— Сударь, о сударь!..
   И Луиза спрятала лицо в ладонях.
   — Сударыня, поверьте, если бы я не почитал вас превыше всех на свете, я не пришел бы сюда и не стал бы говорить с такой искренностью. Вы не должны усматривать в этом ничего, кроме решимости оградить вас от любой ошибки, кроме твердого намерения помочь вам достигнуть всех ваших целей.
   Ради женщины не столь выдающейся я бы и пальцем не пошевелил или хитрил бы с ней, как пристало дипломату. Вам же я прямо и чистосердечно говорю:
   «Прекрасная, любящая, великодушная женщина, достойная любви очаровательного государя, великого короля, хотите вы занять подобающее вам место или уступите его недостойным женщинам, что только и ждут, чтобы им овладеть?»
   Отвечайте! Довольно слез, покончим с этим ребяческим смятением зардевшейся воспитанницы пансиона: если бы речь шла о том, кому стать королевой Франции… я бы и тогда так же упорно искал вашего согласия… но место занято. Остается, увы, лишь второе место, однако оно может стать первым. Так вы этого хотите?
   Оглушенная, потрясенная, раздавленная, Луиза поднялась и тотчас вновь упала в кресло, охваченная таким отчаянием, таким лихорадочным возбуждением, которое в конце концов тронуло бесстрастную душу Ришелье.
   — Сударыня, — сказал он, — я обманулся, предположив в вас твердость характера; простите меня и забудьте, прошу вас, все, что я здесь наговорил; мне от всего этого остается лишь острое сожаление, что я, может статься, оскорбил вас, заговорив с вами на том языке, который вы могли понять не так, как я бы того желал.
   Герцог встал и самым что ни на есть почтительным образом склонился перед ней, готовый распроститься.
   Графиня утопала в слезах. Она трепетала, словно птенец, выпавший из гнезда после первой майской грозы.
   Но наконец, увидев, что Ришелье, не зная жалости, собирается удалиться, она произнесла:
   — Сударь, не злоупотребляйте тайной любящей женщины, даже если вы и утверждаете, что раскрыли ее любовь!
   Герцог вновь приблизился к г-же де Майи, преклонил колено и благоговейно, словно поклонялся святой, поцеловал холодную руку, бессильно свешивающуюся с подлокотника кресла.
   — Вот я перед вами, — сказал он, — мужайтесь, сударыня, я весь ваш, отныне и до смерти. Говорите же, я вас слушаю.

LXXII. ГЛАВА, В КОТОРОЙ ОБСУЖДАЕТСЯ ВЛАСТЬ ВЕСКИХ ДОВОДОВ НАД РАССУДИТЕЛЬНЫМ УМОМ

   После этих слов Ришелье издал «Ах!», чтобы, по всей видимости, перевести дыхание.
   Госпожа де Майи подобрала свой веер, незаметно выскользнувший из ее пальцев на сиденье кресла, а оттуда на пол.
   — Таким образом, — продолжал г-н де Ришелье, — я намерен с открытой душой обратиться к вашему разуму.
   — Отчего же не к сердцу, сударь? — спросила графиня.
   — Потому что с ним уже все в порядке, вы во власти соблазна и нуждаетесь лишь в одном — в решимости.
   — Ах! Герцог!
   — Ладно! Не буду об этом, если первое же правдивое слово вас так возмущает. Берегитесь, графиня, ибо ничего, кроме правды, я вам говорить не намерен, предупреждаю заранее.
   — Я слушаю.
   — Решительно и бесповоротно?
   — Да.
   — Что ж! Теперь, когда лед окончательно сломан, когда вы убедились, что я ваш друг, узнайте еще одно обстоятельство: оно добавит вам уверенности.
   — Что же это?
   — А то, что я действую не без корысти.
   Госпожа де Майи подняла свою умную головку, которая было склонилась под тяжестью столь обширных предисловий к этому важному разговору.
   — Не без корысти? — с удивлением повторила она. — А мне казалось, что у вас самые дружеские отношения с этим беднягой господином де Майи.
   — О, как вы заблуждаетесь, графиня! Боже правый, да кто говорит о графе де Майи? Разве он имеет хоть малейшее касательство к тому, о чем мы говорим?
   — Тогда что вы имеете в виду?
   — Э, сударыня! Речь идет о том, кто будет управлять Францией самое близкое через два месяца.
