Страница:
— Какой жалкий предмет, монсеньер!
— Перестаньте насмехаться. Вы утверждали, что заботитесь об отпущении грехов, это вы-то?
— Ну да, именно я, монсеньер, ведь я очень набожен.
— Ох, герцог! — вздохнул старик, качая головой. — Сдается мне, что еще и теперь у меня в ушах звучат отголоски кое-каких венских слухов, ставящих под сомнение все эти чудеса вашего обращения на путь истинный.
— Может быть, я очень ошибаюсь, но мне кажется, я знаю, о чем вы говорите, — отозвался Ришелье.
— Да, о неких сеансах.
— Магии?
— Вот именно.
— Что ж, если так, монсеньер, окажите мне честь, объясните бедному пришельцу из чужих краев, что вам здесь наговорили обо всем этом, а потом я вам скажу, что было на самом деле.
— Извольте, я буду краток. Рассказывали, что вы вместе с аббатом фон Зинцендорфом ездили на какие-то опыты в области белой магии.
— Это куда же, монсеньер?
— В уединенное местечко неподалеку от Вены… помнится, в каменоломни… и там маг то ли слишком убедительно, то ли недостаточно достоверно показал вам дьявола; вы затеяли с ним ссору, вследствие которой этот бедняга — как вы понимаете, я говорю о маге — был найден мертвым, а если употребить более точное выражение, убитым.
— Все это чистая правда, монсеньер, если мы вырежем из вашего рассказа одно единственное слово…
— Это слово «убитый», не так ли?
— Если вы позволите.
— Стало быть, ни вы, ни господин фон Зинцендорф…
— Ни я, ни господин фон Зинцендорф мага не убивали.
— И все-таки он умер.
— Он действительно сыграл с нами эту скверную шутку. Но вот как все произошло…
— Слушаю вас!
— Мы, господин фон Зинцендорф и я, заказали свои гороскопы.
— А, так вы это признаете.
— Да, монсеньер, и в этом состоит весь грех. Господин де Флёри в качестве богослова подтвердил
сказанное кивком.
— Колдун начал с того, что рассказал нам кое-что из правды и наплел много лжи. Он нам открыл некоторые неизвестные в дипломатических кругах придворные секреты.
— О-о! Значит, это был колдун из знатной семьи?
— Затем он предложил обеспечить каждому из нас исполнение его самого заветного желания.
— Ну, вы уж, верно, попросили его сделать так, чтобы вас всегда любили женщины?
— Бог мой! Нет, монсеньер, в том-то и дело, что нет. Я в своем тщеславии полагал, что мне для этого нет нужды в таких просьбах.
— Вот видите!
— Я просил дать мне ключ от сердец государей.
— О-о! Вижу, вы опять возвращаетесь к своим честолюбивым помыслам.
— В ту пору, монсеньер, они уже дали всходы.
— Так что же, дал он вам этот ключ?
— Монсеньер, это дело как раз шло к завершению, когда неожиданное событие нарушило наши планы. Господин фон Зинцендорф, мало интересуясь ключом от сердец государей, тем более что он считал, будто этот ключ у него в кармане, пожелал завладеть ключом от женских сердец.
— Колдун мог бы удовлетворить вас обоих, не разочаровав ни того, ни другого.
— Но вот в чем суть драмы, монсеньер. Едва аббат произнес эти неосторожные слова, как маг заявил, что для некоторых мужчин ключ от женских сердец — вещь совершенно бесполезная, тем более что у женщин нет сердца.
— О! — обронил г-н де Флёри.
— Тут он несколько увлекся, потому что господин фон Зинцендорф был глубоко уязвлен этой фразой и объявил замечание мага клеветой.
— Надо же!
— Это можно понять, монсеньер. Господин фон Зинцендорф в это время как раз питал самую нежную любовь к некоей даме, на чью взаимность он был вправе рассчитывать.
— Vanitas vanitatum, — проворчал г-н де Флёри.
— Воистину так, монсеньер, потому что маг, то ли знавший об этой его страсти, то ли и впрямь наделенный волшебными способностями и угадавший ее, отвечал: «Сударь, госпожа ***, в которую вы влюблены, — это самое худшее доказательство, какое вы могли бы привести в подтверждение вашего высокого мнения о женщинах».
— М— Да, — протянул г-н де Флёри, — он не потрудился затупить свою стрелу.
— И потому она пронзила господина фон Зинцендорфа в самое сердце, от ярости у него потемнело в глазах.
«Ах ты, негодяй! — закричал он. — Ты лжешь!» «Сударь, — отвечал колдун, не теряя присутствия духа, — никогда не следует обвинять во лжи мужчину, а мага тем более, но главное, никогда не должно бранить того, к кому сам же явился, обеспокоив его ради какой-либо собственной надобности».
— Какой обидчивый колдун.
— Именно эта мысль и пришла мне тогда в голову, монсеньер. Подобная обидчивость меня удивила. Я, кажется, начал догадываться, что эта история способна принять такой оборот, какого господин фон Зинцендорф не предвидит. И место, как вы сами сказали, монсеньер, было выбрано нехорошее. Мы находились среди каменоломен, в одном льё от Вены, ночью, без света: бледная луна служила нам единственным светильником; у колдуна был вид человека, который вполне свыкся с пустынной местностью и готов извлечь выгоду из этого преимущества. Я дал господину фон Зинцендорфу знак замолчать, но он уже был вне себя. Мне не удалось его остановить. Он бросил колдуну вызов, требуя, чтобы тот привел ему доказательства, способные повредить госпоже фон *** в его глазах.
— И что же сделал маг? — поинтересовался г-н де Флёри.
— Ах, монсеньер! Колдуна вела его несчастливая звезда. Он заговорил и говорил с полчаса, просвещая господина фон Зинцендорфа — а тот то краснел, то бледнел, то скрежетал зубами, — и поведал о вещах, заставивших меня одновременно смеяться, ужасаться и дрожать.
— Да что же это был за человек?
— Это был несчастный человек, сударь; он довел господина фон Зинцендорфа до крайности, и тот хотел его проучить; увидев это, проклятый колдун выхватил из груды камней короткую, но крепкую шпагу, которую он там припрятал, и дал господину фон Зинцендорфу такой резкий отпор, что дело для моего спутника грозило кончиться бедой.
— А что за человек этот аббат? — спросил кардинал.
— Аббат человек хорошо воспитанный, хорошо обученный, но здесь он имел дело с сильным противником. Колдун атаковал его столь сильно, что, как мне показалось, для меня настало время из зрителя превратиться в актера. Речь шла о спасении господина фон Зинцендорфа, первый же неверный шаг погубил бы его, а он совершенно не владел собой. Вдруг он поскользнулся и опрокинулся навзничь; колдун бросился к нему, чтобы его добить.
