. Вы же меня знаете, Баньер: я не жадная, мне приятнее давать, чем брать. Щедроты господина де Майи не сделали меня богаче, чем я была, когда мы с вами жили на те средства, что получали на сцене. Благодаря его деньгам я лишь могла не тратить жалования, которое определил мне театр, у меня не было надобности покупать для себя мебель, как пришлось тогда в Лионе, — она и поныне там. Вот почему сегодня у нас есть двести луидоров.
   — Стало быть, — сказал Баньер, — меблировка особняка на улице Гранж-Бательер…
   — Там и осталась, — подтвердила Олимпия. — И крупные жемчуга, которыми по желанию господина де Майи я украшала свой наряд, когда мы устраивали приемы для его друзей, — они тоже остались в своих ларцах. Я считала все это добром, взятым напрокат, которым признанная любовница может временно пользоваться, но право собственности сохраняется за его постоянным владельцем.
   Все это господин де Майи прекрасно знает, и если я могу чего-то опасаться, то как бы он не попробовал меня чем-нибудь одарить, вместо того чтобы требовать это назад. Вы держали то письмо в руках: там не прощупывалась какая-нибудь пачка?
   — Нет, я ничего такого не почувствовал — судя по толщине, там было не более чем обычное письмо.
   — Дарственная может быть и на самом простом листе бумаги. Где оно, это письмо?
   — Боже мой! Я его оставил в моем старом камзоле, — вспомнил Баньер.
   — А Клер бросила его в сундук с прочими пожитками, — сказала Олимпия.
   — Что ж! Пусть там и остается.
   — Впрочем, в Лионе мы получим его обратно вместе с остальной одеждой, тогда и прочитаем это письмо вдвоем, не так ли, мой друг? — мягко произнесла Олимпия. — Если оно содержит комплименты, они достанутся поровну нам обоим; если, как я боюсь, там какой-нибудь подарок, я нижайше поблагодарю господина де Майи, чтобы не ранить его деликатных чувств. Вы посмотрите, что я напишу, и я возвращу дар.
   — Вы ангел ума и добродетели, моя дорогая Олимпия.
   — Я начинаю находить удовольствие в исполнении своего долга. Едем же поскорее в Лион.
   — Да, поскорее; лишь бы кабриолет нам это позволил, Олимпия, милая моя. Скорость кабриолета была невелика, но, поскольку колеса его тем не менее крутились, он в конце концов доехал до места.
   Но когда Баньер увидел впереди Фурвьерский холм, Лион, скопление домов с дымящими трубами, и Рону и Сону — две реки, большую и малую, подобно двум сцепленным рукам, широкие струи из серебра и перламутра, — у него вырвался тяжкий вздох.
   Олимпия обернулась, удивленная.
   — Да что с вами? — спросила она. Баньер чуть заметно пожал плечами:
   — Ничего.
   — Да нет же. Вы помрачнели, и это с вами случилось внезапно. Скажите мне, что на вас нашло?
   — Я не люблю Лиона; мне всегда не нравилось это нагромождение черных домов, — отвечал Баньер.
   — Наш дом вы полюбите.
   — Мы были в нем так несчастны!
   — О нем я не говорю, из того дома мы возьмем только мебель, да и ее продадим, если хотите.
   — Зачем только вы выбрали Лион, милая Олимпия, Лион, где я так страдал?
   — Потому что Лион достаточно велик, чтобы в нем затеряться.
   — Разве нам так уж необходимо затеряться?
   — Но мне казалось, это вопрос решенный. Да ну, откуда эти колебания, ведь наш план так хорошо придуман?
   — Не знаю, но у меня здесь, на этом самом месте ноги прямо в землю врастают. Как посмотрю на этот город, он мне представляется бездной. Вся эта вода, которой принято любоваться, кажется, так и жаждет поглотить что-то… или кого-то. Не люблю этот город.
   — Объяснитесь.
   — Я не люблю этот город, где живет Каталонка, и аббат д'Уарак, и наша врагиня — парикмахерша. Не выношу Лион с его тюрьмами, официалом, казармой, да мало ли с чем еще! Послушайте, милый мой друг, у меня такое чувство, что нам бы лучше не возвращаться в Лион, не селиться там.
   — О, у меня может создаться впечатление, будто вы суеверны, — с улыбкой возразила Олимпия. — Взгляните же на это чудесное солнце, на эти зеленые холмы, опоясанные деревьями; посмотрите, как кораблики, будто золотистые ракушки, скользят по голубой глади вод! А вон там, в дальнем конце того маленького острова, за домами, глядите, какая купа деревьев вдоль белой дороги, — видите?
   — Да.