   — Господин герцог…
   — Ну вот, вы опять! Ох! Я не намерен прощать вам эти колебания, графиня; какого дьявола! Как говаривал мой двоюродный дед, который на своем веку изрек много если не добрых, то весьма разумных мыслей, кому мила цель, тому милы и средства. Вам мила цель?
   Госпожа де Майи пробормотала что-то не походившее ни на «да», ни на «нет», но в подобных обстоятельствах невразумительный лепет служит знаком согласия. Господин де Ришелье именно так его и воспринял.
   — Стало быть, — заявил он, — если вы разделяете мнение моего двоюродного деда и мое, к чему тогда эти ваши уклончивые взоры? А между тем мне казалось, что между нами теперь все будет говориться простыми словами, простыми и понятными.
   — В таком случае что ж, начинайте, — вздохнула г-жа де Майи.
   — Ну, так вот…
   Графиня раскрыла свой веер подобно тому, как античный воин перед единоборством выставлял наготове щит.
   — Король так молод, — продолжал герцог, — что мы пока в точности не знаем, есть ли у него сердце; одна лишь королева могла бы быть тому свидетельницей. Но будем осторожны: если королева вскоре — не сегодня, так завтра — сможет разрешить этот важный вопрос, то в тот день, сударыня, мы с вами окажемся на весьма скользкой дорожке, а у короля будет уже не только одно сердце.
   — Их станет два? — с улыбкой спросила г-жа де Майи.
   — Нет, графиня, у него появятся чувства, а это куда опаснее для вас, для меня, для всех…
   — Для меня? — повторила графиня, пропустив мимо ушей все, что не касалось ее.
   — Без сомнения, сударыня, ибо — берегитесь! — вы уже не сможете научить короля тому, чему его успеют научить другие, поскольку он и без вас будет знать это. А вам известно, какую признательность сохраняет его величество к своим наставникам.
   — Значит, это так трудно, герцог, любить и быть любимой?
   — Гм! — только и смог ответить Ришелье. Но графиня повторила свой вопрос.
   — Ох, сударыня, — вскричал герцог, — до чего же узко вы смотрите на вещи! С какой обыденной точки зрения вы воспринимаете свою миссию! Фи, мадемуазель де Нель, стыдитесь!
   — Так преподайте мне урок, герцог.
   — Что ж! Итак, графиня, да будет вам известно: с того дня…
   Тут он осекся, заколебавшись. Графиня в ожидании смотрела на него.
   — Черт возьми, скажем прямо, без околичностей! — продолжил герцог. — С того дня, когда вы станете возлюбленной короля, у вас появится множество забот. Вам надо будет стать владычицей его помыслов, утехой его ума, соблазном для его чувственности. А быть всем сразу — это, сударыня, знаете ли, довольно обременительно.
   — Герцог, постойте, герцог, — воскликнула Луиза, — я вас не понимаю!
   — Ах, графиня!..
   — Честное слово! — с живостью перебила его г-жа де Майи. — Дело не в том, что я сержусь, нет, право же, я не поняла вас.
   Герцог задумчиво кивнул, что примерно значило: «Так и быть! Если вам не ясно, придется растолковать». Потом, уже вслух, он сказал:
   — Послушайте. Вам следует знать, графиня, что сейчас, когда вы пока всего лишь едва разведенная жена господина де Майи…
   — О, вполне разведенная! — вскричала графиня.
   — Ладно. Так вот, у вас уже есть соперницы. Черные брови Луизы де Майи сошлись на переносице, словно две тучи, чреватые молниями и ураганами.
   — Соперницы? — пробормотала она тоном женщины не столько испуганной, сколько готовой сражаться.
   — Отлично! — заметил герцог. — Вот это мне нравится: свою реплику вы произнесли в лучших традициях Клерон. Да, графиня, соперницы!
   — Кто же это?
   — Прежде всего королева; о, не кривите ваши пурпурные губки в такой презрительной гримасе; поверьте мне, королева не такая соперница, которой стоит пренебрегать.
   — Господин герцог, — отвечала г-жа де Майи, — если вы полагаете, что королева для меня до такой степени опасна и что король питает к ней столь нежную любовь, то подобает ли женщине с моим характером и происхождением затевать борьбу? Берегитесь, герцог: при таких условиях ополчаться против жены, за плечами которой четыре года супружества, значило бы неизбежно обесчестить себя; это бесчестие, герцог, падет и на вас, ведь вы мой друг.