— Ну, это же не человек, а сущий дьявол!
— Сам сатана во плоти, монсеньер, я все время об этом думаю, и доказательство тому…
Господин де Ришелье осекся.
— Ах, так у вас есть и доказательство?
— Да, монсеньер, ведь он получил от меня удар шпагой, которая вошла в грудь под правым соском, а вышла пониже левого плеча, но ни из той, ни из другой раны не выступило ни капли крови.
— Что ж! Однако вы признаете, герцог, что он получил-таки от вас удар шпагой.
— Да, монсеньер, и еще два от господина фон Зинцендорфа, который взял себя в руки, как только я пришел к нему на помощь. Но, монсеньер, то был случай законной самозащиты, и моя совесть ни в чем меня не упрекает.
— В конце концов вы убили дьявола — по всему, что вы рассказали, это для меня совершенно очевидно.
— Монсеньер ведь помнит пословицу: «Лучше убить сатану, чем сатана…
— … убьет нас». Бедняга-колдун! Какая жалость, что он связался с двумя такими безумцами, как вы! Будь я на вашем месте, колдун бы меня не оскорбил, я бы не оскорбил его; я узнал бы все то, что вы узнали, и еще много такого, чего вы узнать не успели, — таковы плоды, которые приносит терпение.
— О монсеньер, хотя мы немного погорячились, я готов это признать, у бедного дьявола все же нашлось время, чтобы сообщить нам целую гору славных известий.
— Я вам верю; но вернемся, прошу вас, к вашему обращению на путь истинный.
— Оно в точности тогда и совершилось, монсеньер. Чувствуя себя повинным в том, что почти, можно сказать, убил человека по причинам, которые не вполне годятся для оправдания, я покончил со своим любопытством, порвал с женщинами, положил конец своим приступам гнева, а это ведь три самых больших камня преткновения в нашей жизни.
— В конце концов, что же сказал вам колдун?
— Монсеньер, он указал мне верное средство, как всегда нравиться монархам.
— И он настаивал, чтобы вы хранили это в секрете?
— Я ничему не мог бы научить вас, монсеньер, вас, кого король обожает; позвольте же мне сохранить это маленькое преимущество, которое я приобрел между делом.
— Если вы так сдержанны, что ж, пользуйтесь своим способом в одиночку, но поспешите пустить его в ход, господин герцог; вы говорите, король скучает, так развлеките его, и вы ему понравитесь.
— Именно так я и намереваюсь поступить, монсеньер, и это одна из причин моего визита в Исси.
— В Исси, господин герцог? — вскричал кардинал, которому показалось, что Ришелье слишком торопится раскрыть карты, тогда как он сам предпочитал подвергать свои дипломатические замыслы более продолжительной выдержке. — Вы говорите, что прибыли в Исси, чтобы развлечь короля? Э, господин герцог, что вы здесь можете для него найти, кроме скуки и забот, еще более обременительных, чем его собственные?
— Но, монсеньер, вы же меня просто не поняли. Я отнюдь не собирался нарушать светскими помыслами столь благочестивое уединение, которое вы здесь обрели, и сохрани меня от этого Господь! К тому же у меня планы совсем иного рода.
Кардинал поднял на герцога свой проницательный взгляд, как бы вопрошая, что еще за планы у него могут быть, если не те, каких от него желают.
Однако герцог хорошо подготовил свою роль.
— Монсеньер, — отвечал он, — с тех пор как я увидел короля столь удрученным и многое передумал, мой ум занят поиском развлечений для его величества, по поводу которых я и пришел просить вашего совета.
— А, вот это стоит обсудить! — вскричал Флёри. — Говорите же, господин герцог, говорите, вы человек разумный, а уж в том, что касается развлечений, как мне сдается, должны быть первостатейным знатоком. Обратившись с этим к вам, король сделал недурной выбор.
Ришелье улыбнулся скромно, как проповедник, которого похвалили до начала проповеди.
— Я располагаю, монсеньер, — сказал он, — весьма точными сведениями о той симпатии, которую монархи Европы питают к нашему юному королю. Это не просто дружеское расположение, здесь скорее можно говорить о чувствах отеческих, как нельзя более нежных. Тут, я бы сказал, особая смесь любви и любопытства.
«Чего он добивается?» — спрашивал себя кардинал, облокотившись на стол и с жадным вниманием ловя каждую скрытую мысль своего красноречивого собеседника.
— Вам, должно быть, известно, — продолжал Ришелье, — что его величество повсюду называют «дитя Европы»?
— Мне об этом говорили, — отозвался Флёри, — но я не совсем понимаю…
— … к чему я клоню? Да я уже у цели, монсеньер. Беседуя с таким выдающимся логиком, как вы, я счел долгом не пренебрегать такой ораторской уловкой, как вступление; в общем, я предлагаю отправить короля в путешествие, это поможет ему развеяться.
— В путешествие?! — вскричал Флёри.
— Благодаря обилию приемов, фейерверков, восторгов народных толп, пиров, скачек, морских прогулок его жизнь превратится в сплошное развлечение, которое, если он того пожелает, может продлиться полгода.
— На полгода отправить короля путешествовать? — повторил ошеломленный Флёри. — Да о чем вы думаете, господин герцог? Ведь это невероятно, не можете же вы всерьез предлагать мне разлучиться с королем на полгода?
— Вы бы не расстались с его величеством, монсеньер, потому что вы бы его сопровождали.
— Сопровождать короля, мне? — заметался в своем кресле Флёри. — Мне жить среди этого нескончаемого шума? Проделывать тысячи льё пути? Ах, господин герцог, неужели вы говорите серьезно?
— Более чем серьезно и обдуманно, монсеньер.
— Чтобы развлечь короля, вы хотите убить его! И меня тоже!
— Помилуйте, монсеньер, теперь путешествуют с такими удобствами, и потом, какой повод для заключения союзов! Это был бы мост, переброшенный от Франции ко всем державам, отторгнутым от нас войной.
Кардинал покачал головой с тем отчаянием, которого даже самые ловкие дипломаты не в силах скрыть, когда их жертва, вместо того чтобы угодить в расставленную сеть, ускользает, вынуждая их прибегать к новым ухищрениям.
Ришелье, внешне обескураженный столь малым успехом своего начинания, в глубине души торжествовал, видя, как жестоко обмануты надежды старика.
— Ваша идея, господин герцог, быть может, и превосходна, — отвечал Флёри, — но, к несчастью, она неисполнима.
— Так откажемся от замысла развлечь короля, — промолвил Ришелье, изображая тяжелейший вздох.
— И вы не можете найти другого способа, и это при вашей изобретательности? — спросил кардинал.