   — И как перед ними протекает Сона?
   — Да.
   — Смотрите, что за чудесный покой: вон рыбак на берегу, дети, играющие у воды…
   — Правда.
   — Там — маленький домик, где мы хотим поселиться. Посмотрите, как он удален от того кипучего городского
   центра, где мы жили до нашего отъезда. К нам никогда не вернутся прежние треволнения. Эта часть города беспробудно дремлет в тени каштанов и лип. А вы подумали, каково здесь зимой, когда этот пустынный квартал будет утопать в ватном снежном ковре? Вы представили себе маленькую лампу, светящуюся сквозь занавеси и оголенные ветви деревьев, сияющую, словно звезда счастья над нашим домом; мост, ведущий к городским воротам? Мы совершаем прогулки, дышим свежим воздухом… теперь, когда вы видели все это, что ж, не поедем в Лион, если вы не хотите.
   — Да уж поедем, раз этого хотите вы, — отвечал Баньер, подавляя последний тяжелый вздох, рвущийся из груди. — Вы не можете привести меня ни к чему иному, кроме радости и счастья.
   И он вместе со своей подругой двинулся вниз, к городу.
   Два часа спустя они расплатились с возчиком, переоделись в свежую одежду и утолили голод; остановились они в маленькой гостинице, чтобы сначала как следует передохнуть, а потом пуститься на поиски жилья.
   Но Олимпия была слишком полна энергии, чтобы долго предаваться отдыху.
   На следующий день, пока Баньер еще спал, она выскользнула из гостиницы. Когда Олимпия жила в Лионе и бродила по городу в одиночестве, в слезах из-за грубости Баньера или оттого, что он ее совсем забросил, она раз двадцать замечала уединенный дом, который всегда ей нравился своим видом и обилием зелени вокруг.
   Никогда она не обнаруживала в его окнах ни малейшего движения: летом она объясняла это тем, что его обитатели переехали за город, зимой говорила себе, что они живут взаперти, прячась от холода и тумана.
   Она направилась прямо к этому дому, полная решимости добиться своего и убедить хозяев, прельстив их выгодой, уступить свои права. Олимпия всегда полагала, что для красивой, приветливой женщины, если она готова взять на себя труд попросить о желаемом, нет ничего невозможного.
   Какой же это будет праздник, когда она вернется к Баньеру, чтобы сообщить, что дело сделано, взять его за руку и повести устраиваться на новом месте!
   Час неторопливой ходьбы, и она добралась до цели своего путешествия.
   Со слегка сжавшимся сердцем она постучалась в маленькую калитку в ограде, протянувшейся вдоль речного берега.
   Но ответа не было. Она постучала снова, и вскоре послышались шаги: песок на аллее садика поскрипывал под ними.
   Однако калитка не открылась; предосторожности были столь велики, что казалось, будто по ту сторону ограды кто-то прислушивается или пытается разглядеть ее.
   Что касается первого предположения, то Олимпия заблуждалась. Узнать, с кем имеешь дело, было нетрудно, поскольку в калитке было окошечко с маленькой железной решеткой: глядя через него во времена смут и гражданских войн, добрые провинциальные, да и парижские буржуа могли проверить, кто стучится к ним — враг или союзник.
   За ней наблюдали, вот и все.
   Олимпия заметила физиономию служанки, маячившую сквозь железные прутья решетки.
   — Что вам угодно, сударыня? — осведомилась та.
   — Добрая девушка, скажите, этот дом сдается, не правда ли? — сказала Олимпия.
   — Нет, сударыня.
   — Мне казалось, я слышала другое, — пробормотала Олимпия обескураженно.
   — Он никогда не сдавался, сударыня.
   И служанка собралась было захлопнуть окошко.
   — Простите, — запротестовала Олимпия, — еще один вопрос, дитя мое.
   — Задайте его, сударыня.
   — Кто живет в этом доме?
   — Ну, — промолвила служанка, — я не знаю…
   — У меня самые добрые намерения, — заверила Олимпия, просовывая сквозь решетку экю, при виде которого служанка стала гораздо предупредительнее. — Послушайте, я никого не выслеживаю, не преследую: просто мне очень хочется нанять для себя этот дом, и тот, кто бы мне его уступил, заслужил бы мою огромную благодарность.
   — Но все же, сударыня, что если тот, кто здесь живет, дорожит этим домом?
   — Ах, я знаю все, что мне можно возразить; но, если бы мне удалось поговорить с владельцем дома, я бы уж нашла способы его уговорить. Я женщина, и я безобидна. Повторяю: нельзя ли, чтобы хозяин принял меня и выслушал мои доводы? Обещаю вам, моя милая, что, если вы мне поспособствуете и я смогу уговорить вашего господина, я прибавлю к тому экю еще луидор.
