Страница:
XI. ДЕБЮТ
XII. УЖИН
XIII. ШАНМЕЛЕ ПОВЕРГАЕТ БАНЬЕРА В ВЕЛИКОЕ СМЯТЕНИЕ
С того дня откровений протекло три года. Олимпия, три или четыре раза разлученная со своим возлюбленным войнами или превратностями гарнизонного быта, почувствовала, что цепи их любви начали понемногу ослабевать. В 1727 году г-н де Майи все еще служил в Марселе, Олимпия же играла в трагедиях и комедиях на авиньонской сцене.
Графа она не видела уже два месяца, и он объявился только накануне: он дал ей знать, что, будучи вынужден по делам новой службы (недавно г-н де Майи стал командовать жандармским полком) отбыть в Лион, окажется проездом в Авиньоне, чтобы присутствовать на премьере «Ирода и Мариамны».
Но, может быть, кое-кто спросит: почему богатый и влюбленный г-н де Майи потерпел, чтобы мадемуазель Олимпия де Клев осталась в театре? Ответим: это не зависело от воли г-на де Майи. Он действительно предложил актрисе оставить ее ремесло, но, взойдя на подмостки по воле обстоятельств, Олимпия открыла свое лишенное любви сердце иной страсти, всепожирающей, ничем не уступающей любовному недугу: любви к искусству. Поэтому она отвергла все предложения такого рода, объявив, что ничто на свете не заставит ее расстаться с независимостью. Вследствие этого она продолжала тратить свои четырнадцать тысяч в год, принимая от графа только те дары, которые влюбленному уместно дарить своей избраннице, и надеясь на ремесло как на помощь в трудные дни.
Раз двадцать граф возобновлял свои настояния, и столько же раз Олимпия их отвергала. Известно, что она всегда знала, чего хочет, а особенно — чего не хочет.
Как бы то ни было, на полученное от графа письмо она отвечала, что «Ирода и Мариамну» сыграют на следующий день и потому граф может в полной уверенности прибыть в Авиньон.
Указанный день был четвергом, вот почему ей так понадобилось, чтобы премьера состоялась именно в четверг, несмотря на исчезновение актера, и поцеловала Баньера, когда тот согласился его заменить.
Быть может, она рассчитывала на успех в роли царицы, и надеялась, что ее игра оживит угасающую, как ей с некоторых пор казалось, нежность возлюбленного, но вероятно и то, что мы приписываем ей желание, которого она не ощущала, ибо темна ночь в сердце женщины, когда дело коснется тайн любви.
Мы оставили Баньера, одетого Иродом, в тот миг, когда прозвучали три удара и занавес поднялся.
Господин де Майи со всем своим штабом находился в зале и занимал большую центральную ложу. Он разделял с остальным залом тревожное ожидание: что это делается там, за кулисами? Каждый спрашивал себя: начнут представление или нет? Понятно, что все блестящее собрание, многочисленное и исполненное нетерпения, облегченно вздохнуло, услышав три удара и увидев, как поднимается занавес.
Мы не можем сказать с определенностью, к счастью или несчастью для юноши было то, что его персонаж не появлялся ни в первом, ни во втором акте, но доподлинно известно, что после каждого действия его дух нуждался в укреплении, чему способствовал приход Олимпии, спешившей, едва падал занавес, подбодрить новоявленного лицедея и повторить с ним самые важные сцены.
Больше всего юношу беспокоило не то, что в зале сидел сам папский легат, не присутствие там г-на де Майи со всем штабом, не сидевшие в первых рядах члены городского правления, а замеченные им два отца-иезуита, явившиеся словно специально, чтобы подстеречь его выход на сцену и опознать, несмотря на его бороду и царскую мантию на нем.
Вот почему Баньера не раз искушало непреодолимое желание убежать. Но два обстоятельства мешали этому: околдовавшая его притягательность Олимпии и постоянный надзор за ним. Ибо ни для кого, от первого любовника до последнего статиста, не составляло тайны, что дебютант был взят почти что врасплох, сменив рясу послушника на одежды Ирода, и, если взять это все в расчет, нельзя поручиться, не охватят ли его угрызения совести, подобные тем, что обратили в бегство Шанмеле, однако же никому не хотелось, чтобы одинаковые причины привели к одинаковым следствиям и чтобы с такими треволнениями начавшийся спектакль не был доведен до финала.
Итак, Ирода в самом деле охраняла его стража, сопровождая всякий его шаг за кулисами столь же отлаженным всеобщим передвижением, какое мы наблюдали в свое время в великолепной постановке «Марион Делорм», когда свита г-на де Нанжи таким же единым строем перемещалась за своим сюзереном.
Наконец, занавес, уже опускавшийся в первом и во втором акте, поднялся в третьем; близился страшный миг. Баньер ни жив ни мертв слышал, как летят одна за другой в зал строки, и каждая улетевшая строка приближала его выход. Хотя актеры на сцене декламировали в обычном темпе, ему чудилось, что они безумно торопятся проговорить то, что им положено; перед его взором сцены сменяли друг друга, как те легкие темные облачка, что носятся в нависших над землей небесах под грозовыми западными ветрами. Так подошел черед третьей сцене третьего акта, той, что непосредственно предшествует выходу Ирода. И вот, словно накатывающаяся приливная волна, неминуемое настигало юношу: до его выхода осталось только четыре строки, потом две, наконец, одна! С последним полустишием лоб его покрылся холодной испариной. Голова у него закружилась, и он затравленно оглянулся в поисках лазейки для бегства. Но увидел только улыбающуюся Олимпию, поймал ее ободряющий взгляд. Вокруг шептали: «Ну же, вперед!» Он почувствовал, как маленькая ручка, обладавшая большей силой, чем рука великана, подтолкнула его в спину, исполненный дивной музыки голос крикнул ему на ухо: «Смелей!» и горячее дыхание обожгло его щеку. Он шагнул вперед и очутился перед горящими свечами, люстрой и тремя тысячами искорок в глазах зрителей, среди которых ему померещился адский свет двух пар глаз преподобных отцов-иезуитов.
Ослепленный, задыхающийся, он с трудом сделал несколько шагов, боясь споткнуться на слегка покатом полу сцены.
Но он был так хорош собой и статен, на лице его отпечаталась столь мрачная меланхоличность, которая шла ему не меньше, чем недурная лепка икр и пламенеющий взгляд, что по всему партеру, единодушно вставшему с кресел от любопытства, волнующемуся словно ржаное поле под пригибающим колосья летним ветром и торопившемуся подбодрить новичка, да к тому же отблагодарить за любезность, прокатился шквал рукоплесканий.
