Страница:
— Мне приходится просить вас: продолжайте, чтобы в этом потоке слов я могла отыскать хоть одно, которое меня бы удовлетворило.
— Это не отнимет много времени. Король домогается вас, так говорят, сударыня, и я предполагаю, что именно здесь следует искать объяснения всех этих недовольных и горделивых поз, которыми вы досаждали мне уже давно.
— Я вам досаждала? Недовольными и горделивыми позами? Я?!
— О, понимаю, теперь вы станете отрицать: подобное коварство требует оправдания.
— Господин граф, вы забываете, что говорите с женщиной.
— Я говорю не просто с женщиной, а с моей женой, тут немалая разница.
— Э, сударь, вчера об этом речи не было.
— Согласен, зато сегодня речь именно об этом; сегодня, когда я по вашей вине могу стать посмешищем. Вчера разговор шел лишь о том, чтобы стать несчастным…
— Тонкое различие.
— Различие, соответствующее моему взгляду на вещи, и я по мере сил им пользуюсь. Итак, сударыня, если вам будет приятно, что король станет оказывать вам особое почтение, извольте уведомить меня об этом.
— На это я могла бы ответить, сударь.
— Именно это я и прошу, сударыня.
— Я бы в своем благоразумии превзошла ваше безрассудство.
— Ах, значит, вы отрицаете, что король…
— Я ровным счетом ничего не отрицаю, сударь; король поступает так, как ему угодно. Поговорите с ним, и он вам ответит.
— Ну, это уж редкостная наглость.
— Вы находите?
— Берегитесь! Освободившись только вчера, вы уже сегодня не в меру независимы.
— Освободившись вчера, я сегодня такова, какой намерена быть завтра и какой буду всегда. Такое положение создали вы сами, примиритесь же с его последствиями.
— Примириться? А если эти последствия позорны?
— Ох, сударь, до этого еще не дошло.
— Сударыня, не следует заходить слишком далеко; я хочу обратиться к вашей честности — ответит ли она?
— Всегда можете на нее рассчитывать. Но будьте осторожны! Ведь честность женщины — это искренность.
— Согласен. Вам нравится король?
— Да, сударь. Очень.
— Вот это искренность! — с деланной улыбкой вскричал граф.
— Вы меня об этом просили, и я это вам обещала.
— И будете до конца верны обещанию?
— До конца.
— Так я продолжаю.
— Берегитесь!
— Опять этот тон зловещей птицы. Вам, Луиза, не взять меня измором!
— Тем лучше, слепец!
— Если король начнет оказывать вам знаки внимания, как вы решили действовать?
— Сударь, поимейте жалость! Не вынуждайте меня отвечать на столь неподобающие вопросы.
— Вы забываете, что я принял на себя роль посла и что мы с вами условились о полной искренности.
— Значит, вы настаиваете?
— Настаиваю.
— Что ж! Сударь, я свободна; я получила косвенный развод от своего супруга, который обзавелся любовницей прежде, чем я успела привыкнуть считать себя его женой. Я молода и, говорят, красива, у меня есть глаза и сердце, они принадлежат мне, и я, с тех пор как стала независимой, намерена распоряжаться ими в своих интересах.
— И вы заведете роман?
— Если полюблю, да.
Оказавшись лицом к лицу с этой необыкновенной женщиной, столь высокомерно открывшей ему свои помыслы, Майи в своем гневе так распалился, что дошел до угрозы.
— Сударыня! — закричал он, потрясая кулаками. — Вы тоже берегитесь!
— Граф, — холодно возразила она, — вы кончите тем, что бросите мне вызов.
Майи притих, укрощенный.
— Я понял, — заговорил он снова после минутного колебания, позволившего ему собраться с мыслями, — я понял, какой ответ сейчас получу. Сударыня, вы влюблены в короля?
— Это правда.
— Не будете ли вы столь любезны сказать мне, с каких пор? Хотя бы из страха, что я узнаю это от других; должны же вы понимать, сударыня, что узнать это от других было бы ужаснее как для меня, так и для вас.
— Сударь, — произнесла графиня, сохраняя прежнюю невозмутимость духа и ясность лица, — с позавчерашнего дня я больше не люблю своего мужа, а со вчерашнего во мне зародилась любовь к королю.
Молнии бешенства, отчаяния, ревности заблестели во взгляде графа.
Потом он вдруг успокоился.
— Я должен быть уверен, что вы не шутите, — продолжал он голосом, полным нежности и грусти. — Мне необходимо ваше слово, Луиза.
И он скрестил руки на груди, которая вздымалась от переполнявших ее вздохов.
— Я объявляю вам это с сокрушенным сердцем, сударь; мне совсем не до смеха, ведь вместе с этим чувством в мою душу вошла печаль.
— В конечном счете эта любовь, в которой вы осмелились мне сознаться, приведет к стыду и горестям. Подумайте хорошенько, сударыня, прошу вас.
— Уже подумала.
— Но я помешаю вам, я не позволю вам погубить себя.
— Я полагаю, господин граф, что вы, поступая так, оказали бы мне услугу. Как бы то ни было, вы сами видите, до какой степени я с вами откровенна, как бы то ни было, я не смею просить вас в самом деле помочь мне спастись.
— Почему?
— Потому что, надо признаться и в этом, я думаю, что прокляла бы вас за ваши добрые дела.
Майи замер в растерянности.
«Не женщина, а мрамор! — подумал он. — Я тщетно бьюсь головой о камень, напрасно ищу в нем живую душу! Ну, наберемся терпения! Я рожден под несчастливой звездой. Быть может, во всей Франции нет женщин, равных мадемуазель де Нель и мадемуазель де Клев, и надо же, чтобы мне пришлось утратить обеих — как Луизу, так и Олимпию…»
Успокаивая себя мыслями более мирными, хоть и не менее болезненными, он склонился перед непреклонной волей графини и решил ограничиться лишь таким замечанием:
— К счастью, сударыня, я все еще ваш господин; в том положении, в каком мы оба оказались, наш договор, заключенный домашним порядком, ни одну из сторон ни к чему не обязывает.
— Вы ошибаетесь, господин граф, ведь коль скоро я принуждена принимать знаки внимания от других мужчин, кроме вас, я пущу в ход этот договор, подтверждающий мою независимость. Он, быть может, и не имеет силы перед лицом закона, зато в глазах общественного мнения — того единственного суда, которого я могла бы опасаться, — вы благодаря ему проиграете любой процесс, какой вздумаете затеять против меня. А теперь, если вам более нечего мне сказать…
И она жестом королевы указала ему на дверь.
Раздавленный, Майи откланялся и вышел.