— Увы, нет, монсеньер!
— В конце концов, позвольте вам заметить, что, когда господин ваш отец заставил вас путешествовать в обществе наставника, а вы как раз были в возрасте короля, смею предположить, что вам это не показалось таким уж занимательным.
— О! — вскричал Ришелье. — Конечно же нет, монсеньер, но ведь между мной и королем такая огромная разница! Я был рожден со всеми мыслимыми недостатками, я приобрел все возможные пороки. Король же, напротив, отмечен таким благочестием, его принципы столь тверды, он им так верен, что просто поражает меня.
— Это верно, — подтвердил Флёри.
— Я был развращен, — продолжал Ришелье, — а король святой. Обучать обычного дворянина — значит улучшать его, короля же обучение может только испортить.
— Правильно! Правильно! И хорошо сказано! — воскликнул Флёри, увлеченный этой истиной, которую он столь часто сам объявлял целью всех своих действий. — Но, в конце концов, что же, если король есть король, разве это значит, что он должен умирать от скуки?
— Монсеньер, скука — это один из атрибутов царственности.
— Ох, герцог, герцог!
— Тогда, монсеньер, пусть король сам исполняет свои обязанности: пусть ведет переписку с министрами, бдит над состоянием казны, пусть он… да пусть развяжет войну, тут уж не соскучится.
— Ну вот, герцог, теперь вы доходите до крайностей! — ужаснулся кардинал. — Ввергнуть Европу в пожар, чтобы развлечь короля! И вы еще говорите, что стали благоразумным?
— Тогда я уж и не знаю, — с глуповатым видом произнес Ришелье. — Должен признаться, что, после того как я уже предложил вам путешествие, работу, войну…
— Возможно, найдется какое-нибудь другое средство. Поищем еще.
— От всего сердца готов искать.
— Подумаем теперь, нет ли чего подходящего среди благородных забав.
— Можно было бы заняться разведением цветов, — заметил Ришелье, — но король так пресыщен овощеводством…
Кардинал слегка покраснел, однако слова герцога прозвучали столь чистосердечно, что разгневаться не было возможности.
— Есть также игра, — продолжал Ришелье.
— Это занятие, герцог, мало подходит для человека, близкого к святости, и уж тем более для короля. Когда король играет и выигрывает, проигрывают вельможи; если же он проиграет, платить будет народ.
— Тогда охота.
— О, король и так уже охотится слишком часто!
— Знаете, монсеньер, это обескураживает: ни война, ни путешествия не годятся, работа и азартные игры тоже не подходят… Ах! Я забыл еще одно развлечение, которое весьма забавляло Людовика Четырнадцатого и о котором его правнук понятия не имеет.
— Это какое же?
— Строительные дела, монсеньер.
— Король о них совершенно не помышляет.
— Стало быть, его величество в свои восемнадцать лет уже и не способен ничем поразвлечься? Как же быть? Его прадеда подобное несчастье постигло лишь годам к шестидесяти.
И Ришелье умолк.
Понаблюдав за ним безмолвно несколько минут, Флёри решился робко пробормотать несколько слов.
— Я, — выговорил он, — самый плохой советник, какого мог бы иметь этот бедный государь. Как священник и старик, я не вправе внушать ему любовь к греху.
— И даже греху любви, — с необычайной дерзостью, смеясь, подхватил Ришелье.
В полном замешательстве, утратив всю свою самонадеянность, Флёри пристально взглянул на него.
— Ужасающий грех! — обронил он вполголоса.
— Людовику Пятнадцатому бояться его нечего, — прибавил Ришелье. — Возлюбленная короля — это его супруга.
Теперь Флёри в свою очередь погрузился в молчание.
— А впрочем, — вновь заговорил герцог, — как может быть, чтобы король скучал, если он влюблен? Вот в чем загадка. Король без ума от королевы, и все же ему скучно? Король — такой неутомимый муж, а тем не менее скука томит его! Вот что необъяснимо! Разве что вы, монсеньер, вы, знающий все тайны его величества…
Кардинал шумно вздохнул.
— Что же с ним происходит? — спросил Ришелье. Флёри отвечал новым вздохом.
— Боже мой, монсеньер, вы пугаете меня! Возможно ли, чтобы король и королева…
— Ах, герцог!
— Как? Их любовь — неужели она одна лишь видимость? О! Это невероятно! Ведь еще вчера король смотрел на свою жену глазами, сверкающими, словно бриллианты.
— Герцог, я уж не знаю, может быть, венский колдун и открыл вам какие-то секреты, но похоже, что не все.
— Я совершенно повержен, монсеньер.
— Послушайте, герцог, короля можно до известной степени извинить. Он рожден с неутолимым темпераментом, с пламенной натурой, это истинный внук своего прадеда.
— А королева — суровая немка, не так ли?
— Увы! Видите ли, в том-то все и горе.
— Боже правый! Монсеньер, но надо же спасать этот брак. Тем самым мы обеспечили бы не только счастье наших государя и государыни, но и общественное спокойствие.
— Да, герцог, да, это супружество абсолютно необходимо спасти, ведь если король заскучал, где, у кого он станет искать развлечения? Вот что ужасно!
— Вы сказали, монсеньер, что король наделен неутомимой, пламенной натурой.
— Это настоящий огонь, господин герцог.
— Я не раз слышал, что темпераменты подобного склада нуждаются в том, чтобы их укротили либо смягчили. Укротить — это зачастую невозможно, зато смягчить — задача куда более достижимая. Ведь существуют же некоторые обряды усмирения, в особенности в обиходе религиозных общин?
— Кровопускания, хотите вы сказать, господин герцог. У себя в монастырях мы это называем «минуциями»; слово это происходит от латинского minutio note 44. Так, монахи картезианского ордена подвергаются такому обряду раз в год.
— Э, монсеньер, об этом можно подумать… Утомительные упражнения, игра в мяч, плавание, строгий распорядок дня.
— Господин герцог, не будем забывать: мы же с вами говорим о том, что король скучает, мы хотим развлечь его.
— Но у нас, монсеньер, возникла необходимость найти способы для развлечения короля.
— Я помню об этом, господин герцог.
— Так его не развеселишь — что правда, то правда. Ми-нуции — это лечение, а не забава, и потому они здесь не подойдут.
— Тут еще есть некая тонкость, господин герцог, и вы как дворянин оцените мою щепетильность. Ведь персона монарха священна, не так ли?
— Вне всякого сомнения.
— Следовательно, как мне кажется, неприкосновенность царственной особы была бы нарушена, если бы кто-то вздумал пускать его величеству кровь, ограничивать короля в пище. Подобные средства…
— … в ходу у монахов и хирургов — это верно, а здесь бы лучше что-нибудь подобающее лицу государственному.