Он оказал на дебютанта мгновенное действие: пелена с глаз спала, кровь перестала гудеть в ушах, и он, наэлектризованный выкриками «браво», как рысак — похвалой или плетью, храбро отчеканил первую строку.
Уж в чем он не сомневался, так это в своей памяти. Единственное, что внушало ему сомнение, — его собственная персона. Но ведь он произвел впечатление, а следовательно, половина партии была выиграна.
Ободрительные хлопки партера придали ему твердости, он внушил себе, что прежде всего он — такой же человек, как и другие, равный по уму тем, что в зале, и, быть может, не уступающий, а то и превосходящий талантами тех, кто находился на сцене.
Воодушевясь всем этим, Баньер продекламировал на подмостках одну за другой свои тирады почти с тем же задором, как и недавно в фойе.
За неимением опыта, он полагался на свою силу; недостаток точности в отделке мелочей восполнял душевный жар, а тут еще в первой совместной сцене Олимпия между репликами два или три раза еле слышно шепнула ему: «Хорошо, очень хорошо!» И он действительно сыграл весьма неплохо — совсем так, как в зале размышлений, где ему никто не мешал.
Что касается Олимпии, давно прекрасно владевшей своим ремеслом, да к тому же вместо двух зловредных отцов-иезуитов видевшей в зале г-на де Майи и весь штаб своих обожателей, то она отдалась порыву вдохновения, как никогда, что вряд ли бы случилось, будь рядом Шанмеле, и ей удались все до одного ее эффектные приемы, тем более что представление шло под одобрительный шум партера и восторженные выкрики гарнизонных ценителей прекрасного.
Спектакль удался. Баньер не только ни разу не допустил ошибки, но даже подсказывал реплики стражникам, наперсникам, трагикам и комикам.
Напомним, что он знал всю пьесу назубок.
Благодаря этому после первого же выхода его задушили комплиментами все мужчины и женщины труппы. А вот после второго — ему продолжали симпатизировать одни женщины: они, надо сказать, остались верны в своих чувствах до самого конца представления.
Когда занавес упал в последний раз, Олимпия уже не поцеловала, а лишь поблагодарила юношу.
Баньер даже не уловил этой тонкости, слишком уж он был оглушен: человек, напившийся простого вина, не почувствует аромата вин деликатных.
Итак, Баньера окружили восторженными ласками и похвалами. Он же ускользнул от всех этих поздравлений, ибо все еще сохранял в душе робкую надежду вернуться в коллегиум, а потому убежал в гримерную, где его переодевали.
Найти ее оказалось нелегко, но он преуспел и в этом.
Первое, что бросилось ему в глаза — налитая ванна. Словно для того, чтобы смыть с себя водой грязь телесную, прежде чем очиститься исповедью от грязи духовной, Шанмеле завел обыкновение принимать ванну после каждой вновь созданной роли. Баньер поглядел на нее с вожделением и решил: коль скоро он исполнил роль, предназначенную Шанмеле, он мог бы принять за него ванну. От одной логической предпосылки к другой он быстро доказал себе, что имеет все права на эту ванну, в то время как Шанмеле не имеет на нее никаких прав.
Затем Баньер сбросил с себя костюм Ирода и с наслаждением вытянулся в ванне.
Он провел там уже минут десять, вдоволь растираясь мылом Шанмеле и мысленно обозревая всю вереницу мельчайших подробностей достославного представления, когда в дверь его гримерной постучали.
Баньер задрожал так, будто его в этой ванне поймали с поличным.
— Что вам от меня нужно? — закричал он. — Не входите! Он преисполнился стыдливости.
— Я не прошу позволения войти, сударь. (Баньер по голосу узнал парикмахера.) Царя Ирода просят подняться.
— Куда?
— В фойе.
— И что понадобилось там от царя Ирода?
— Господин граф де Майи дает ужин в честь наших дам и господ и говорит, что собрание будет неполным, если рядом с царицей Мариамной не окажется царя Ирода.
Баньер какое-то время собирался с мыслями и вспомнил, что он не имеет другой одежды, кроме послушнического облачения, и что его черная сутана будет жалко выглядеть на веселом празднестве.
— Передайте, что я от всего сердца благодарю господина графа де Майи за честь, которую он желает мне оказать, но не могу принять приглашения, поскольку не имею подходящей одежды.
— Как не имеете? — удивился парикмахер. — А костюм Ирода? Он же весь из горностая, бархата и шелка.
— Но ведь это театральный костюм, а не одежда.
— Э-э! — протянул парикмахер. — Там все в театральных костюмах, это, напротив, одно из условий ужина.
— И мадемуазель Олимпия тоже? — осмелился спросить молодой человек.
— Да, в полном парадном облачении. Она только стерла румяна, сняла мушки и приняла ванну. Вот почему еще не все собрались к столу.
Ужин с г-ном де Майи, под предводительством Олимпии, ужин, на котором он увидит ее вновь, на котором она скажет ему, что он хорошо сыграл, но прежде прочего — ужин, на котором он предстанет не в мерзком рубище послушника, но в роскошном одеянии Ирода! Большего не требовалось, чтобы убедить Баньера возвратиться в обитель на два часа позже. Впрочем, там либо знали, либо не знали о его выходке. Если о ней известно, два часа не имеют никакого значения, а наказание будет так чудовищно, что лишние два часа никак не смогут его усугубить.
Баньер оказался в положении приговоренного к повешению, который рискует быть колесованным, дав себе маленькую поблажку. Умирать так умирать, но до того он доставит себе наслаждение, достойное небожителей.
Вот почему он учтиво ответил:
— Что ж! Тогда передайте господину де Майи, что я буду иметь честь явиться по его приглашению.
К тому времени юноша, сияющий и благоухающий, уже вылез из ванны. Взамен театральных румян его щеки сияли матовым загаром, этими румянами южан, а вместо развевающегося парика его главу венчала копна черных волнистых волос, которым вода придала голубоватый отблеск воронова крыла. Он посмотрел на себя в зеркало Шанмеле и впервые заметил, что недурен собой.
Но почти тотчас он горестно вздохнул:
— Ах! Она тоже очень красива!
И Баньер зашагал к большому фойе, где были накрыты столы для ужина.