LXIX. ЗМИЙ НОМЕР ОДИН
LXX. ЧТО ДОПУСКАЮТ И ЧЕГО НЕ ДОПУСКАЮТ КАНОНЫ
— Это не отнимет много времени. Король домогается вас, так говорят, сударыня, и я предполагаю, что именно здесь следует искать объяснения всех этих недовольных и горделивых поз, которыми вы досаждали мне уже давно.
— Я вам досаждала? Недовольными и горделивыми позами? Я?!
— О, понимаю, теперь вы станете отрицать: подобное коварство требует оправдания.
— Господин граф, вы забываете, что говорите с женщиной.
— Я говорю не просто с женщиной, а с моей женой, тут немалая разница.
— Э, сударь, вчера об этом речи не было.
— Согласен, зато сегодня речь именно об этом; сегодня, когда я по вашей вине могу стать посмешищем. Вчера разговор шел лишь о том, чтобы стать несчастным…
— Тонкое различие.
— Различие, соответствующее моему взгляду на вещи, и я по мере сил им пользуюсь. Итак, сударыня, если вам будет приятно, что король станет оказывать вам особое почтение, извольте уведомить меня об этом.
— На это я могла бы ответить, сударь.
— Именно это я и прошу, сударыня.
— Я бы в своем благоразумии превзошла ваше безрассудство.
— Ах, значит, вы отрицаете, что король…
— Я ровным счетом ничего не отрицаю, сударь; король поступает так, как ему угодно. Поговорите с ним, и он вам ответит.
— Ну, это уж редкостная наглость.
— Вы находите?
— Берегитесь! Освободившись только вчера, вы уже сегодня не в меру независимы.
— Освободившись вчера, я сегодня такова, какой намерена быть завтра и какой буду всегда. Такое положение создали вы сами, примиритесь же с его последствиями.
— Примириться? А если эти последствия позорны?
— Ох, сударь, до этого еще не дошло.
— Сударыня, не следует заходить слишком далеко; я хочу обратиться к вашей честности — ответит ли она?
— Всегда можете на нее рассчитывать. Но будьте осторожны! Ведь честность женщины — это искренность.
— Согласен. Вам нравится король?
— Да, сударь. Очень.
— Вот это искренность! — с деланной улыбкой вскричал граф.
— Вы меня об этом просили, и я это вам обещала.
— И будете до конца верны обещанию?
— До конца.
— Так я продолжаю.
— Берегитесь!
— Опять этот тон зловещей птицы. Вам, Луиза, не взять меня измором!
— Тем лучше, слепец!
— Если король начнет оказывать вам знаки внимания, как вы решили действовать?
— Сударь, поимейте жалость! Не вынуждайте меня отвечать на столь неподобающие вопросы.
— Вы забываете, что я принял на себя роль посла и что мы с вами условились о полной искренности.
— Значит, вы настаиваете?
— Настаиваю.
— Что ж! Сударь, я свободна; я получила косвенный развод от своего супруга, который обзавелся любовницей прежде, чем я успела привыкнуть считать себя его женой. Я молода и, говорят, красива, у меня есть глаза и сердце, они принадлежат мне, и я, с тех пор как стала независимой, намерена распоряжаться ими в своих интересах.
— И вы заведете роман?
— Если полюблю, да.
Оказавшись лицом к лицу с этой необыкновенной женщиной, столь высокомерно открывшей ему свои помыслы, Майи в своем гневе так распалился, что дошел до угрозы.
— Сударыня! — закричал он, потрясая кулаками. — Вы тоже берегитесь!
— Граф, — холодно возразила она, — вы кончите тем, что бросите мне вызов.
Майи притих, укрощенный.
— Я понял, — заговорил он снова после минутного колебания, позволившего ему собраться с мыслями, — я понял, какой ответ сейчас получу. Сударыня, вы влюблены в короля?
— Это правда.
— Не будете ли вы столь любезны сказать мне, с каких пор? Хотя бы из страха, что я узнаю это от других; должны же вы понимать, сударыня, что узнать это от других было бы ужаснее как для меня, так и для вас.
— Сударь, — произнесла графиня, сохраняя прежнюю невозмутимость духа и ясность лица, — с позавчерашнего дня я больше не люблю своего мужа, а со вчерашнего во мне зародилась любовь к королю.
Молнии бешенства, отчаяния, ревности заблестели во взгляде графа.
Потом он вдруг успокоился.
— Я должен быть уверен, что вы не шутите, — продолжал он голосом, полным нежности и грусти. — Мне необходимо ваше слово, Луиза.
И он скрестил руки на груди, которая вздымалась от переполнявших ее вздохов.
— Я объявляю вам это с сокрушенным сердцем, сударь; мне совсем не до смеха, ведь вместе с этим чувством в мою душу вошла печаль.
— В конечном счете эта любовь, в которой вы осмелились мне сознаться, приведет к стыду и горестям. Подумайте хорошенько, сударыня, прошу вас.
— Уже подумала.
— Но я помешаю вам, я не позволю вам погубить себя.
— Я полагаю, господин граф, что вы, поступая так, оказали бы мне услугу. Как бы то ни было, вы сами видите, до какой степени я с вами откровенна, как бы то ни было, я не смею просить вас в самом деле помочь мне спастись.
— Почему?
— Потому что, надо признаться и в этом, я думаю, что прокляла бы вас за ваши добрые дела.
Майи замер в растерянности.
«Не женщина, а мрамор! — подумал он. — Я тщетно бьюсь головой о камень, напрасно ищу в нем живую душу! Ну, наберемся терпения! Я рожден под несчастливой звездой. Быть может, во всей Франции нет женщин, равных мадемуазель де Нель и мадемуазель де Клев, и надо же, чтобы мне пришлось утратить обеих — как Луизу, так и Олимпию…»
Успокаивая себя мыслями более мирными, хоть и не менее болезненными, он склонился перед непреклонной волей графини и решил ограничиться лишь таким замечанием:
— К счастью, сударыня, я все еще ваш господин; в том положении, в каком мы оба оказались, наш договор, заключенный домашним порядком, ни одну из сторон ни к чему не обязывает.
— Вы ошибаетесь, господин граф, ведь коль скоро я принуждена принимать знаки внимания от других мужчин, кроме вас, я пущу в ход этот договор, подтверждающий мою независимость. Он, быть может, и не имеет силы перед лицом закона, зато в глазах общественного мнения — того единственного суда, которого я могла бы опасаться, — вы благодаря ему проиграете любой процесс, какой вздумаете затеять против меня. А теперь, если вам более нечего мне сказать…
И она жестом королевы указала ему на дверь.
Раздавленный, Майи откланялся и вышел.
LXIX. ЗМИЙ НОМЕР ОДИН
Майи чувствовал себя безутешным оттого, что его обрекли таким образом на нескончаемый разговор с самим собой.
Но вместе с тем после всего, чему мы только что явились свидетелями, диалог теперь был бы для него еще более неприятен, нежели монолог.