— Вы не станете пользоваться такими способами, господин герцог.
— Признаться, я предпочел бы отдать королю всю мою
кровь и сам умереть от голода, лишь бы он мог удовлетворять свой аппетит и поступать сообразно своему темпераменту.
— Ну вот, видите, герцог: опять возникают затруднения.
И Ришелье снова впал в молчаливую задумчивость.
— У меня сейчас вдруг возникла идея, — сказал Флё-ри, — по поводу моего сомнения, ведь тот, кто говорит о щепетильности, всегда разумеет вопросы совести. И вот какой вопрос пришел мне на ум…
— Я здесь затем, чтобы слушать вас, монсеньер, и я весь внимание.
— Допустим, что король, будучи повелителем, а ведь он, в конце концов, повелитель, — так вот, повторяю, допустим, он стал бы делать то, что ему вздумается…
— Это и надо допустить.
— Тогда наш долг состоял бы в том…
— … в том, чтобы покориться, монсеньер.
— А если он станет поступать дурно?
— Тогда нам подобает скорбеть о нем и не подражать ему, — благочестиво изрек Ришелье.
— Великолепно, герцог. Послушайте, какой у меня вопрос совести. Когда бы вы, к примеру, знали, что короля на охоте понесет лошадь, которая вместе с ним ринется в пропасть глубиной в двадцать футов, если только на пути, ведущем к этой пропасти, королю не встретится небольшой овражек фута в три-четыре…
— Монсеньер, я бы перерезал лошади поджилки, чтобы она сбросила короля в тот небольшой овражек.
— Не правда ли? Следите же, господин герцог, хорошенько следите за ходом моей мысли. Если представить на минуту, что пылкость его натуры увлечет короля в бездну греха, кто знает, не нанесет ли он, погрязнув в этих заблуждениях, урона своему доброму имени и благу государства?
— Это рассуждение безукоризненно, монсеньер.
— И что же тогда делать? Разве не позволительно в таком случае выбрать для короля овражек, в который он соскользнет с наименьшим риском для своей чести и чести страны?
Ришелье сделал вид, будто задумался над этой мыслью, якобы не вполне понятной для него.
— Я отдаю себе отчет, — продолжал Флёри, изрядно раздосадованный тем, что его вынуждают вдаваться в подробности, от которых он куда охотнее воздержался бы, — что королю от природы присуща слабость к определенного рода удовольствиям. Его величество кинется в них вслепую: вы, зная короля почти так же хорошо, как я, не можете иметь на сей счет ни малейшего сомнения, — итак, повторяю, король кинется в них вслепую; но разве в подобном случае нашим долгом, и, заметьте, долгом священным, не будет направлять эти наклонности в нужное русло?
— Очень хорошо! Превосходно! Я начинаю понимать, монсеньер! — вскричал Ришелье.
— Но возможно ли, — продолжал министр, — делать это иначе, чем создавая видимость, будто одобряешь такие поступки?
Едва лишь эта неосторожная фраза, которой Ришелье ждал вот уже добрых полчаса, слетела с уст кардинала, как герцог устремился на нее, словно ястреб на куропатку, измотанную его хищным охотничьим кружением.
— Одобрять?! Одобрять безнравственность короля?! — вскричал он, подскочив на месте. — О монсеньер, какие слова вы сейчас произнесли!
— Нет, нет, я не сказал этого, герцог. Боже мой, нет, я ничего такого не сказал! Кто говорит о безнравственности, что вы?
— Это меня изумило, монсеньер, ведь в конце концов всей своей добродетелью король обязан лишь вам одному, поскольку его темперамент столь сильно препятствует ей.
— Несомненно, несомненно так, а теперь он как раз готов к тому, чтобы ее утратить.
— Вы полагаете?
— Все говорит об этом: он мало-помалу отдаляется от королевы.
— О, нет, монсеньер, это невозможно! Говорят, королева в положении…
— Это ровным счетом ничего не доказывает, — промолвил кардинал несколько менее благочестиво, чем то пристало бы епископу Фрежюсскому, и несколько менее фривольно, чем это сделал бы кардинал Дюбуа, архиепископ Камбрейский и преемник Фенелона. — Королева может подарить Франции дофина, но не стать от этого возлюбленной своего мужа. Одним словом, я считаю, что у короля достаточно времени, чтобы тратить его попусту: он вот-вот погубит свой брак и себя с ним вместе, по поводу чего мы с вами только что пришли к полному единодушию. И тут я возвращаюсь к уже высказанному мнению. Речь идет не о добре и зле, а лишь о выборе между большим или меньшим злом; вопрос не в том, как уберечь добродетель короля, ибо он преисполнен твердой решимости поскорее с ней расстаться, а в том, как сделать его меньшим грешником, чем он способен стать.
Ришелье возвел глаза к Небесам.
— Вообразите, герцог, каково нам будет, если мы узнаем, что наша бедная королева покинута, если для его величества настанет момент, когда он будет выставлять напоказ перед светом свои любовные интрижки?
— Немыслимо, монсеньер! Немыслимо! При тех высоких принципах, которые он почерпнул у вашего преосвященства…
— Э, герцог, опасность вездесуща, соблазны обступают нас. Они воплощены и в госпоже де Шароле, которая собственноручно подсовывает стишки в карман короля, и в графине Тулузской, которая позволяет его величеству любоваться ею в Рамбуйе, наконец, во всех женщинах, которые, стоит королю пройти мимо, словно говорят ему: «Взгляните же, государь, перед вами ваши подданные, готовые стать вашими покорными служанками!»
— Он кончит тем, что падет, увы, монсеньер, падет наперекор всему, что могли бы предпринять вы и что готов сделать я.
— Какая ужасающая ответственность ложится на нас, господин герцог, на тех, кто, видя зарождение этой наклонности, окажется способен услужливо стерпеть ее, не сумев положить ей предел и, может статься, сам будет поглощен этим злом.
— Что поделаешь! Что поделаешь!
— О, слабая, робкая совесть! — воскликнул кардинал. — Как же вы шатки и равнодушны в делах добра, как вы, люди, привыкшие орудовать шпагой, плохо умеете отсекать пораженную болезнью часть, чтобы спасти здоровое тело от заражения! А мы, бедные служители Церкви, соприкасаясь со всеми мирскими страстями, не смеем прямо взглянуть им в лицо, мы трепещем перед мнением общества, желающего видеть нас непорочными и святыми, как будто мы не люди. Нам не остается иного средства, кроме совета, иной нестесненной способности, кроме зрения, но когда мы взываем о помощи к людям действия, они бегут с поля боя, прибегая к пагубным увещеваниям чаще, нежели мы обращаемся к целительному злу.