Графа она не видела уже два месяца, и он объявился только накануне: он дал ей знать, что, будучи вынужден по делам новой службы (недавно г-н де Майи стал командовать жандармским полком) отбыть в Лион, окажется проездом в Авиньоне, чтобы присутствовать на премьере «Ирода и Мариамны».
Но, может быть, кое-кто спросит: почему богатый и влюбленный г-н де Майи потерпел, чтобы мадемуазель Олимпия де Клев осталась в театре? Ответим: это не зависело от воли г-на де Майи. Он действительно предложил актрисе оставить ее ремесло, но, взойдя на подмостки по воле обстоятельств, Олимпия открыла свое лишенное любви сердце иной страсти, всепожирающей, ничем не уступающей любовному недугу: любви к искусству. Поэтому она отвергла все предложения такого рода, объявив, что ничто на свете не заставит ее расстаться с независимостью. Вследствие этого она продолжала тратить свои четырнадцать тысяч в год, принимая от графа только те дары, которые влюбленному уместно дарить своей избраннице, и надеясь на ремесло как на помощь в трудные дни.
Раз двадцать граф возобновлял свои настояния, и столько же раз Олимпия их отвергала. Известно, что она всегда знала, чего хочет, а особенно — чего не хочет.
Как бы то ни было, на полученное от графа письмо она отвечала, что «Ирода и Мариамну» сыграют на следующий день и потому граф может в полной уверенности прибыть в Авиньон.
Указанный день был четвергом, вот почему ей так понадобилось, чтобы премьера состоялась именно в четверг, несмотря на исчезновение актера, и поцеловала Баньера, когда тот согласился его заменить.
Быть может, она рассчитывала на успех в роли царицы, и надеялась, что ее игра оживит угасающую, как ей с некоторых пор казалось, нежность возлюбленного, но вероятно и то, что мы приписываем ей желание, которого она не ощущала, ибо темна ночь в сердце женщины, когда дело коснется тайн любви.
Мы оставили Баньера, одетого Иродом, в тот миг, когда прозвучали три удара и занавес поднялся.
Господин де Майи со всем своим штабом находился в зале и занимал большую центральную ложу. Он разделял с остальным залом тревожное ожидание: что это делается там, за кулисами? Каждый спрашивал себя: начнут представление или нет? Понятно, что все блестящее собрание, многочисленное и исполненное нетерпения, облегченно вздохнуло, услышав три удара и увидев, как поднимается занавес.
Мы не можем сказать с определенностью, к счастью или несчастью для юноши было то, что его персонаж не появлялся ни в первом, ни во втором акте, но доподлинно известно, что после каждого действия его дух нуждался в укреплении, чему способствовал приход Олимпии, спешившей, едва падал занавес, подбодрить новоявленного лицедея и повторить с ним самые важные сцены.
Больше всего юношу беспокоило не то, что в зале сидел сам папский легат, не присутствие там г-на де Майи со всем штабом, не сидевшие в первых рядах члены городского правления, а замеченные им два отца-иезуита, явившиеся словно специально, чтобы подстеречь его выход на сцену и опознать, несмотря на его бороду и царскую мантию на нем.
Вот почему Баньера не раз искушало непреодолимое желание убежать. Но два обстоятельства мешали этому: околдовавшая его притягательность Олимпии и постоянный надзор за ним. Ибо ни для кого, от первого любовника до последнего статиста, не составляло тайны, что дебютант был взят почти что врасплох, сменив рясу послушника на одежды Ирода, и, если взять это все в расчет, нельзя поручиться, не охватят ли его угрызения совести, подобные тем, что обратили в бегство Шанмеле, однако же никому не хотелось, чтобы одинаковые причины привели к одинаковым следствиям и чтобы с такими треволнениями начавшийся спектакль не был доведен до финала.
Итак, Ирода в самом деле охраняла его стража, сопровождая всякий его шаг за кулисами столь же отлаженным всеобщим передвижением, какое мы наблюдали в свое время в великолепной постановке «Марион Делорм», когда свита г-на де Нанжи таким же единым строем перемещалась за своим сюзереном.
Наконец, занавес, уже опускавшийся в первом и во втором акте, поднялся в третьем; близился страшный миг. Баньер ни жив ни мертв слышал, как летят одна за другой в зал строки, и каждая улетевшая строка приближала его выход. Хотя актеры на сцене декламировали в обычном темпе, ему чудилось, что они безумно торопятся проговорить то, что им положено; перед его взором сцены сменяли друг друга, как те легкие темные облачка, что носятся в нависших над землей небесах под грозовыми западными ветрами. Так подошел черед третьей сцене третьего акта, той, что непосредственно предшествует выходу Ирода. И вот, словно накатывающаяся приливная волна, неминуемое настигало юношу: до его выхода осталось только четыре строки, потом две, наконец, одна! С последним полустишием лоб его покрылся холодной испариной. Голова у него закружилась, и он затравленно оглянулся в поисках лазейки для бегства. Но увидел только улыбающуюся Олимпию, поймал ее ободряющий взгляд. Вокруг шептали: «Ну же, вперед!» Он почувствовал, как маленькая ручка, обладавшая большей силой, чем рука великана, подтолкнула его в спину, исполненный дивной музыки голос крикнул ему на ухо: «Смелей!» и горячее дыхание обожгло его щеку. Он шагнул вперед и очутился перед горящими свечами, люстрой и тремя тысячами искорок в глазах зрителей, среди которых ему померещился адский свет двух пар глаз преподобных отцов-иезуитов.
Ослепленный, задыхающийся, он с трудом сделал несколько шагов, боясь споткнуться на слегка покатом полу сцены.
Но он был так хорош собой и статен, на лице его отпечаталась столь мрачная меланхоличность, которая шла ему не меньше, чем недурная лепка икр и пламенеющий взгляд, что по всему партеру, единодушно вставшему с кресел от любопытства, волнующемуся словно ржаное поле под пригибающим колосья летним ветром и торопившемуся подбодрить новичка, да к тому же отблагодарить за любезность, прокатился шквал рукоплесканий.
Он оказал на дебютанта мгновенное действие: пелена с глаз спала, кровь перестала гудеть в ушах, и он, наэлектризованный выкриками «браво», как рысак — похвалой или плетью, храбро отчеканил первую строку.
Уж в чем он не сомневался, так это в своей памяти. Единственное, что внушало ему сомнение, — его собственная персона. Но ведь он произвел впечатление, а следовательно, половина партии была выиграна.