Итак, после сцены с Луизой, ее властного обхождения и, главное, этого царственного жеста, каким она указала ему на дверь, граф, отвергнутый своей женой, еще раз сказал себе, что эта женщина, бесспорно, имеет достоинства, ускользнувшие от его внимания; но поскольку, будучи рядом с Луизой, он не сумел разглядеть этих качеств, то уж теперь, если потребуется, он целому свету выколет глаза, чтобы не нашлось мужчины, который увидел бы ее совершенства.
Угрозы, мольбы, грубая сила, убеждение — он все заранее предусмотрел, как будто составлял план военной кампании.
Когда этот план вполне сложился, что было делом пятнадцати минут, которые Майи провел, прохаживаясь по террасе над рекой, ноги естественным образом привели графа от Нельского особняка к дому на улице Гранж-Бательер, от Луизы де Майи к Олимпии Клевской.
Несчастному не терпелось утешиться, тем более что та, которая была причиной его горестей, предоставила ему право искать утешения.
После всего, что ему сейчас довелось выслушать от своей жены, граф, спеша к любовнице, конечно, не чувствовал себя настолько виновным, как накануне. И мысль об этом была приятна, ибо позволяла ему смаковать сладостное ощущение своей чистой совести. Право же, так полезно иметь чистую совесть!
Итак, Майи приблизился к своему особнячку в настроении, как нельзя более располагающем к тому, чтобы быть утешенным. И по лестнице он стал взбегать торопливо, как человек, которому не терпится изгнать из своей головы томительные мысли, заменив их какими-нибудь более легкими. Однако посредине лестницы он был остановлен своим камердинером.
— Прошу прощения, сударь! — окликнул его тот.
— Чего тебе?
— Вы направляетесь к госпоже?
— Разумеется.
— Так ведь…
— Что такое?
— Ведь у госпожи гости.
Майи, хоть и начал уже привыкать к неожиданностям, все же застыл, ошеломленный.
Затем, вспомнив, что, будучи у себя, Олимпия все-таки находится в его доме, он оттолкнул лакея и распахнул дверь комнаты.
Рядом с Олимпией сидел герцог де Пекиньи, исполненный изящества, весь — воплощенная учтивость.
Граф нахмурил брови, как человек, готовый к ревности.
Тем не менее он вошел.
Желая оказать хозяину дома какую-нибудь любезность, герцог пододвинул ему стул. Майи сел.
Его в высшей степени изумила бросающаяся в глаза фамильярность, которой Пекиньи за столь краткий срок достиг в общении с Олимпией. Граф сам себе казался человеком, застигнутым разбойниками на большой дороге: он только собрался защищаться, как удар дубины уже обрушивается на его голову. Бодрствует он или грезит? Действительно ли его глаза видят дневной свет? Или это отблеск тысячи фантастических свечей, которые затравленное воображение мгновенно зажигает в мозгу человека, одержимого страстями?
При свете этого дня или этих свечей герцог предстал взору Майи одетым по последней моде и чрезвычайно изысканно; немыслимо даже представить себе зрелище более утонченное, чем его наружность; он слегка поигрывал рукоятью своей шпаги, казалось созданной для принца, рожденного, чтобы занять трон правителя мира; одна эта рукоять стоила не меньше, чем все в мире клинки с насечкой.
Расположившись напротив герцога, на оттоманке сидела, а если точнее, лежала Олимпия. Спокойно, с самой очаровательной улыбкой, но главное, широко раскрыв свои большие глаза, она внимательно слушала все то, что герцог позволял себе ей говорить.
Такова была картина.
Подходя к двери, ступая на порог, входя в комнату, Майи успел уловить какие-то обрывки фраз.
«Э, мадемуазель, махните рукой на пересуды и не упустите своего счастья…»
«Берегитесь глупостей, именуемых добродетелью, это худший род чепухи, поскольку от них нет лекарства…»
«А вам известно, что сдержанность зачастую говорит о бессилии?»
Вот какого сорта впечатления поразили Майи в миг, когда он, и без того взбудораженный, вошел к Олимпии.
Искуситель, как уже было сказано, расселся на его собственной софе с видом полнейшего благодушия, которое отнюдь не изменило ему при появлении Майи.
— Герцог! — вскричал граф.
Он произнес лишь одно-единственное слово, но оно заключало в себе более чем выразительный упрек в неделикатности, а если угодно, и все мыслимые предостережения.
Пекиньи ограничился тем, что протянул графу кончики пальцев, едва выглядывающие из-под его манжет.
Затем, как будто Майи вовсе не входил и не прерывал беседы, Олимпия отвечала:
— Я ведь уже сказала вам, герцог, и повторяю: я не рождена для того, чтобы быть счастливой.
Это прозвучало как удар дубины, способный свалить быка на скотобойне.
Но Майи, приняв его, поднял голову и с притворным смешком произнес:
— То, что вы сейчас сказали, немилостиво по отношению к тем, кто любит вас, Олимпия.
— Ты совершенно прав, мой дорогой, — отозвался Пекиньи, — я здесь как раз читаю мадемуазель проповедь на сей счет.
— Благодарю вас, герцог, я вижу, — промолвил Майи.
— Но, — продолжал герцог, — невзирая на мои наставления, мадемуазель упорствует.
— О, «упорствовать» — слово, лишенное смысла, — возразила Олимпия. — Вместо того чтобы осаждать меня соображениями из того набора общих мест, что почти всегда имеют успех у легкомысленных женщин, господин герцог проявляет похвальную изобретательность: он называет мне имена собственные.
У Майи все поплыло перед глазами.
— Да, и к тому же великие имена, — прибавила Олимпия с улыбкой, тронутая бледностью, которая на ее глазах разлилась по лицу графа.
— И что вы ответили? — спросил он взволнованным голосом.
— Сказала, — отрезала Олимпия, — когда я полюблю, то полюблю.
Майи не понял, считать ли это похвалой или порицанием.
Как все мужчины, попавшие в ложное положение, граф предпочел гнев благоразумию, грубость — тем преимуществам, какие дает мирная рассудительность.
— Я не без горечи убеждаюсь, — произнес он с язвительной иронией, — что господин герцог явился ко мне, чтобы отнять у меня мое добро.
— Граф, — возразил Пекиньи, — мы уже объяснялись с тобой по этому поводу. Я имел честь предупредить тебя обо всем, что намерен сделать, и дать тебе слово, что я это сделаю, ибо решение принято. Ни твои яростные взгляды, ни сжатые кулаки, ни злобная дрожь и ни вызывающие речи не свернут меня с пути исполнения моего долга.
— Твоего долга?!
— Проклятье! Дражайший граф, — находчиво парировал Пекиньи, — разве долг не повелевает развлекать эту прекрасную девушку, скучающую оттого, что ты нагнал на нее тоску?
— Герцог!..