   Ослепленная, служанка ухмыльнулась, глядя в прелестное лицо Олимпии.
   — Сударыня, — сказала она, — владелец этого дома в нем не живет. Мой господин всего лишь наниматель, да и приезжает сюда только время от времени.
   — А в настоящее время он здесь?
   — К счастью, здесь.
   — К счастью? Значит, можно надеяться?..
   — Все возможно, он такой любитель хорошеньких глазок, что ваши, может, его и проймут. Позвольте я сбегаю его предупредить, он сюда придет, вот вы и поговорите с ним с глазу на глаз.
   — Ступайте, — сказала Олимпия.
   Служанка поспешила к дому. Она сама была молода и потому не видела ничего невозможного в том, чтобы исполнилось желание другой молодой женщины.
   Три минуты спустя она возвратилась, ведя за собой мужчину, который посмеивался и ворчал:
   — Она хоть вправду красива, эта дама, ради которой вы, Бабетта, меня побеспокоили?
   При звуке этого голоса Олимпия содрогнулась и безотчетно отпрянула назад, но было поздно.
   К решетке уже прилипла физиономия аббата д'Уарака.
   Узнав Олимпию, он издал вопль изумления и восторга.
   Охваченная ужасом, Олимпия бросилась бежать со всех ног, между тем как аббат, бранясь и чертыхаясь, пытался открыть калитку, чтобы нагнать ускользающую добычу. Но пока служанка искала ключ, Олимпия исчезла, и когда калитка была отперта, оказалось, что аббат слишком близорук, чтобы отыскать следы беглянки.

XCII. ОЛИМПИЯ ТОЖЕ ТЕРЗАЕТСЯ ПРЕДЧУВСТВИЯМИ

   Как мы уже сказали, при виде аббата д'Уарака Олимпия пустилась бежать, вся трепеща от ужаса.
   Только пробежав шагов сто, она перевела дыхание и осознала, какая ей угрожает опасность и сколь неосторожно было подвергать себя подобному риску, пренебрегая дурными предчувствиями Баньера.
   Увы! Значит, влюбленный мужчина оказался более чутким, чем она, женщина! Стало быть, Баньер любил сильнее, если смог угадать опасности, которые здесь будут грозить его любви?
   Олимпия только что с первого взгляда поняла, насколько ее появление взбодрит и обновит прежние вожделения аббата д'Уарака.
   Этот упорный, неутомимый преследователь мог оставить в покое только любовницу графа де Майи, но возлюбленную Баньера он никогда не перестал бы осаждать.
   Будет ли он уважать жену Баньера больше, чем уважал любовницу, особенно если эта жена по случайности, которую его самолюбие, разумеется, не преминет истолковать в свою пользу, сама вернулась и по собственной воле постучалась в его дверь?
   Олимпия опять попыталась бежать, но еще через сто шагов ей снова пришлось остановиться: кровь, сначала бросившаяся ей в голову, теперь вся прихлынула к сердцу, так что она стала задыхаться.
   Потом в висках застучало, и ей казалось, что каждое биение пульса отдается в ушах, тихонько нашептывая: «Д'Уарак! Д'Уарак!»
   Случайность… Все же это была только случайность.
   Но как можно поверить в такую случайность?
   Неужели настойчивость, которую проявила Олимпия, требуя, чтобы ее провели к хозяину дома, была случайностью? А деньги, которые она дала служанке, и другие, которые она ей пообещала, — тоже случайность?
   Как не поздравить себя со всеми этими совпадениями, если тебя зовут д'Уараком?
   — О! — прошептала Олимпия. — Я и отсюда прямо слышу его. Он скажет себе: «Она знала, где я живу, вот и примчалась, а увидев меня, бросилась бежать, потому что она, как Галатея, хотела, чтобы ее преследовали. Теперь, когда она возвестила о своем прибытии, ей больше ничего не надо, как только чтобы я искал ее и нашел!»
   Боже! А Баньер?
   Если Баньер обо всем узнает, как он сможет примириться с этим утренним визитом к его давнему сопернику, более того — к врагу? Как ему, Баньеру, поверить в эту случайность, если даже сама Олимпия, ее жертва, с трудом в нее верит?
   Разве все не складывается, как нарочно, чтобы изобличить женщину, и без того уже слишком подозреваемую?
   А главное, эта ее торопливость: рано встать, выйти одной, забрести в уединенное место, и все затем, чтобы ей неожиданно встретился… и кто же? Аббат д'Уарак, бич спокойствия Баньера, после г-на де Майи второе для него пугало.