Ободрительные хлопки партера придали ему твердости, он внушил себе, что прежде всего он — такой же человек, как и другие, равный по уму тем, что в зале, и, быть может, не уступающий, а то и превосходящий талантами тех, кто находился на сцене.
Воодушевясь всем этим, Баньер продекламировал на подмостках одну за другой свои тирады почти с тем же задором, как и недавно в фойе.
За неимением опыта, он полагался на свою силу; недостаток точности в отделке мелочей восполнял душевный жар, а тут еще в первой совместной сцене Олимпия между репликами два или три раза еле слышно шепнула ему: «Хорошо, очень хорошо!» И он действительно сыграл весьма неплохо — совсем так, как в зале размышлений, где ему никто не мешал.
Что касается Олимпии, давно прекрасно владевшей своим ремеслом, да к тому же вместо двух зловредных отцов-иезуитов видевшей в зале г-на де Майи и весь штаб своих обожателей, то она отдалась порыву вдохновения, как никогда, что вряд ли бы случилось, будь рядом Шанмеле, и ей удались все до одного ее эффектные приемы, тем более что представление шло под одобрительный шум партера и восторженные выкрики гарнизонных ценителей прекрасного.
Спектакль удался. Баньер не только ни разу не допустил ошибки, но даже подсказывал реплики стражникам, наперсникам, трагикам и комикам.
Напомним, что он знал всю пьесу назубок.
Благодаря этому после первого же выхода его задушили комплиментами все мужчины и женщины труппы. А вот после второго — ему продолжали симпатизировать одни женщины: они, надо сказать, остались верны в своих чувствах до самого конца представления.
Когда занавес упал в последний раз, Олимпия уже не поцеловала, а лишь поблагодарила юношу.
Баньер даже не уловил этой тонкости, слишком уж он был оглушен: человек, напившийся простого вина, не почувствует аромата вин деликатных.
Итак, Баньера окружили восторженными ласками и похвалами. Он же ускользнул от всех этих поздравлений, ибо все еще сохранял в душе робкую надежду вернуться в коллегиум, а потому убежал в гримерную, где его переодевали.
Найти ее оказалось нелегко, но он преуспел и в этом.
Первое, что бросилось ему в глаза — налитая ванна. Словно для того, чтобы смыть с себя водой грязь телесную, прежде чем очиститься исповедью от грязи духовной, Шанмеле завел обыкновение принимать ванну после каждой вновь созданной роли. Баньер поглядел на нее с вожделением и решил: коль скоро он исполнил роль, предназначенную Шанмеле, он мог бы принять за него ванну. От одной логической предпосылки к другой он быстро доказал себе, что имеет все права на эту ванну, в то время как Шанмеле не имеет на нее никаких прав.
Затем Баньер сбросил с себя костюм Ирода и с наслаждением вытянулся в ванне.
Он провел там уже минут десять, вдоволь растираясь мылом Шанмеле и мысленно обозревая всю вереницу мельчайших подробностей достославного представления, когда в дверь его гримерной постучали.
Баньер задрожал так, будто его в этой ванне поймали с поличным.
— Что вам от меня нужно? — закричал он. — Не входите! Он преисполнился стыдливости.
— Я не прошу позволения войти, сударь. (Баньер по голосу узнал парикмахера.) Царя Ирода просят подняться.
— Куда?
— В фойе.
— И что понадобилось там от царя Ирода?
— Господин граф де Майи дает ужин в честь наших дам и господ и говорит, что собрание будет неполным, если рядом с царицей Мариамной не окажется царя Ирода.
Баньер какое-то время собирался с мыслями и вспомнил, что он не имеет другой одежды, кроме послушнического облачения, и что его черная сутана будет жалко выглядеть на веселом празднестве.
— Передайте, что я от всего сердца благодарю господина графа де Майи за честь, которую он желает мне оказать, но не могу принять приглашения, поскольку не имею подходящей одежды.
— Как не имеете? — удивился парикмахер. — А костюм Ирода? Он же весь из горностая, бархата и шелка.
— Но ведь это театральный костюм, а не одежда.
— Э-э! — протянул парикмахер. — Там все в театральных костюмах, это, напротив, одно из условий ужина.
— И мадемуазель Олимпия тоже? — осмелился спросить молодой человек.
— Да, в полном парадном облачении. Она только стерла румяна, сняла мушки и приняла ванну. Вот почему еще не все собрались к столу.
Ужин с г-ном де Майи, под предводительством Олимпии, ужин, на котором он увидит ее вновь, на котором она скажет ему, что он хорошо сыграл, но прежде прочего — ужин, на котором он предстанет не в мерзком рубище послушника, но в роскошном одеянии Ирода! Большего не требовалось, чтобы убедить Баньера возвратиться в обитель на два часа позже. Впрочем, там либо знали, либо не знали о его выходке. Если о ней известно, два часа не имеют никакого значения, а наказание будет так чудовищно, что лишние два часа никак не смогут его усугубить.
Баньер оказался в положении приговоренного к повешению, который рискует быть колесованным, дав себе маленькую поблажку. Умирать так умирать, но до того он доставит себе наслаждение, достойное небожителей.
Вот почему он учтиво ответил:
— Что ж! Тогда передайте господину де Майи, что я буду иметь честь явиться по его приглашению.
К тому времени юноша, сияющий и благоухающий, уже вылез из ванны. Взамен театральных румян его щеки сияли матовым загаром, этими румянами южан, а вместо развевающегося парика его главу венчала копна черных волнистых волос, которым вода придала голубоватый отблеск воронова крыла. Он посмотрел на себя в зеркало Шанмеле и впервые заметил, что недурен собой.
Но почти тотчас он горестно вздохнул:
— Ах! Она тоже очень красива!
И Баньер зашагал к большому фойе, где были накрыты столы для ужина.
XII. УЖИН
Как и сообщили Баньеру, Олимпия спустилась в фойе. Но там ее ожидал сюрприз. Она увидела г-на де Майи и его офицеров в сапогах со шпорами и дорожной одежде. За те десять минут, что актриса провела в своей гримерной, граф и его штаб поспешно переоделись.
Тотчас граф с видом глубочайшей печали объявил Олимпии, что во время спектакля пришла королевская эстафета: его величество повелевает ему незамедлительно прибыть в Версаль, и он отправился бы тотчас по получении депеши, как того требует уважение к приказам короля, однако уважение к любви для него превыше уважения к королевской власти; вот почему, едва лишь занавес опустился, он отдал приказ офицерам обуться для похода, отведя им на это только десять минут.