— Можешь беситься, черт побери! Что мне до этого?
— А то, что если госпожа Олимпия была столь добра, чтобы однажды пустить вас сюда, то уж больше она вас не примет, и я за это ручаюсь.
Олимпия продолжала хранить молчание.
— Госпожа Олимпия соблаговолила принять меня, поскольку я имею честь быть капитаном гвардейцев его величества, — отчеканил Пекиньи, — и любая дверь, в которую я постучусь, должна открыться передо мной и перед моим командирским жезлом. Госпожа Олимпия приняла меня, потому что я добрый дворянин, пользуюсь безупречной репутацией и ношу ничем не запятнанное имя, которое никто никогда не трепал на улицах, ясно тебе, граф де Майи?
— Ты на что намекаешь? — проскрежетал граф в ярости.
— Да, да! — продолжал Пекиньи. — Я обещал тебе войну, и ты ее получишь; злись не злись, а твой замок будет осажден. Благодаря моему особому положению я сумел проникнуть в крепость, которую ты обороняешь; ты отлучился, что ж, попробуй теперь меня выбить с позиции — это твое право.
— Я так и сделаю, вы согласны, Олимпия?
— Как вы это представляете, господин граф? — возразила молодая женщина. — Господин герцог не сказал мне ничего неподобающего.
— Слышишь, Майи?
— Я не уловила там ничего, кроме того, что мне сказал господин де Пекиньи.
— Если бы вы поняли больше, Олимпия…
— Но я же не поняла больше.
— Дай же мне объясниться, прошу тебя, людоед несчастный! — продолжал капитан гвардейцев, громко хохоча. — Ты увидишь, что план, мной составленный, превосходен и что я бросаю тебе вызов, несмотря на все твои таланты стратега и способность побеждать.
— Посмотрим.
— Для начала я хочу принести мадемуазель искренние соболезнования. Это мое право.
— Твое право?
— Дорогой, в качестве дворянина королевских покоев я вхож повсюду.
— И ко мне?!
— Он здесь у себя, мадемуазель? — с чрезвычайной невозмутимостью вопросил Пекиньи, обращаясь к Олимпии.
Олимпия безмолвствовала.
— Ты не у себя, мой дорогой; мадемуазель — актриса Комедии, у нее волшебный талант, перед которым я преклоняюсь. Я прихожу, стучусь в ее дверь, она меня принимает, я ей выражаю мои восторги, она благоволит их выслушать — так что ты имеешь против?
— Ничего; но это все слова…
— Ну, возможно, ты и говорил их сотне женщин, за исключением твоей жены.
Майи покраснел до корней волос.
— Ах, граф, будь же справедлив; ты оставляешь эту изумительную женщину одну умирать от скуки — я являюсь и утешаю ее; ты ее запираешь — я проникаю в эту тюрьму и веду себя любезно; ты исповедуешь теорию принуждения — я же поднимаю знамя освобождения; ты ревнивец, то ли от природы, то ли прикидываешься таковым. Если хочешь, я готов признать справедливой первую гипотезу. Эта госпожа — твоя рабыня, а я пришел, чтобы разбить цепи, что сковывают ее, и доказать, что до сей поры ты был не более чем себялюбцем и гнусным тюремщиком.
— Ну да, а твои гнусные планы…
— Э, кто тебе говорит о них? Разве речь идет о моих планах? Наконец, послушай: ты пользуешься некоторым влиянием, ты смог привезти мадемуазель в Париж, сумел благодаря твоим связям устроить ей дебют, который был так удачен и талантлив, а теперь, когда весь двор едва успел коснуться устами восхитительной чаши, ты закрываешь источник, запечатываешь его наглухо, ты хочешь нас лишить, ты нас лишаешь того дивного, обольстительного голоса, которым Олимпия скорее поет, чем читает стихи Расина. Ты похищаешь у нас эту трогательную красоту, которая превращает Нерона в Тита. Ты отнимаешь у нас этот ящик Пандоры, полный остроумия, которое ты заменяешь своим бесконечным недовольством. Ну же, Майи, ну, смирись, я открою двери, и твой чудесный соловей упорхнет.
— Послушай, герцог, — сказал Майи, меж тем как капитан, поглядывая в зеркало, проделывал перед ним очаровательные ужимки и величавые движения плеч и головы, а позабавленная Олимпия улыбалась, — послушай-ка меня, ты, храбрейший из храбрых при нашем дворе.
— Послушать? Да я, мой дорогой, с тех пор как ты пришел, только это и делаю, а все еще не услышал ничего такого, что бы стоило труда быть услышанным.
— Пойми вот что: эта женщина — мое достояние.
— Граф, ты впадаешь в заблуждение. Мадемуазель Олимпия внесена в реестр.
— Какой еще реестр?
— Она принадлежит публике — как знати, так и простонародью.
— Герцог, если ты у меня ее отнимешь…
— Ну, и что тогда стрясется, безумец? — усмехнулся, вставая, Пекиньи. — Развлекай ее, твою возлюбленную, и клянусь тебе, она больше не станет меня слушать.
— О, — вскричала Олимпия, хватая за руки пошатнувшегося Майи, — граф, вы сделали для меня все, что только могли, однако…
— Однако? — повторил Майи в тоске.
— Однако ты ей докучаешь, — перебил герцог. — Она любит театр, а ты, черт тебя дери, забрал ее оттуда! Зачем ты вынуждаешь ее, умеющую своей игрой исторгать слезы из чужих глаз, сидеть в одиночестве, портя собственные прекрасные глаза своими же слезами?
— Ах! Олимпия!
— Ну да, да, ей скучно… Я тебе это говорил, и потому-то я ее заберу, уведу наперекор тебе, у тебя на глазах; я больше не стану хитрить, не буду вероломным противником; я приду к ней, предложу ей нечто противоположное тому, что даешь ей ты, и, бьюсь об заклад, она тебя бросит.
— Покушаться на союз истинной любви? Ты распутник! Безбожник! — закричал Майи.
— Это твоя любовь истинная? Вот еще! — фыркнул герцог. — Твоя любовь — любовь удобная, состоящая из множества мелких подлостей, которыми ты пытаешься приукрасить свою жизнь. Ты хочешь, граф, чтобы я это уважал, чтобы я оказывал почтение этому особнячку, приюту лицемерия, где ты спасаешься от своих кредиторов, от жены и любовниц? Хочешь, чтобы я тебе позволил морочить мне голову своими томными взорами, вздохами, стенаниями, хотя я знаю, что ты пришел сюда от министра, подле которого плел интриги, или от придворной дамы, где ты…
— Я пришел совсем не оттуда, откуда ты говоришь.
— Хуже того: ты пришел от своей жены. Олимпия бросила на Майи холодный взгляд.
Граф был пронзен этим взглядом, точно ударом шпаги.
— И что же? — устало обронила она.