— Перестаньте насмехаться. Вы утверждали, что заботитесь об отпущении грехов, это вы-то?
— Ну да, именно я, монсеньер, ведь я очень набожен.
— Ох, герцог! — вздохнул старик, качая головой. — Сдается мне, что еще и теперь у меня в ушах звучат отголоски кое-каких венских слухов, ставящих под сомнение все эти чудеса вашего обращения на путь истинный.
— Может быть, я очень ошибаюсь, но мне кажется, я знаю, о чем вы говорите, — отозвался Ришелье.
— Да, о неких сеансах.
— Магии?
— Вот именно.
— Что ж, если так, монсеньер, окажите мне честь, объясните бедному пришельцу из чужих краев, что вам здесь наговорили обо всем этом, а потом я вам скажу, что было на самом деле.
— Извольте, я буду краток. Рассказывали, что вы вместе с аббатом фон Зинцендорфом ездили на какие-то опыты в области белой магии.
— Это куда же, монсеньер?
— В уединенное местечко неподалеку от Вены… помнится, в каменоломни… и там маг то ли слишком убедительно, то ли недостаточно достоверно показал вам дьявола; вы затеяли с ним ссору, вследствие которой этот бедняга — как вы понимаете, я говорю о маге — был найден мертвым, а если употребить более точное выражение, убитым.
— Все это чистая правда, монсеньер, если мы вырежем из вашего рассказа одно единственное слово…
— Это слово «убитый», не так ли?
— Если вы позволите.
— Стало быть, ни вы, ни господин фон Зинцендорф…
— Ни я, ни господин фон Зинцендорф мага не убивали.
— И все-таки он умер.
— Он действительно сыграл с нами эту скверную шутку. Но вот как все произошло…
— Слушаю вас!
— Мы, господин фон Зинцендорф и я, заказали свои гороскопы.
— А, так вы это признаете.
— Да, монсеньер, и в этом состоит весь грех. Господин де Флёри в качестве богослова подтвердил
сказанное кивком.
— Колдун начал с того, что рассказал нам кое-что из правды и наплел много лжи. Он нам открыл некоторые неизвестные в дипломатических кругах придворные секреты.
— О-о! Значит, это был колдун из знатной семьи?
— Затем он предложил обеспечить каждому из нас исполнение его самого заветного желания.
— Ну, вы уж, верно, попросили его сделать так, чтобы вас всегда любили женщины?
— Бог мой! Нет, монсеньер, в том-то и дело, что нет. Я в своем тщеславии полагал, что мне для этого нет нужды в таких просьбах.
— Вот видите!
— Я просил дать мне ключ от сердец государей.
— О-о! Вижу, вы опять возвращаетесь к своим честолюбивым помыслам.
— В ту пору, монсеньер, они уже дали всходы.
— Так что же, дал он вам этот ключ?
— Монсеньер, это дело как раз шло к завершению, когда неожиданное событие нарушило наши планы. Господин фон Зинцендорф, мало интересуясь ключом от сердец государей, тем более что он считал, будто этот ключ у него в кармане, пожелал завладеть ключом от женских сердец.
— Колдун мог бы удовлетворить вас обоих, не разочаровав ни того, ни другого.
— Но вот в чем суть драмы, монсеньер. Едва аббат произнес эти неосторожные слова, как маг заявил, что для некоторых мужчин ключ от женских сердец — вещь совершенно бесполезная, тем более что у женщин нет сердца.
— О! — обронил г-н де Флёри.
— Тут он несколько увлекся, потому что господин фон Зинцендорф был глубоко уязвлен этой фразой и объявил замечание мага клеветой.
— Надо же!
— Это можно понять, монсеньер. Господин фон Зинцендорф в это время как раз питал самую нежную любовь к некоей даме, на чью взаимность он был вправе рассчитывать.
— Vanitas vanitatum, — проворчал г-н де Флёри.
— Воистину так, монсеньер, потому что маг, то ли знавший об этой его страсти, то ли и впрямь наделенный волшебными способностями и угадавший ее, отвечал: «Сударь, госпожа ***, в которую вы влюблены, — это самое худшее доказательство, какое вы могли бы привести в подтверждение вашего высокого мнения о женщинах».
— М— Да, — протянул г-н де Флёри, — он не потрудился затупить свою стрелу.
— И потому она пронзила господина фон Зинцендорфа в самое сердце, от ярости у него потемнело в глазах.
«Ах ты, негодяй! — закричал он. — Ты лжешь!» «Сударь, — отвечал колдун, не теряя присутствия духа, — никогда не следует обвинять во лжи мужчину, а мага тем более, но главное, никогда не должно бранить того, к кому сам же явился, обеспокоив его ради какой-либо собственной надобности».
— Какой обидчивый колдун.
— Именно эта мысль и пришла мне тогда в голову, монсеньер. Подобная обидчивость меня удивила. Я, кажется, начал догадываться, что эта история способна принять такой оборот, какого господин фон Зинцендорф не предвидит. И место, как вы сами сказали, монсеньер, было выбрано нехорошее. Мы находились среди каменоломен, в одном льё от Вены, ночью, без света: бледная луна служила нам единственным светильником; у колдуна был вид человека, который вполне свыкся с пустынной местностью и готов извлечь выгоду из этого преимущества. Я дал господину фон Зинцендорфу знак замолчать, но он уже был вне себя. Мне не удалось его остановить. Он бросил колдуну вызов, требуя, чтобы тот привел ему доказательства, способные повредить госпоже фон *** в его глазах.
— И что же сделал маг? — поинтересовался г-н де Флёри.
— Ах, монсеньер! Колдуна вела его несчастливая звезда. Он заговорил и говорил с полчаса, просвещая господина фон Зинцендорфа — а тот то краснел, то бледнел, то скрежетал зубами, — и поведал о вещах, заставивших меня одновременно смеяться, ужасаться и дрожать.
— Да что же это был за человек?
— Это был несчастный человек, сударь; он довел господина фон Зинцендорфа до крайности, и тот хотел его проучить; увидев это, проклятый колдун выхватил из груды камней короткую, но крепкую шпагу, которую он там припрятал, и дал господину фон Зинцендорфу такой резкий отпор, что дело для моего спутника грозило кончиться бедой.
— А что за человек этот аббат? — спросил кардинал.
— Аббат человек хорошо воспитанный, хорошо обученный, но здесь он имел дело с сильным противником. Колдун атаковал его столь сильно, что, как мне показалось, для меня настало время из зрителя превратиться в актера. Речь шла о спасении господина фон Зинцендорфа, первый же неверный шаг погубил бы его, а он совершенно не владел собой. Вдруг он поскользнулся и опрокинулся навзничь; колдун бросился к нему, чтобы его добить.