Как мы уже сказали, когда Олимпия вошла, все уже были в фойе.
После того, как граф приветствовал Олимпию, он повернулся к остальным женщинам.
— Сударыни, — сказал он, — мы желали прежде всего вас поприветствовать и выразить свою благодарность. А теперь прошу к столу.
Именно в этот миг Баньер появился в дверях; несколько женщин вскрикнули, пораженные, и Олимпия обернулась.
Действительно, юноша заслужил раздавшихся восхищенных восклицаний: трудно было явить образец более совершенной красоты, к тому же исполненной большего достоинства.
Олимпия не выразила никакого восхищения, она просто удивленно взглянула на него, и все.
Господин де Майи слегка поклонился.
Баньер скрестил руки на груди, как это делают люди Востока и иезуиты, и отвесил поклон.
Он нашел вполне уместным такой вид приветствия, самый почтительный и самый изысканный из всех, какие только можно было придумать.
Господин де Майи обратился к молодому человеку с несколькими словами приветствия, а Олимпия подкрепила их улыбкой.
Затем, взяв бокал, граф наполнил его шампанским и подал Олимпии, налил себе вина в другой и поднял его со словами:
— За здоровье короля, дамы и господа!
Офицеры последовали его примеру, и каждый, взяв бокал, сначала высоко поднимал его, а затем уже опоражнивал за здоровье короля.
Наполнив бокал вторично, г-н де Майи обернулся к Олимпии:
— А теперь, сударыня, за вашу грацию, за вашу красоту. Понятно, что подобный тост утонул в аплодисментах и был поддержан всеми, кроме Баньера, которому просто не хватило смелости выпить второй бокал, хотя первый он нашел превосходным.
Не то чтобы он не находил Олимпию столь же прекрасной, как сама Венера, но тост был произнесен, несмотря на всю учтивость г-на де Майи, так, что в нем проступал тон собственника, отчего у бедняги Баньера сжалось сердце.
А вот г-н де Майи, имевший все основания пить, опорожнил бокал до капли, поставил его на стол и, взяв руку Олимпии, приложился к ней со словами:
— До скорого свидания, душа моя.
Олимпия ничего не ответила. Ей показалось несколько странным то, как граф в этот вечер обошелся с нею.
Она ограничилась тем, что проводила его глазами до дверей; когда же она снова обратила свой взор на присутствующих, он остановился на Баньере.
Чрезвычайно бледный, юноша стоял опираясь на стул, и: можно было подумать, что без такой опоры он упал бы.
— Идите, царь мой, — сказала актриса, указывая ему на свободное место по правую руку от нее. — Займите кресло, предназначенное графу. По месту и почет.
Баньер непроизвольно повиновался и, весь дрожа, сел.
Тут за окнами донесся цокот копыт по мостовой: офицеры удалялись в сторону Лиона.
Баньер перевел дух.
Олимпия же, напротив, вздохнула.
Тем не менее она заняла место за столом и, в совершенстве умея владеть собой, только тряхнула головой, казалось изгнав из нее все заботы.
Ужин был изысканный. Предоставленные самим себе, господа и дамы почувствовали себя свободнее. Но лучше всех было Баньеру: отъезд г-на де Майи заронил в его душу безотчетное удовлетворение, которое он, однако, и не думал скрывать.
Актеры, особенно провинциальные, которым не каждый день выпадает пообедать, обыкновенно не страдают плохим аппетитом. От еды, дарованной г-ном де Майи, вскоре ничего не осталось…
Сидя рядом с Олимпией, Баньер пил и ел, но был раздражен, терзался страхами и не проронил за все время ни слова; однако, пока его рот и руки были заняты (не забудем, что он постился уже около полутора суток), глаза его пожирали прелестную сотрапезницу.
Та, будучи женщиной умной, не подала виду, что сожалеет об отъезде господ офицеров. Она отдавала должное празднеству с очаровательным благоволением ко всем и распространила его даже на мужчин, напоив их до полного опьянения, поскольку увеличила за свой счет вдвое число бутылок на столе.
Каждое мгновение трапезы доставляло Баньеру блаженство, ибо непрестанно его глаза встречались с глазами и руками прелестной соседки.
Вот почему к концу ужина Баньер казался себе уже не обыкновенным смертным: он был Барон, он был Росций, он был сама Комедия в человеческом облике.
Вот только он был окончательно влюблен и слегка пьян. Его бледная меланхолическая красота преобразилась в красоту обжигающую, его глаза изливали целые потоки пламени — любовного и винного.
Уже не раз он вынуждал целомудренную царицу потупить взгляд, и она, поняв, что происходит с Баньером, сочла за благо удалиться; поднявшись из-за стола, Олимпия раскланялась с сотоварищами, пожелала им хорошо развлечься и ушла, не выразив гнева, но и не проявив слабости.
Ведь пила она только воду.
Видя, что она уходит, мужчины со своей стороны попытались подняться и ответить учтивостью на учтивость, однако половина их, и так с трудом удерживавшихся на ногах, не смогла сохранить в поклоне равновесие и рухнула на другую половину — тех, чьи ноги уже давно торчали из-под стола.
Женщины же последовали примеру Олимпии с той только разницей, что, поднимаясь, они стремились пройти мимо молодого человека, и поскольку здесь их ожидало расставание навсегда, ибо ему предстояло возвратиться в монастырь, каждая одаривала юношу прощальным поцелуем.
Когда Олимпия уже за порогом двери обернулась, она увидела стыдливого Иосифа, утиравшего губы после этих поцелуев.
Улыбнувшись, она исчезла.
Баньер, оставшись в одиночестве среди пьяниц, усеявших пол, словно поваленные бурей деревья, внезапно почувствовал невыразимую тоску.
В самом деле, с уходом Олимпии мечты его улетучились и действительность вновь вступила в свои права.
Другими словами, вместо позолоченных небес, под сводом которых он прожил целых два часа в компании богов и богинь, впереди маячил монастырь, где ему предстояло вновь увидеть людей в черном; взамен блистающего огнями фойе, еще хранившего отзвук рукоплесканий зала и звона бокалов, его ждала зала размышлений с черствым хлебом, пресной водой и мрачными изречениями на стенах.
Картина не слишком притягательная, но другой впереди ждать не приходилось.