— Олимпия, — отвечал он, — вы же не знаете, что я делал там, у моей жены.
— Э, мой друг, — ухмыльнулся Пекиньи, — наверняка ты там клялся, что пришел не от Олимпии, как теперь пытаешься убедить Олимпию, что явился не от графини.
— Господин герцог, — внезапно заявил граф де Майи, выпрямляясь, — вы переходите границы: вести себя подобным образом — значит более чем дерзко вмешиваться в мои дела.
— Громкие слова!
— За ними воспоследуют и поступки.
— Отлично! Удар шпаги в уютном особнячке! Вот уж прелестное обхождение!
— В таком случае воздержитесь от оскорблений.
— Тогда не ставь себя в двойственное положение амфибии, которая дышит одновременно как легкими, так и жабрами.
— Герцог, мы с вами объяснимся внизу.
— Э! Когда я тебя прикончу либо ты уложишь на снег капитана королевской гвардии, это не послужит доказательством, что у тебя не было одновременно любовницы, которая раздражала твою жену, и жены, которая раздражала твою любовницу. Черт побери! Уж сделай выбор, друг мой, не надо присваивать все разом. Хочешь сохранить свою любовницу? Увези ее, но так далеко, чтобы нам больше ее не видеть. Я тебе это уже говорил. Или жена тебе дороже? Тогда распахни перед нами настежь двери особнячка. Это же штурм крепости, чего ты хочешь?
Олимпия посмотрела на графа.
— Олимпия! Олимпия! — вне себя вскричал Майи, заметив некое особенное выражение в глазах своей возлюбленной.
— Господин герцог прав, — отрезала она холодно. — Вы должны принять решение.
— Стало быть, вы в кого-то влюблены? — сказал граф. — И наше объяснение сегодня днем, и наше примирение — все это, значит, было ложью?
Он рассчитывал обескуражить или уязвить герцога этими словами, но перед ним оказался сильный противник, которого не смущали парадоксы. Пекиньи только воскликнул:
— Как? Да ты совсем стыд потерял!
— При чем тут стыд?
— Ты объяснялся с ней сегодня днем?
— Совершенно верно.
— И вы достигли примирения?
— Полагаю, что да.
— И тебе не приходит в голову, что, если в тот же день ты умудряешься заново рассориться с женщиной, которая с утра тебя простила, это значит, что ты человек конченый?
Олимпия расцвела в улыбке. Пекиньи пожинал плоды своей победы. Глаза графа бесцельно блуждали вокруг; такой ход мысли оказался выше его сил.
— Олимпия! Олимпия! — воззвал он, молитвенно складывая ладони и повернувшись к своей любовнице. — Олимпия, у меня в целом свете нет ничего, кроме твоей любви!
— Какой порыв! — прошептал Пекиньи.
— Олимпия, — продолжал Майи, — во всем мире у меня только и есть, что твоя честность, твое доверие!
На сей раз Пекиньи не рискнул ничего добавить; этим он мог бы ранить ту, за которую сражался вот уже час в надежде привлечь на свою сторону.
— Олимпия, — снова заговорил Майи, — ради тебя я пожертвую всем, что хочешь; только, заклинаю, скажи, что ты не поддашься соблазну; обещай, что я не буду осужден на эту смертную муку — видеть, как ты побеждена этим злобным демоном, который хочет унизить тебя так же, как он унижает меня.
— Граф, — сказала она, — я никогда не полюблю того, кто отдает мне лишь половину своей жизни. Отдайте мне ее целиком.
— А-а! — проронил Пекиньи. — Ты все понял?
— Пусть так! — выдавил Майи с мрачным видом. — Я не отступлюсь. Весь твой, Олимпия, всецело твой! Только прогони отсюда этого человека, слишком хорошо знающего, что я не могу убить его.
Олимпия приблизилась к Пекиньи; он ожидал, улыбаясь.
— Герцог, мой господин и повелитель все сказал, — произнесла она. — Не причиняйте же ему страданий. Он делает для меня то, что в его силах, и даже более.
— Нет, — возразил Пекиньи, — нет, я отсюда выйду не раньше, чем вовлеку вас в вихрь светской жизни. Вы не ему принадлежите, а нам.
— В конце концов, чего тебе нужно, демон? — вскричал Майи, задыхаясь от гнева.
— Я принес мадемуазель две новые роли. Хочу, чтобы она позанималась ими.
— Нет.
— А она скажет другое.
— Скажите, чего вы хотите, Олимпия.
— Я предпочитаю изучать роли, чем умирать от скуки. Тот, кто работает над ролью, не делает ничего дурного.
— Видишь, граф, она как по писаному говорит. Оставь ее в покое: когда она испробует все, ты ей покажешься куда лучше.
— Негодяй!
— Ты меня смешишь. Посмотрите на него, Олимпия: перед вами самый молодой, самый отважный, самый красивый из нас, но ему этих преимуществ мало, он хочет прибавить к ним еще и лицемерие. Итак, веди с нами честную игру: карты на стол, и тогда мы признаем твою правоту. Вот ваши роли, Олимпия: вы их сыграете?
Она поглядела на Майи.
— Да, — произнес граф. — И пусть завтра она мне скажет: «Я обманула вас»; если это послужит ей ко благу, я отвечу: «Вы поступили правильно».
— Ах! — вздохнул Пекиньи. — Я разбит наголову, граф; продолжать не стоит.
И он отвесил поклон со словами:
— Тысячу чертей, Олимпия, вот человек, который воистину любит вас!
За этим последовал еще один поклон.
— Возьмите, — прибавил он, — изучите «Притворщицу Агнессу», персонаж очаровательный, и, если вы преуспеете в этой роли, я предоставляю себя в ваше распоряжение и готов дать вам все, чего ни пожелаете.
Потом, заметив ярость Майи, он закончил:
— Успокойся, мой любезный граф, не тревожься: после того, что ты сейчас сказал, можешь спать спокойно: Олимпия для меня священна. Разумеется, если ты нарушишь верность ей, будь то измена политическая или религиозная, я тотчас опять вступлю в свои права. Ты сомневаешься? Клянусь честью герцога! Уговор заключен.
Он откланялся еще раз с тем пленительным изяществом, что было присуще знати того времени, грациозно припал к ручке Олимпии и, пообещав графу зайти завтра же, исчез, оставив того совершенно оглушенным.
«Я пропал! — думал граф. — Любовница мне дороже, чем честь моей жены. Ришелье вместе с Пекиньи поднимут меня на смех».
Но вместе с тем после всего, чему мы только что явились свидетелями, диалог теперь был бы для него еще более неприятен, нежели монолог.