— Ну, это же не человек, а сущий дьявол!
— Сам сатана во плоти, монсеньер, я все время об этом думаю, и доказательство тому…
Господин де Ришелье осекся.
— Ах, так у вас есть и доказательство?
— Да, монсеньер, ведь он получил от меня удар шпагой, которая вошла в грудь под правым соском, а вышла пониже левого плеча, но ни из той, ни из другой раны не выступило ни капли крови.
— Что ж! Однако вы признаете, герцог, что он получил-таки от вас удар шпагой.
— Да, монсеньер, и еще два от господина фон Зинцендорфа, который взял себя в руки, как только я пришел к нему на помощь. Но, монсеньер, то был случай законной самозащиты, и моя совесть ни в чем меня не упрекает.
— В конце концов вы убили дьявола — по всему, что вы рассказали, это для меня совершенно очевидно.
— Монсеньер ведь помнит пословицу: «Лучше убить сатану, чем сатана…
— … убьет нас». Бедняга-колдун! Какая жалость, что он связался с двумя такими безумцами, как вы! Будь я на вашем месте, колдун бы меня не оскорбил, я бы не оскорбил его; я узнал бы все то, что вы узнали, и еще много такого, чего вы узнать не успели, — таковы плоды, которые приносит терпение.
— О монсеньер, хотя мы немного погорячились, я готов это признать, у бедного дьявола все же нашлось время, чтобы сообщить нам целую гору славных известий.
— Я вам верю; но вернемся, прошу вас, к вашему обращению на путь истинный.
— Оно в точности тогда и совершилось, монсеньер. Чувствуя себя повинным в том, что почти, можно сказать, убил человека по причинам, которые не вполне годятся для оправдания, я покончил со своим любопытством, порвал с женщинами, положил конец своим приступам гнева, а это ведь три самых больших камня преткновения в нашей жизни.
— В конце концов, что же сказал вам колдун?
— Монсеньер, он указал мне верное средство, как всегда нравиться монархам.
— И он настаивал, чтобы вы хранили это в секрете?
— Я ничему не мог бы научить вас, монсеньер, вас, кого король обожает; позвольте же мне сохранить это маленькое преимущество, которое я приобрел между делом.
— Если вы так сдержанны, что ж, пользуйтесь своим способом в одиночку, но поспешите пустить его в ход, господин герцог; вы говорите, король скучает, так развлеките его, и вы ему понравитесь.
— Именно так я и намереваюсь поступить, монсеньер, и это одна из причин моего визита в Исси.
— В Исси, господин герцог? — вскричал кардинал, которому показалось, что Ришелье слишком торопится раскрыть карты, тогда как он сам предпочитал подвергать свои дипломатические замыслы более продолжительной выдержке. — Вы говорите, что прибыли в Исси, чтобы развлечь короля? Э, господин герцог, что вы здесь можете для него найти, кроме скуки и забот, еще более обременительных, чем его собственные?
— Но, монсеньер, вы же меня просто не поняли. Я отнюдь не собирался нарушать светскими помыслами столь благочестивое уединение, которое вы здесь обрели, и сохрани меня от этого Господь! К тому же у меня планы совсем иного рода.
Кардинал поднял на герцога свой проницательный взгляд, как бы вопрошая, что еще за планы у него могут быть, если не те, каких от него желают.
Однако герцог хорошо подготовил свою роль.
— Монсеньер, — отвечал он, — с тех пор как я увидел короля столь удрученным и многое передумал, мой ум занят поиском развлечений для его величества, по поводу которых я и пришел просить вашего совета.
— А, вот это стоит обсудить! — вскричал Флёри. — Говорите же, господин герцог, говорите, вы человек разумный, а уж в том, что касается развлечений, как мне сдается, должны быть первостатейным знатоком. Обратившись с этим к вам, король сделал недурной выбор.
Ришелье улыбнулся скромно, как проповедник, которого похвалили до начала проповеди.
— Я располагаю, монсеньер, — сказал он, — весьма точными сведениями о той симпатии, которую монархи Европы питают к нашему юному королю. Это не просто дружеское расположение, здесь скорее можно говорить о чувствах отеческих, как нельзя более нежных. Тут, я бы сказал, особая смесь любви и любопытства.
«Чего он добивается?» — спрашивал себя кардинал, облокотившись на стол и с жадным вниманием ловя каждую скрытую мысль своего красноречивого собеседника.
— Вам, должно быть, известно, — продолжал Ришелье, — что его величество повсюду называют «дитя Европы»?
— Мне об этом говорили, — отозвался Флёри, — но я не совсем понимаю…
— … к чему я клоню? Да я уже у цели, монсеньер. Беседуя с таким выдающимся логиком, как вы, я счел долгом не пренебрегать такой ораторской уловкой, как вступление; в общем, я предлагаю отправить короля в путешествие, это поможет ему развеяться.
— В путешествие?! — вскричал Флёри.
— Благодаря обилию приемов, фейерверков, восторгов народных толп, пиров, скачек, морских прогулок его жизнь превратится в сплошное развлечение, которое, если он того пожелает, может продлиться полгода.
— На полгода отправить короля путешествовать? — повторил ошеломленный Флёри. — Да о чем вы думаете, господин герцог? Ведь это невероятно, не можете же вы всерьез предлагать мне разлучиться с королем на полгода?
— Вы бы не расстались с его величеством, монсеньер, потому что вы бы его сопровождали.
— Сопровождать короля, мне? — заметался в своем кресле Флёри. — Мне жить среди этого нескончаемого шума? Проделывать тысячи льё пути? Ах, господин герцог, неужели вы говорите серьезно?
— Более чем серьезно и обдуманно, монсеньер.
— Чтобы развлечь короля, вы хотите убить его! И меня тоже!
— Помилуйте, монсеньер, теперь путешествуют с такими удобствами, и потом, какой повод для заключения союзов! Это был бы мост, переброшенный от Франции ко всем державам, отторгнутым от нас войной.
Кардинал покачал головой с тем отчаянием, которого даже самые ловкие дипломаты не в силах скрыть, когда их жертва, вместо того чтобы угодить в расставленную сеть, ускользает, вынуждая их прибегать к новым ухищрениям.
Ришелье, внешне обескураженный столь малым успехом своего начинания, в глубине души торжествовал, видя, как жестоко обмануты надежды старика.
— Ваша идея, господин герцог, быть может, и превосходна, — отвечал Флёри, — но, к несчастью, она неисполнима.
— Так откажемся от замысла развлечь короля, — промолвил Ришелье, изображая тяжелейший вздох.
— И вы не можете найти другого способа, и это при вашей изобретательности? — спросил кардинал.