Юноша медленно пересек пиршественную залу, ступая с осторожностью, чтобы не обеспокоить незадачливых бойцов, павших под непрерывным огнем шамбертена и шампанского. Его обуяла грусть, словно победоносного генерала, обходящего поле сражения, на котором он оставил половину своей армии. Он походил на Пирра после победы у Гераклей.
Он удалился в свою гримерную, где недавно ему пришлось переодеваться. Светильники уже погасали, он подлил в них масла и принялся искать свои послушнические одежды, оставленные им где-то в углу.
К немалому его удивлению, они исчезли.
Сначала Баньер решил, что костюмер зашвырнул их за какую-нибудь дверь или в какой-нибудь шкаф; он распахнул все двери, открыл все шкафы — ничего.
Потратив четверть часа на поиски, он потерял надежду и спустился вниз.
В театре бодрствовал только привратник; он сообщил, что ушли все: костюмер, парикмахер и коридорные служители.
Баньер спросил у привратника, не знает ли тот, что случилось с его монашеским одеянием.
Привратник посмотрел на него:
— Черная ряса, черные штаны и шляпа, похожая на четырехфунтовую буханку — так они ваши?
— Ну разумеется, мои.
— Надо же! Они не так вам идут, как тот костюм, что сейчас на вас.
— Так вы их видели? — вернул его Баньер к тому, что его интересовало.
— Само собой, видел, — с достоинством отвечал привратник.
— И где?
— Черт побери! Да на господине Шанмеле!
— Как это на господине Шанмеле?
— Да так! Возвращается он в свою уборную и как раз примечает ваши вещички. Тут он аж осенил себя крестом.
— И ничего не сказал?
— Как бы не так! Сказал: «Вот удача! Да это же промысел Господень, послать мне не только новое предназначение, но и одеяние для него».
— И что же?
— А то, что он снял свою светскую одежду и напялил вашу рясу.
— А что случилось с его собственной одеждой?
— Он отдал ее костюмеру с тем условием, чтобы жена того целую неделю читала по пять раз «Pater» note 26 и «Ave» note 27 за спасение его души.
— И давно он ушел?
— Да больше часа тому назад.
Так можно было и голову потерять! Оглушенный Баньер застыл в нерешительности.
Совсем не просто возвратиться в коллегиум в два часа ночи в рясе послушника, но еще сложнее явиться туда в костюме Ирода!
Тут в голове у него забрезжила некая мысль.
Ночь — не время бродить по улицам, даже в облачении иезуита. Значит, Шанмеле уже дома.
— Где проживает господин де Шанмеле? — спросил он у привратника.
— На улице Гранд, прямо напротив ниши со статуей святого Бенезе, дверь в дверь с мадемуазель Олимпией.
— Мадемуазель Олимпия! — не мог сдержать горестного вздоха Баньер. — Ах, мадемуазель Олимпия!
И поскольку он оставался недвижим, сторож поторопил его:
— Послушайте, что вы там решили? Мне ведь надо закрывать, пора! Завтра вы будете спать в своей постели все утро, а мне в шесть часов уже на службу.
Баньер только печально усмехнулся: «спать в своей постели все утро»! Кому-кому, только не ему!
— Ну как, — настаивал привратник, — вы что, не слышали? Господин де Шанмеле проживает на улице Гранд, прямо напротив статуи святого Бенезе, дверь в дверь с мадемуазель Олимпией.
— Нет, нет, слышал, — ответил Баньер. — И вот доказательство: я иду туда.
И как человек, сделавший свой выбор, он смело ринулся на улицу, все еще облаченный в костюм Ирода Великого. Привратник затворил за ним дверь.
Тотчас граф с видом глубочайшей печали объявил Олимпии, что во время спектакля пришла королевская эстафета: его величество повелевает ему незамедлительно прибыть в Версаль, и он отправился бы тотчас по получении депеши, как того требует уважение к приказам короля, однако уважение к любви для него превыше уважения к королевской власти; вот почему, едва лишь занавес опустился, он отдал приказ офицерам обуться для похода, отведя им на это только десять минут.
Как мы уже сказали, когда Олимпия вошла, все уже были в фойе.
После того, как граф приветствовал Олимпию, он повернулся к остальным женщинам.
— Сударыни, — сказал он, — мы желали прежде всего вас поприветствовать и выразить свою благодарность. А теперь прошу к столу.
Именно в этот миг Баньер появился в дверях; несколько женщин вскрикнули, пораженные, и Олимпия обернулась.
Действительно, юноша заслужил раздавшихся восхищенных восклицаний: трудно было явить образец более совершенной красоты, к тому же исполненной большего достоинства.
Олимпия не выразила никакого восхищения, она просто удивленно взглянула на него, и все.
Господин де Майи слегка поклонился.
Баньер скрестил руки на груди, как это делают люди Востока и иезуиты, и отвесил поклон.
Он нашел вполне уместным такой вид приветствия, самый почтительный и самый изысканный из всех, какие только можно было придумать.
Господин де Майи обратился к молодому человеку с несколькими словами приветствия, а Олимпия подкрепила их улыбкой.
Затем, взяв бокал, граф наполнил его шампанским и подал Олимпии, налил себе вина в другой и поднял его со словами:
— За здоровье короля, дамы и господа!
Офицеры последовали его примеру, и каждый, взяв бокал, сначала высоко поднимал его, а затем уже опоражнивал за здоровье короля.
Наполнив бокал вторично, г-н де Майи обернулся к Олимпии:
— А теперь, сударыня, за вашу грацию, за вашу красоту. Понятно, что подобный тост утонул в аплодисментах и был поддержан всеми, кроме Баньера, которому просто не хватило смелости выпить второй бокал, хотя первый он нашел превосходным.
Не то чтобы он не находил Олимпию столь же прекрасной, как сама Венера, но тост был произнесен, несмотря на всю учтивость г-на де Майи, так, что в нем проступал тон собственника, отчего у бедняги Баньера сжалось сердце.
А вот г-н де Майи, имевший все основания пить, опорожнил бокал до капли, поставил его на стол и, взяв руку Олимпии, приложился к ней со словами:
— До скорого свидания, душа моя.
Олимпия ничего не ответила. Ей показалось несколько странным то, как граф в этот вечер обошелся с нею.
Она ограничилась тем, что проводила его глазами до дверей; когда же она снова обратила свой взор на присутствующих, он остановился на Баньере.