Итак, после сцены с Луизой, ее властного обхождения и, главное, этого царственного жеста, каким она указала ему на дверь, граф, отвергнутый своей женой, еще раз сказал себе, что эта женщина, бесспорно, имеет достоинства, ускользнувшие от его внимания; но поскольку, будучи рядом с Луизой, он не сумел разглядеть этих качеств, то уж теперь, если потребуется, он целому свету выколет глаза, чтобы не нашлось мужчины, который увидел бы ее совершенства.
Угрозы, мольбы, грубая сила, убеждение — он все заранее предусмотрел, как будто составлял план военной кампании.
Когда этот план вполне сложился, что было делом пятнадцати минут, которые Майи провел, прохаживаясь по террасе над рекой, ноги естественным образом привели графа от Нельского особняка к дому на улице Гранж-Бательер, от Луизы де Майи к Олимпии Клевской.
Несчастному не терпелось утешиться, тем более что та, которая была причиной его горестей, предоставила ему право искать утешения.
После всего, что ему сейчас довелось выслушать от своей жены, граф, спеша к любовнице, конечно, не чувствовал себя настолько виновным, как накануне. И мысль об этом была приятна, ибо позволяла ему смаковать сладостное ощущение своей чистой совести. Право же, так полезно иметь чистую совесть!
Итак, Майи приблизился к своему особнячку в настроении, как нельзя более располагающем к тому, чтобы быть утешенным. И по лестнице он стал взбегать торопливо, как человек, которому не терпится изгнать из своей головы томительные мысли, заменив их какими-нибудь более легкими. Однако посредине лестницы он был остановлен своим камердинером.
— Прошу прощения, сударь! — окликнул его тот.
— Чего тебе?
— Вы направляетесь к госпоже?
— Разумеется.
— Так ведь…
— Что такое?
— Ведь у госпожи гости.
Майи, хоть и начал уже привыкать к неожиданностям, все же застыл, ошеломленный.
Затем, вспомнив, что, будучи у себя, Олимпия все-таки находится в его доме, он оттолкнул лакея и распахнул дверь комнаты.
Рядом с Олимпией сидел герцог де Пекиньи, исполненный изящества, весь — воплощенная учтивость.
Граф нахмурил брови, как человек, готовый к ревности.
Тем не менее он вошел.
Желая оказать хозяину дома какую-нибудь любезность, герцог пододвинул ему стул. Майи сел.
Его в высшей степени изумила бросающаяся в глаза фамильярность, которой Пекиньи за столь краткий срок достиг в общении с Олимпией. Граф сам себе казался человеком, застигнутым разбойниками на большой дороге: он только собрался защищаться, как удар дубины уже обрушивается на его голову. Бодрствует он или грезит? Действительно ли его глаза видят дневной свет? Или это отблеск тысячи фантастических свечей, которые затравленное воображение мгновенно зажигает в мозгу человека, одержимого страстями?
При свете этого дня или этих свечей герцог предстал взору Майи одетым по последней моде и чрезвычайно изысканно; немыслимо даже представить себе зрелище более утонченное, чем его наружность; он слегка поигрывал рукоятью своей шпаги, казалось созданной для принца, рожденного, чтобы занять трон правителя мира; одна эта рукоять стоила не меньше, чем все в мире клинки с насечкой.
Расположившись напротив герцога, на оттоманке сидела, а если точнее, лежала Олимпия. Спокойно, с самой очаровательной улыбкой, но главное, широко раскрыв свои большие глаза, она внимательно слушала все то, что герцог позволял себе ей говорить.
Такова была картина.
Подходя к двери, ступая на порог, входя в комнату, Майи успел уловить какие-то обрывки фраз.
«Э, мадемуазель, махните рукой на пересуды и не упустите своего счастья…»
«Берегитесь глупостей, именуемых добродетелью, это худший род чепухи, поскольку от них нет лекарства…»
«А вам известно, что сдержанность зачастую говорит о бессилии?»
Вот какого сорта впечатления поразили Майи в миг, когда он, и без того взбудораженный, вошел к Олимпии.
Искуситель, как уже было сказано, расселся на его собственной софе с видом полнейшего благодушия, которое отнюдь не изменило ему при появлении Майи.
— Герцог! — вскричал граф.
Он произнес лишь одно-единственное слово, но оно заключало в себе более чем выразительный упрек в неделикатности, а если угодно, и все мыслимые предостережения.
Пекиньи ограничился тем, что протянул графу кончики пальцев, едва выглядывающие из-под его манжет.
Затем, как будто Майи вовсе не входил и не прерывал беседы, Олимпия отвечала:
— Я ведь уже сказала вам, герцог, и повторяю: я не рождена для того, чтобы быть счастливой.
Это прозвучало как удар дубины, способный свалить быка на скотобойне.
Но Майи, приняв его, поднял голову и с притворным смешком произнес:
— То, что вы сейчас сказали, немилостиво по отношению к тем, кто любит вас, Олимпия.
— Ты совершенно прав, мой дорогой, — отозвался Пекиньи, — я здесь как раз читаю мадемуазель проповедь на сей счет.
— Благодарю вас, герцог, я вижу, — промолвил Майи.
— Но, — продолжал герцог, — невзирая на мои наставления, мадемуазель упорствует.
— О, «упорствовать» — слово, лишенное смысла, — возразила Олимпия. — Вместо того чтобы осаждать меня соображениями из того набора общих мест, что почти всегда имеют успех у легкомысленных женщин, господин герцог проявляет похвальную изобретательность: он называет мне имена собственные.
У Майи все поплыло перед глазами.
— Да, и к тому же великие имена, — прибавила Олимпия с улыбкой, тронутая бледностью, которая на ее глазах разлилась по лицу графа.
— И что вы ответили? — спросил он взволнованным голосом.
— Сказала, — отрезала Олимпия, — когда я полюблю, то полюблю.
Майи не понял, считать ли это похвалой или порицанием.
Как все мужчины, попавшие в ложное положение, граф предпочел гнев благоразумию, грубость — тем преимуществам, какие дает мирная рассудительность.
— Я не без горечи убеждаюсь, — произнес он с язвительной иронией, — что господин герцог явился ко мне, чтобы отнять у меня мое добро.
— Граф, — возразил Пекиньи, — мы уже объяснялись с тобой по этому поводу. Я имел честь предупредить тебя обо всем, что намерен сделать, и дать тебе слово, что я это сделаю, ибо решение принято. Ни твои яростные взгляды, ни сжатые кулаки, ни злобная дрожь и ни вызывающие речи не свернут меня с пути исполнения моего долга.
— Твоего долга?!
— Проклятье! Дражайший граф, — находчиво парировал Пекиньи, — разве долг не повелевает развлекать эту прекрасную девушку, скучающую оттого, что ты нагнал на нее тоску?
— Герцог!..
— Можешь беситься, черт побери! Что мне до этого?
— А то, что если госпожа Олимпия была столь добра, чтобы однажды пустить вас сюда, то уж больше она вас не примет, и я за это ручаюсь.