— Увы, нет, монсеньер!
— В конце концов, позвольте вам заметить, что, когда господин ваш отец заставил вас путешествовать в обществе наставника, а вы как раз были в возрасте короля, смею предположить, что вам это не показалось таким уж занимательным.
— О! — вскричал Ришелье. — Конечно же нет, монсеньер, но ведь между мной и королем такая огромная разница! Я был рожден со всеми мыслимыми недостатками, я приобрел все возможные пороки. Король же, напротив, отмечен таким благочестием, его принципы столь тверды, он им так верен, что просто поражает меня.
— Это верно, — подтвердил Флёри.
— Я был развращен, — продолжал Ришелье, — а король святой. Обучать обычного дворянина — значит улучшать его, короля же обучение может только испортить.
— Правильно! Правильно! И хорошо сказано! — воскликнул Флёри, увлеченный этой истиной, которую он столь часто сам объявлял целью всех своих действий. — Но, в конце концов, что же, если король есть король, разве это значит, что он должен умирать от скуки?
— Монсеньер, скука — это один из атрибутов царственности.
— Ох, герцог, герцог!
— Тогда, монсеньер, пусть король сам исполняет свои обязанности: пусть ведет переписку с министрами, бдит над состоянием казны, пусть он… да пусть развяжет войну, тут уж не соскучится.
— Ну вот, герцог, теперь вы доходите до крайностей! — ужаснулся кардинал. — Ввергнуть Европу в пожар, чтобы развлечь короля! И вы еще говорите, что стали благоразумным?
— Тогда я уж и не знаю, — с глуповатым видом произнес Ришелье. — Должен признаться, что, после того как я уже предложил вам путешествие, работу, войну…
— Возможно, найдется какое-нибудь другое средство. Поищем еще.
— От всего сердца готов искать.
— Подумаем теперь, нет ли чего подходящего среди благородных забав.
— Можно было бы заняться разведением цветов, — заметил Ришелье, — но король так пресыщен овощеводством…
Кардинал слегка покраснел, однако слова герцога прозвучали столь чистосердечно, что разгневаться не было возможности.
— Есть также игра, — продолжал Ришелье.
— Это занятие, герцог, мало подходит для человека, близкого к святости, и уж тем более для короля. Когда король играет и выигрывает, проигрывают вельможи; если же он проиграет, платить будет народ.
— Тогда охота.
— О, король и так уже охотится слишком часто!
— Знаете, монсеньер, это обескураживает: ни война, ни путешествия не годятся, работа и азартные игры тоже не подходят… Ах! Я забыл еще одно развлечение, которое весьма забавляло Людовика Четырнадцатого и о котором его правнук понятия не имеет.
— Это какое же?
— Строительные дела, монсеньер.
— Король о них совершенно не помышляет.
— Стало быть, его величество в свои восемнадцать лет уже и не способен ничем поразвлечься? Как же быть? Его прадеда подобное несчастье постигло лишь годам к шестидесяти.
И Ришелье умолк.
Понаблюдав за ним безмолвно несколько минут, Флёри решился робко пробормотать несколько слов.
— Я, — выговорил он, — самый плохой советник, какого мог бы иметь этот бедный государь. Как священник и старик, я не вправе внушать ему любовь к греху.
— И даже греху любви, — с необычайной дерзостью, смеясь, подхватил Ришелье.
В полном замешательстве, утратив всю свою самонадеянность, Флёри пристально взглянул на него.
— Ужасающий грех! — обронил он вполголоса.
— Людовику Пятнадцатому бояться его нечего, — прибавил Ришелье. — Возлюбленная короля — это его супруга.
Теперь Флёри в свою очередь погрузился в молчание.
— А впрочем, — вновь заговорил герцог, — как может быть, чтобы король скучал, если он влюблен? Вот в чем загадка. Король без ума от королевы, и все же ему скучно? Король — такой неутомимый муж, а тем не менее скука томит его! Вот что необъяснимо! Разве что вы, монсеньер, вы, знающий все тайны его величества…
Кардинал шумно вздохнул.
— Что же с ним происходит? — спросил Ришелье. Флёри отвечал новым вздохом.
— Боже мой, монсеньер, вы пугаете меня! Возможно ли, чтобы король и королева…
— Ах, герцог!
— Как? Их любовь — неужели она одна лишь видимость? О! Это невероятно! Ведь еще вчера король смотрел на свою жену глазами, сверкающими, словно бриллианты.
— Герцог, я уж не знаю, может быть, венский колдун и открыл вам какие-то секреты, но похоже, что не все.
— Я совершенно повержен, монсеньер.
— Послушайте, герцог, короля можно до известной степени извинить. Он рожден с неутолимым темпераментом, с пламенной натурой, это истинный внук своего прадеда.
— А королева — суровая немка, не так ли?
— Увы! Видите ли, в том-то все и горе.
— Боже правый! Монсеньер, но надо же спасать этот брак. Тем самым мы обеспечили бы не только счастье наших государя и государыни, но и общественное спокойствие.
— Да, герцог, да, это супружество абсолютно необходимо спасти, ведь если король заскучал, где, у кого он станет искать развлечения? Вот что ужасно!
— Вы сказали, монсеньер, что король наделен неутомимой, пламенной натурой.
— Это настоящий огонь, господин герцог.
— Я не раз слышал, что темпераменты подобного склада нуждаются в том, чтобы их укротили либо смягчили. Укротить — это зачастую невозможно, зато смягчить — задача куда более достижимая. Ведь существуют же некоторые обряды усмирения, в особенности в обиходе религиозных общин?
— Кровопускания, хотите вы сказать, господин герцог. У себя в монастырях мы это называем «минуциями»; слово это происходит от латинского minutio note 44. Так, монахи картезианского ордена подвергаются такому обряду раз в год.
— Э, монсеньер, об этом можно подумать… Утомительные упражнения, игра в мяч, плавание, строгий распорядок дня.
— Господин герцог, не будем забывать: мы же с вами говорим о том, что король скучает, мы хотим развлечь его.
— Но у нас, монсеньер, возникла необходимость найти способы для развлечения короля.
— Я помню об этом, господин герцог.
— Так его не развеселишь — что правда, то правда. Ми-нуции — это лечение, а не забава, и потому они здесь не подойдут.
— Тут еще есть некая тонкость, господин герцог, и вы как дворянин оцените мою щепетильность. Ведь персона монарха священна, не так ли?
— Вне всякого сомнения.
— Следовательно, как мне кажется, неприкосновенность царственной особы была бы нарушена, если бы кто-то вздумал пускать его величеству кровь, ограничивать короля в пище. Подобные средства…
— … в ходу у монахов и хирургов — это верно, а здесь бы лучше что-нибудь подобающее лицу государственному.