Чрезвычайно бледный, юноша стоял опираясь на стул, и: можно было подумать, что без такой опоры он упал бы.
— Идите, царь мой, — сказала актриса, указывая ему на свободное место по правую руку от нее. — Займите кресло, предназначенное графу. По месту и почет.
Баньер непроизвольно повиновался и, весь дрожа, сел.
Тут за окнами донесся цокот копыт по мостовой: офицеры удалялись в сторону Лиона.
Баньер перевел дух.
Олимпия же, напротив, вздохнула.
Тем не менее она заняла место за столом и, в совершенстве умея владеть собой, только тряхнула головой, казалось изгнав из нее все заботы.
Ужин был изысканный. Предоставленные самим себе, господа и дамы почувствовали себя свободнее. Но лучше всех было Баньеру: отъезд г-на де Майи заронил в его душу безотчетное удовлетворение, которое он, однако, и не думал скрывать.
Актеры, особенно провинциальные, которым не каждый день выпадает пообедать, обыкновенно не страдают плохим аппетитом. От еды, дарованной г-ном де Майи, вскоре ничего не осталось…
Сидя рядом с Олимпией, Баньер пил и ел, но был раздражен, терзался страхами и не проронил за все время ни слова; однако, пока его рот и руки были заняты (не забудем, что он постился уже около полутора суток), глаза его пожирали прелестную сотрапезницу.
Та, будучи женщиной умной, не подала виду, что сожалеет об отъезде господ офицеров. Она отдавала должное празднеству с очаровательным благоволением ко всем и распространила его даже на мужчин, напоив их до полного опьянения, поскольку увеличила за свой счет вдвое число бутылок на столе.
Каждое мгновение трапезы доставляло Баньеру блаженство, ибо непрестанно его глаза встречались с глазами и руками прелестной соседки.
Вот почему к концу ужина Баньер казался себе уже не обыкновенным смертным: он был Барон, он был Росций, он был сама Комедия в человеческом облике.
Вот только он был окончательно влюблен и слегка пьян. Его бледная меланхолическая красота преобразилась в красоту обжигающую, его глаза изливали целые потоки пламени — любовного и винного.
Уже не раз он вынуждал целомудренную царицу потупить взгляд, и она, поняв, что происходит с Баньером, сочла за благо удалиться; поднявшись из-за стола, Олимпия раскланялась с сотоварищами, пожелала им хорошо развлечься и ушла, не выразив гнева, но и не проявив слабости.
Ведь пила она только воду.
Видя, что она уходит, мужчины со своей стороны попытались подняться и ответить учтивостью на учтивость, однако половина их, и так с трудом удерживавшихся на ногах, не смогла сохранить в поклоне равновесие и рухнула на другую половину — тех, чьи ноги уже давно торчали из-под стола.
Женщины же последовали примеру Олимпии с той только разницей, что, поднимаясь, они стремились пройти мимо молодого человека, и поскольку здесь их ожидало расставание навсегда, ибо ему предстояло возвратиться в монастырь, каждая одаривала юношу прощальным поцелуем.
Когда Олимпия уже за порогом двери обернулась, она увидела стыдливого Иосифа, утиравшего губы после этих поцелуев.
Улыбнувшись, она исчезла.
Баньер, оставшись в одиночестве среди пьяниц, усеявших пол, словно поваленные бурей деревья, внезапно почувствовал невыразимую тоску.
В самом деле, с уходом Олимпии мечты его улетучились и действительность вновь вступила в свои права.
Другими словами, вместо позолоченных небес, под сводом которых он прожил целых два часа в компании богов и богинь, впереди маячил монастырь, где ему предстояло вновь увидеть людей в черном; взамен блистающего огнями фойе, еще хранившего отзвук рукоплесканий зала и звона бокалов, его ждала зала размышлений с черствым хлебом, пресной водой и мрачными изречениями на стенах.
Картина не слишком притягательная, но другой впереди ждать не приходилось.
Юноша медленно пересек пиршественную залу, ступая с осторожностью, чтобы не обеспокоить незадачливых бойцов, павших под непрерывным огнем шамбертена и шампанского. Его обуяла грусть, словно победоносного генерала, обходящего поле сражения, на котором он оставил половину своей армии. Он походил на Пирра после победы у Гераклей.
Он удалился в свою гримерную, где недавно ему пришлось переодеваться. Светильники уже погасали, он подлил в них масла и принялся искать свои послушнические одежды, оставленные им где-то в углу.
К немалому его удивлению, они исчезли.
Сначала Баньер решил, что костюмер зашвырнул их за какую-нибудь дверь или в какой-нибудь шкаф; он распахнул все двери, открыл все шкафы — ничего.
Потратив четверть часа на поиски, он потерял надежду и спустился вниз.
В театре бодрствовал только привратник; он сообщил, что ушли все: костюмер, парикмахер и коридорные служители.
Баньер спросил у привратника, не знает ли тот, что случилось с его монашеским одеянием.
Привратник посмотрел на него:
— Черная ряса, черные штаны и шляпа, похожая на четырехфунтовую буханку — так они ваши?
— Ну разумеется, мои.
— Надо же! Они не так вам идут, как тот костюм, что сейчас на вас.
— Так вы их видели? — вернул его Баньер к тому, что его интересовало.
— Само собой, видел, — с достоинством отвечал привратник.
— И где?
— Черт побери! Да на господине Шанмеле!
— Как это на господине Шанмеле?
— Да так! Возвращается он в свою уборную и как раз примечает ваши вещички. Тут он аж осенил себя крестом.
— И ничего не сказал?
— Как бы не так! Сказал: «Вот удача! Да это же промысел Господень, послать мне не только новое предназначение, но и одеяние для него».
— И что же?
— А то, что он снял свою светскую одежду и напялил вашу рясу.
— А что случилось с его собственной одеждой?
— Он отдал ее костюмеру с тем условием, чтобы жена того целую неделю читала по пять раз «Pater» note 26 и «Ave» note 27 за спасение его души.
— И давно он ушел?
— Да больше часа тому назад.
Так можно было и голову потерять! Оглушенный Баньер застыл в нерешительности.
Совсем не просто возвратиться в коллегиум в два часа ночи в рясе послушника, но еще сложнее явиться туда в костюме Ирода!
Тут в голове у него забрезжила некая мысль.
Ночь — не время бродить по улицам, даже в облачении иезуита. Значит, Шанмеле уже дома.