Олимпия продолжала хранить молчание.
— Госпожа Олимпия соблаговолила принять меня, поскольку я имею честь быть капитаном гвардейцев его величества, — отчеканил Пекиньи, — и любая дверь, в которую я постучусь, должна открыться передо мной и перед моим командирским жезлом. Госпожа Олимпия приняла меня, потому что я добрый дворянин, пользуюсь безупречной репутацией и ношу ничем не запятнанное имя, которое никто никогда не трепал на улицах, ясно тебе, граф де Майи?
— Ты на что намекаешь? — проскрежетал граф в ярости.
— Да, да! — продолжал Пекиньи. — Я обещал тебе войну, и ты ее получишь; злись не злись, а твой замок будет осажден. Благодаря моему особому положению я сумел проникнуть в крепость, которую ты обороняешь; ты отлучился, что ж, попробуй теперь меня выбить с позиции — это твое право.
— Я так и сделаю, вы согласны, Олимпия?
— Как вы это представляете, господин граф? — возразила молодая женщина. — Господин герцог не сказал мне ничего неподобающего.
— Слышишь, Майи?
— Я не уловила там ничего, кроме того, что мне сказал господин де Пекиньи.
— Если бы вы поняли больше, Олимпия…
— Но я же не поняла больше.
— Дай же мне объясниться, прошу тебя, людоед несчастный! — продолжал капитан гвардейцев, громко хохоча. — Ты увидишь, что план, мной составленный, превосходен и что я бросаю тебе вызов, несмотря на все твои таланты стратега и способность побеждать.
— Посмотрим.
— Для начала я хочу принести мадемуазель искренние соболезнования. Это мое право.
— Твое право?
— Дорогой, в качестве дворянина королевских покоев я вхож повсюду.
— И ко мне?!
— Он здесь у себя, мадемуазель? — с чрезвычайной невозмутимостью вопросил Пекиньи, обращаясь к Олимпии.
Олимпия безмолвствовала.
— Ты не у себя, мой дорогой; мадемуазель — актриса Комедии, у нее волшебный талант, перед которым я преклоняюсь. Я прихожу, стучусь в ее дверь, она меня принимает, я ей выражаю мои восторги, она благоволит их выслушать — так что ты имеешь против?
— Ничего; но это все слова…
— Ну, возможно, ты и говорил их сотне женщин, за исключением твоей жены.
Майи покраснел до корней волос.
— Ах, граф, будь же справедлив; ты оставляешь эту изумительную женщину одну умирать от скуки — я являюсь и утешаю ее; ты ее запираешь — я проникаю в эту тюрьму и веду себя любезно; ты исповедуешь теорию принуждения — я же поднимаю знамя освобождения; ты ревнивец, то ли от природы, то ли прикидываешься таковым. Если хочешь, я готов признать справедливой первую гипотезу. Эта госпожа — твоя рабыня, а я пришел, чтобы разбить цепи, что сковывают ее, и доказать, что до сей поры ты был не более чем себялюбцем и гнусным тюремщиком.
— Ну да, а твои гнусные планы…
— Э, кто тебе говорит о них? Разве речь идет о моих планах? Наконец, послушай: ты пользуешься некоторым влиянием, ты смог привезти мадемуазель в Париж, сумел благодаря твоим связям устроить ей дебют, который был так удачен и талантлив, а теперь, когда весь двор едва успел коснуться устами восхитительной чаши, ты закрываешь источник, запечатываешь его наглухо, ты хочешь нас лишить, ты нас лишаешь того дивного, обольстительного голоса, которым Олимпия скорее поет, чем читает стихи Расина. Ты похищаешь у нас эту трогательную красоту, которая превращает Нерона в Тита. Ты отнимаешь у нас этот ящик Пандоры, полный остроумия, которое ты заменяешь своим бесконечным недовольством. Ну же, Майи, ну, смирись, я открою двери, и твой чудесный соловей упорхнет.
— Послушай, герцог, — сказал Майи, меж тем как капитан, поглядывая в зеркало, проделывал перед ним очаровательные ужимки и величавые движения плеч и головы, а позабавленная Олимпия улыбалась, — послушай-ка меня, ты, храбрейший из храбрых при нашем дворе.
— Послушать? Да я, мой дорогой, с тех пор как ты пришел, только это и делаю, а все еще не услышал ничего такого, что бы стоило труда быть услышанным.
— Пойми вот что: эта женщина — мое достояние.
— Граф, ты впадаешь в заблуждение. Мадемуазель Олимпия внесена в реестр.
— Какой еще реестр?
— Она принадлежит публике — как знати, так и простонародью.
— Герцог, если ты у меня ее отнимешь…
— Ну, и что тогда стрясется, безумец? — усмехнулся, вставая, Пекиньи. — Развлекай ее, твою возлюбленную, и клянусь тебе, она больше не станет меня слушать.
— О, — вскричала Олимпия, хватая за руки пошатнувшегося Майи, — граф, вы сделали для меня все, что только могли, однако…
— Однако? — повторил Майи в тоске.
— Однако ты ей докучаешь, — перебил герцог. — Она любит театр, а ты, черт тебя дери, забрал ее оттуда! Зачем ты вынуждаешь ее, умеющую своей игрой исторгать слезы из чужих глаз, сидеть в одиночестве, портя собственные прекрасные глаза своими же слезами?
— Ах! Олимпия!
— Ну да, да, ей скучно… Я тебе это говорил, и потому-то я ее заберу, уведу наперекор тебе, у тебя на глазах; я больше не стану хитрить, не буду вероломным противником; я приду к ней, предложу ей нечто противоположное тому, что даешь ей ты, и, бьюсь об заклад, она тебя бросит.
— Покушаться на союз истинной любви? Ты распутник! Безбожник! — закричал Майи.
— Это твоя любовь истинная? Вот еще! — фыркнул герцог. — Твоя любовь — любовь удобная, состоящая из множества мелких подлостей, которыми ты пытаешься приукрасить свою жизнь. Ты хочешь, граф, чтобы я это уважал, чтобы я оказывал почтение этому особнячку, приюту лицемерия, где ты спасаешься от своих кредиторов, от жены и любовниц? Хочешь, чтобы я тебе позволил морочить мне голову своими томными взорами, вздохами, стенаниями, хотя я знаю, что ты пришел сюда от министра, подле которого плел интриги, или от придворной дамы, где ты…
— Я пришел совсем не оттуда, откуда ты говоришь.
— Хуже того: ты пришел от своей жены. Олимпия бросила на Майи холодный взгляд.
Граф был пронзен этим взглядом, точно ударом шпаги.
— И что же? — устало обронила она.
— Олимпия, — отвечал он, — вы же не знаете, что я делал там, у моей жены.