— Вы не станете пользоваться такими способами, господин герцог.
— Признаться, я предпочел бы отдать королю всю мою
кровь и сам умереть от голода, лишь бы он мог удовлетворять свой аппетит и поступать сообразно своему темпераменту.
— Ну вот, видите, герцог: опять возникают затруднения.
И Ришелье снова впал в молчаливую задумчивость.
— У меня сейчас вдруг возникла идея, — сказал Флё-ри, — по поводу моего сомнения, ведь тот, кто говорит о щепетильности, всегда разумеет вопросы совести. И вот какой вопрос пришел мне на ум…
— Я здесь затем, чтобы слушать вас, монсеньер, и я весь внимание.
— Допустим, что король, будучи повелителем, а ведь он, в конце концов, повелитель, — так вот, повторяю, допустим, он стал бы делать то, что ему вздумается…
— Это и надо допустить.
— Тогда наш долг состоял бы в том…
— … в том, чтобы покориться, монсеньер.
— А если он станет поступать дурно?
— Тогда нам подобает скорбеть о нем и не подражать ему, — благочестиво изрек Ришелье.
— Великолепно, герцог. Послушайте, какой у меня вопрос совести. Когда бы вы, к примеру, знали, что короля на охоте понесет лошадь, которая вместе с ним ринется в пропасть глубиной в двадцать футов, если только на пути, ведущем к этой пропасти, королю не встретится небольшой овражек фута в три-четыре…
— Монсеньер, я бы перерезал лошади поджилки, чтобы она сбросила короля в тот небольшой овражек.
— Не правда ли? Следите же, господин герцог, хорошенько следите за ходом моей мысли. Если представить на минуту, что пылкость его натуры увлечет короля в бездну греха, кто знает, не нанесет ли он, погрязнув в этих заблуждениях, урона своему доброму имени и благу государства?
— Это рассуждение безукоризненно, монсеньер.
— И что же тогда делать? Разве не позволительно в таком случае выбрать для короля овражек, в который он соскользнет с наименьшим риском для своей чести и чести страны?
Ришелье сделал вид, будто задумался над этой мыслью, якобы не вполне понятной для него.
— Я отдаю себе отчет, — продолжал Флёри, изрядно раздосадованный тем, что его вынуждают вдаваться в подробности, от которых он куда охотнее воздержался бы, — что королю от природы присуща слабость к определенного рода удовольствиям. Его величество кинется в них вслепую: вы, зная короля почти так же хорошо, как я, не можете иметь на сей счет ни малейшего сомнения, — итак, повторяю, король кинется в них вслепую; но разве в подобном случае нашим долгом, и, заметьте, долгом священным, не будет направлять эти наклонности в нужное русло?
— Очень хорошо! Превосходно! Я начинаю понимать, монсеньер! — вскричал Ришелье.
— Но возможно ли, — продолжал министр, — делать это иначе, чем создавая видимость, будто одобряешь такие поступки?
Едва лишь эта неосторожная фраза, которой Ришелье ждал вот уже добрых полчаса, слетела с уст кардинала, как герцог устремился на нее, словно ястреб на куропатку, измотанную его хищным охотничьим кружением.
— Одобрять?! Одобрять безнравственность короля?! — вскричал он, подскочив на месте. — О монсеньер, какие слова вы сейчас произнесли!
— Нет, нет, я не сказал этого, герцог. Боже мой, нет, я ничего такого не сказал! Кто говорит о безнравственности, что вы?
— Это меня изумило, монсеньер, ведь в конце концов всей своей добродетелью король обязан лишь вам одному, поскольку его темперамент столь сильно препятствует ей.
— Несомненно, несомненно так, а теперь он как раз готов к тому, чтобы ее утратить.
— Вы полагаете?
— Все говорит об этом: он мало-помалу отдаляется от королевы.
— О, нет, монсеньер, это невозможно! Говорят, королева в положении…
— Это ровным счетом ничего не доказывает, — промолвил кардинал несколько менее благочестиво, чем то пристало бы епископу Фрежюсскому, и несколько менее фривольно, чем это сделал бы кардинал Дюбуа, архиепископ Камбрейский и преемник Фенелона. — Королева может подарить Франции дофина, но не стать от этого возлюбленной своего мужа. Одним словом, я считаю, что у короля достаточно времени, чтобы тратить его попусту: он вот-вот погубит свой брак и себя с ним вместе, по поводу чего мы с вами только что пришли к полному единодушию. И тут я возвращаюсь к уже высказанному мнению. Речь идет не о добре и зле, а лишь о выборе между большим или меньшим злом; вопрос не в том, как уберечь добродетель короля, ибо он преисполнен твердой решимости поскорее с ней расстаться, а в том, как сделать его меньшим грешником, чем он способен стать.
Ришелье возвел глаза к Небесам.
— Вообразите, герцог, каково нам будет, если мы узнаем, что наша бедная королева покинута, если для его величества настанет момент, когда он будет выставлять напоказ перед светом свои любовные интрижки?
— Немыслимо, монсеньер! Немыслимо! При тех высоких принципах, которые он почерпнул у вашего преосвященства…
— Э, герцог, опасность вездесуща, соблазны обступают нас. Они воплощены и в госпоже де Шароле, которая собственноручно подсовывает стишки в карман короля, и в графине Тулузской, которая позволяет его величеству любоваться ею в Рамбуйе, наконец, во всех женщинах, которые, стоит королю пройти мимо, словно говорят ему: «Взгляните же, государь, перед вами ваши подданные, готовые стать вашими покорными служанками!»
— Он кончит тем, что падет, увы, монсеньер, падет наперекор всему, что могли бы предпринять вы и что готов сделать я.
— Какая ужасающая ответственность ложится на нас, господин герцог, на тех, кто, видя зарождение этой наклонности, окажется способен услужливо стерпеть ее, не сумев положить ей предел и, может статься, сам будет поглощен этим злом.
— Что поделаешь! Что поделаешь!
— О, слабая, робкая совесть! — воскликнул кардинал. — Как же вы шатки и равнодушны в делах добра, как вы, люди, привыкшие орудовать шпагой, плохо умеете отсекать пораженную болезнью часть, чтобы спасти здоровое тело от заражения! А мы, бедные служители Церкви, соприкасаясь со всеми мирскими страстями, не смеем прямо взглянуть им в лицо, мы трепещем перед мнением общества, желающего видеть нас непорочными и святыми, как будто мы не люди. Нам не остается иного средства, кроме совета, иной нестесненной способности, кроме зрения, но когда мы взываем о помощи к людям действия, они бегут с поля боя, прибегая к пагубным увещеваниям чаще, нежели мы обращаемся к целительному злу.