— Где проживает господин де Шанмеле? — спросил он у привратника.
— На улице Гранд, прямо напротив ниши со статуей святого Бенезе, дверь в дверь с мадемуазель Олимпией.
— Мадемуазель Олимпия! — не мог сдержать горестного вздоха Баньер. — Ах, мадемуазель Олимпия!
И поскольку он оставался недвижим, сторож поторопил его:
— Послушайте, что вы там решили? Мне ведь надо закрывать, пора! Завтра вы будете спать в своей постели все утро, а мне в шесть часов уже на службу.
Баньер только печально усмехнулся: «спать в своей постели все утро»! Кому-кому, только не ему!
— Ну как, — настаивал привратник, — вы что, не слышали? Господин де Шанмеле проживает на улице Гранд, прямо напротив статуи святого Бенезе, дверь в дверь с мадемуазель Олимпией.
— Нет, нет, слышал, — ответил Баньер. — И вот доказательство: я иду туда.
И как человек, сделавший свой выбор, он смело ринулся на улицу, все еще облаченный в костюм Ирода Великого. Привратник затворил за ним дверь.
XIII. ШАНМЕЛЕ ПОВЕРГАЕТ БАНЬЕРА В ВЕЛИКОЕ СМЯТЕНИЕ
Баньер последовал в указанном привратником направлении, обнаружил статую святого Бенезе и напротив дом, где, по его представлению, жил Шанмеле.
Но дом этот выглядел унылым и мрачным, как исполненное угрызений и страхов сердце его жильца. Все ставни были затворены, за исключением одного окна, схожего с открытым, но потухшим глазом; внутри него, как и снаружи, царила ночь.
Напротив, дом, стоявший рядом, где, по словам привратника, жила Олимпия, казалось, дышал той сладостной ночной негой, что еще не назовешь сном, но и не примешь за бодрствование. Жалюзи, правда, были уже закрыты на втором и, по-видимому, единственном обитаемом этаже, но сквозь них просачивалось розоватое свечение, смягченное шелковыми занавесями и выдающее либо будуар, либо спальню хорошенькой женщины.
Баньер — Ирод поглядел на очаровательное розовое сияние, глубоко вздохнул и постучал в дверь Шанмеле.
Но, вероятно, нежилой вид этого обиталища на сей раз не обманывал: там было пусто, поскольку в ответ на три гулких удара в дверь за нею ничто не шелохнулось.
Баньер постучал шесть раз. Снова молчание.
Баньер постучал девять раз.
До сих пор он прибавлял по три удара, прибегая к числу, любимому, как известно, богами, но, видя, что на его девять ударов не отвечают, наш послушник начал терять терпение и забарабанил так усердно, что не замедлил перебудить всех собак в трех или четырех окрестных домах, так что поднялся целый концерт завываний, представлявший всю гамму от тонкого визга до басовитого лая. Несомненно, удары дверного молотка и собачий аккомпанемент неприятно потревожили постояльцев соседнего дома, ибо одно из подбитых такой приятной розовой подкладкой жалюзи приотворилось, и молоденькая служанка, настоящая комедийная Мартон, в голубом ночном чепце, надвинутом на уши, просунула голову в просвет и тоненьким кисло-сладеньким голоском пропищала:
— Кто же это так шумит в столь поздний час?
— Увы, мадемуазель Клер, это я! — отвечал Баньер.
Баньер узнал одну из камеристок Олимпии, и, поскольку актриса при нем окликала ее по имени, а он не забыл ни одного слова, слетевшего с ее уст, то сейчас припомнил имя служанки.
— Кто это «я»? — осведомилась девушка, пытаясь пронзить беспросветную тьму взглядом своих кошачьих глазок.
— Баньер, сегодняшний дебютант.
— Ах, сударыня! — обернулась служанка, обращаясь к остававшейся не видимой ему госпоже. — Ах, сударыня, это господин Баньер.
— Как, господин Баньер? — спросила Олимпия.
Но дом этот выглядел унылым и мрачным, как исполненное угрызений и страхов сердце его жильца. Все ставни были затворены, за исключением одного окна, схожего с открытым, но потухшим глазом; внутри него, как и снаружи, царила ночь.
Напротив, дом, стоявший рядом, где, по словам привратника, жила Олимпия, казалось, дышал той сладостной ночной негой, что еще не назовешь сном, но и не примешь за бодрствование. Жалюзи, правда, были уже закрыты на втором и, по-видимому, единственном обитаемом этаже, но сквозь них просачивалось розоватое свечение, смягченное шелковыми занавесями и выдающее либо будуар, либо спальню хорошенькой женщины.
Баньер — Ирод поглядел на очаровательное розовое сияние, глубоко вздохнул и постучал в дверь Шанмеле.
Но, вероятно, нежилой вид этого обиталища на сей раз не обманывал: там было пусто, поскольку в ответ на три гулких удара в дверь за нею ничто не шелохнулось.
Баньер постучал шесть раз. Снова молчание.
Баньер постучал девять раз.
До сих пор он прибавлял по три удара, прибегая к числу, любимому, как известно, богами, но, видя, что на его девять ударов не отвечают, наш послушник начал терять терпение и забарабанил так усердно, что не замедлил перебудить всех собак в трех или четырех окрестных домах, так что поднялся целый концерт завываний, представлявший всю гамму от тонкого визга до басовитого лая. Несомненно, удары дверного молотка и собачий аккомпанемент неприятно потревожили постояльцев соседнего дома, ибо одно из подбитых такой приятной розовой подкладкой жалюзи приотворилось, и молоденькая служанка, настоящая комедийная Мартон, в голубом ночном чепце, надвинутом на уши, просунула голову в просвет и тоненьким кисло-сладеньким голоском пропищала:
— Кто же это так шумит в столь поздний час?
— Увы, мадемуазель Клер, это я! — отвечал Баньер.
Баньер узнал одну из камеристок Олимпии, и, поскольку актриса при нем окликала ее по имени, а он не забыл ни одного слова, слетевшего с ее уст, то сейчас припомнил имя служанки.
— Кто это «я»? — осведомилась девушка, пытаясь пронзить беспросветную тьму взглядом своих кошачьих глазок.
— Баньер, сегодняшний дебютант.
— Ах, сударыня! — обернулась служанка, обращаясь к остававшейся не видимой ему госпоже. — Ах, сударыня, это господин Баньер.
— Как, господин Баньер? — спросила Олимпия.