— Э, мой друг, — ухмыльнулся Пекиньи, — наверняка ты там клялся, что пришел не от Олимпии, как теперь пытаешься убедить Олимпию, что явился не от графини.
— Господин герцог, — внезапно заявил граф де Майи, выпрямляясь, — вы переходите границы: вести себя подобным образом — значит более чем дерзко вмешиваться в мои дела.
— Громкие слова!
— За ними воспоследуют и поступки.
— Отлично! Удар шпаги в уютном особнячке! Вот уж прелестное обхождение!
— В таком случае воздержитесь от оскорблений.
— Тогда не ставь себя в двойственное положение амфибии, которая дышит одновременно как легкими, так и жабрами.
— Герцог, мы с вами объяснимся внизу.
— Э! Когда я тебя прикончу либо ты уложишь на снег капитана королевской гвардии, это не послужит доказательством, что у тебя не было одновременно любовницы, которая раздражала твою жену, и жены, которая раздражала твою любовницу. Черт побери! Уж сделай выбор, друг мой, не надо присваивать все разом. Хочешь сохранить свою любовницу? Увези ее, но так далеко, чтобы нам больше ее не видеть. Я тебе это уже говорил. Или жена тебе дороже? Тогда распахни перед нами настежь двери особнячка. Это же штурм крепости, чего ты хочешь?
Олимпия посмотрела на графа.
— Олимпия! Олимпия! — вне себя вскричал Майи, заметив некое особенное выражение в глазах своей возлюбленной.
— Господин герцог прав, — отрезала она холодно. — Вы должны принять решение.
— Стало быть, вы в кого-то влюблены? — сказал граф. — И наше объяснение сегодня днем, и наше примирение — все это, значит, было ложью?
Он рассчитывал обескуражить или уязвить герцога этими словами, но перед ним оказался сильный противник, которого не смущали парадоксы. Пекиньи только воскликнул:
— Как? Да ты совсем стыд потерял!
— При чем тут стыд?
— Ты объяснялся с ней сегодня днем?
— Совершенно верно.
— И вы достигли примирения?
— Полагаю, что да.
— И тебе не приходит в голову, что, если в тот же день ты умудряешься заново рассориться с женщиной, которая с утра тебя простила, это значит, что ты человек конченый?
Олимпия расцвела в улыбке. Пекиньи пожинал плоды своей победы. Глаза графа бесцельно блуждали вокруг; такой ход мысли оказался выше его сил.
— Олимпия! Олимпия! — воззвал он, молитвенно складывая ладони и повернувшись к своей любовнице. — Олимпия, у меня в целом свете нет ничего, кроме твоей любви!
— Какой порыв! — прошептал Пекиньи.
— Олимпия, — продолжал Майи, — во всем мире у меня только и есть, что твоя честность, твое доверие!
На сей раз Пекиньи не рискнул ничего добавить; этим он мог бы ранить ту, за которую сражался вот уже час в надежде привлечь на свою сторону.
— Олимпия, — снова заговорил Майи, — ради тебя я пожертвую всем, что хочешь; только, заклинаю, скажи, что ты не поддашься соблазну; обещай, что я не буду осужден на эту смертную муку — видеть, как ты побеждена этим злобным демоном, который хочет унизить тебя так же, как он унижает меня.
— Граф, — сказала она, — я никогда не полюблю того, кто отдает мне лишь половину своей жизни. Отдайте мне ее целиком.
— А-а! — проронил Пекиньи. — Ты все понял?
— Пусть так! — выдавил Майи с мрачным видом. — Я не отступлюсь. Весь твой, Олимпия, всецело твой! Только прогони отсюда этого человека, слишком хорошо знающего, что я не могу убить его.
Олимпия приблизилась к Пекиньи; он ожидал, улыбаясь.
— Герцог, мой господин и повелитель все сказал, — произнесла она. — Не причиняйте же ему страданий. Он делает для меня то, что в его силах, и даже более.
— Нет, — возразил Пекиньи, — нет, я отсюда выйду не раньше, чем вовлеку вас в вихрь светской жизни. Вы не ему принадлежите, а нам.
— В конце концов, чего тебе нужно, демон? — вскричал Майи, задыхаясь от гнева.
— Я принес мадемуазель две новые роли. Хочу, чтобы она позанималась ими.
— Нет.
— А она скажет другое.
— Скажите, чего вы хотите, Олимпия.
— Я предпочитаю изучать роли, чем умирать от скуки. Тот, кто работает над ролью, не делает ничего дурного.
— Видишь, граф, она как по писаному говорит. Оставь ее в покое: когда она испробует все, ты ей покажешься куда лучше.
— Негодяй!
— Ты меня смешишь. Посмотрите на него, Олимпия: перед вами самый молодой, самый отважный, самый красивый из нас, но ему этих преимуществ мало, он хочет прибавить к ним еще и лицемерие. Итак, веди с нами честную игру: карты на стол, и тогда мы признаем твою правоту. Вот ваши роли, Олимпия: вы их сыграете?
Она поглядела на Майи.
— Да, — произнес граф. — И пусть завтра она мне скажет: «Я обманула вас»; если это послужит ей ко благу, я отвечу: «Вы поступили правильно».
— Ах! — вздохнул Пекиньи. — Я разбит наголову, граф; продолжать не стоит.
И он отвесил поклон со словами:
— Тысячу чертей, Олимпия, вот человек, который воистину любит вас!
За этим последовал еще один поклон.
— Возьмите, — прибавил он, — изучите «Притворщицу Агнессу», персонаж очаровательный, и, если вы преуспеете в этой роли, я предоставляю себя в ваше распоряжение и готов дать вам все, чего ни пожелаете.
Потом, заметив ярость Майи, он закончил:
— Успокойся, мой любезный граф, не тревожься: после того, что ты сейчас сказал, можешь спать спокойно: Олимпия для меня священна. Разумеется, если ты нарушишь верность ей, будь то измена политическая или религиозная, я тотчас опять вступлю в свои права. Ты сомневаешься? Клянусь честью герцога! Уговор заключен.
Он откланялся еще раз с тем пленительным изяществом, что было присуще знати того времени, грациозно припал к ручке Олимпии и, пообещав графу зайти завтра же, исчез, оставив того совершенно оглушенным.
«Я пропал! — думал граф. — Любовница мне дороже, чем честь моей жены. Ришелье вместе с Пекиньи поднимут меня на смех».
LXX. ЧТО ДОПУСКАЮТ И ЧЕГО НЕ ДОПУСКАЮТ КАНОНЫ
Что касается герцога де Ришелье, который казался графу менее опасным, чем Пекиньи, то он, естественно, не мог останавливаться на столь заманчивом для него пути. Честно предупредив мужа, то есть объявив ему войну по всей форме, он вынужден был затем начать военные действия. Как мы убедились, подобная тактика была избрана обеими сторонами.