   — О, погодите, это еще не все! Помимо королевы, что бы вы о ней ни говорили, у вас есть — мои слова, как вы понимаете, соотносятся с тем, что я знаю; о Людовике Четырнадцатом я бы не сказал того, что говорю о Людовике Пятнадцатом, — помимо королевы, имеющей то большое преимущество, что она королева, у вас есть соперница еще более красивая, женщина, чей ум не уступит вашему, а красота… ох, пусть это прозвучит жестко, но все равно… главное, чтобы вы все поняли. Так вот, ее красота в смысле классической правильности превосходит вашу; эта женщина благородного происхождения и — да постойте, все это еще пустяки! — она актриса, то есть хамелеон, готовый принимать любые обличья; актриса — это значит не только красавица, но еще и талант, и чары улыбки, и особый аромат, и щедрое сердце.
   — Боже мой! Боже мой! Понятно ли вам, какого страха вы нагнали на меня? — воскликнула Луиза.
   — Еще бы! — отозвался герцог. — Мое намерение в том и состояло! Посредственны те военачальники, от которых приходится скрывать истинную силу противника; с вами же я говорю, как с Конде, как с Тюренном, как с графом Саксонским.
   — Знаете, подобное сравнение не что иное, как едкая сатира на мою персону.
   — Ну, хватит! Вот мой генерал и спустился на целую ступень: мой Тюренн уже не более чем Виллар.
   — И кто же эта чаровница, эта особа, исполненная совершенств? — спросила госпожа де Майи.
   — Мадемуазель Олимпия де Клев.
   — Имя мне знакомо, — промолвила г-жа де Майи, сжав губы.
   — Полагаю, что вы должны его знать, — заметил Ришелье с усмешкой. — Это любовница вашего мужа.
   — Да, припоминаю, — обронила она. — Оставим это.
   — Вовсе нет, не оставим, — возразил герцог, — напротив, остановимся на этом.
   — Пусть будет по-вашему. Значит, эта женщина действительно такая, как вы сказали?
   — Возможно, лучше.
   — Вы ее видели?
   — Позвольте мне не отвечать на этот вопрос, графиня, а вместо этого оценить самой то, что я подметил.
   — Согласна.
   — Прежде чем узнать вас, господин де Майи имел любовницу.
   — Хорошо, дальше?
   — Потом он становится вашим мужем и после года супружества возвращается к этой женщине.
   — Да, вы правы, действительно это соперница. И король влюблен в нее?
   — К счастью, еще нет; я лишь боюсь, что он уже успел возжелать ее, однако…
   — Однако?
   — Вслед за желанием может прийти любовь.
   — И она придет?
   — Если вам угодно. Корабли двигаются вперед не иначе как сообразно силе толкающего их ветра.
   — Так этот корабль толкают?
   — И весьма усердно.
   — Кто же?
   — Умнейший человек, черт его подери, что меня и беспокоит! Это один упрямец из числа моих друзей, господин герцог де Пекиньи.
   — Он хочет преподнести ее королю?
   — Именно так.
   — А как же мой муж?
   — Ах, бедняга-граф! Чего вы хотите? Похоже, его участь предрешена.
   При всей своей обеспокоенности Луиза усмехнулась.
   — Герцог, — проговорила она, опять хмуря брови, — уж если я опускаюсь до того, чтобы вступить в единоборство с комедианткой, извольте, по крайней мере, сказать, есть ли у меня шансы.
   — Сударыня, — с поклоном напомнил Ришелье, — вы в то же время вступаете в поединок с королевой — это возмещает урон, нанесенный вашему самолюбию.
   — Ах, да, верно! Это отнимает у меня еще один шанс, а я и забыла… Помолчав, она продолжала насмешливым тоном:
   — Но, в конце концов, может быть, его величество соблаговолит скуки ради попользоваться малой толикой моей молодости и свежести. То-то будет славная победа.
   — Вы пленительная женщина, но научитесь хотеть: вам только и недостает, что этого умения.
   — Ну да, хотеть бесчестия.
   — Не преувеличивайте, графиня; вы понятия не имеете, насколько ваш ум проигрывает от таких преувеличений.
   — Ох, герцог, это потому… . — Так почему же?
   — … потому что все во мне потрясено!
   — Не надо краснеть, графиня: краснея, вы теряете самое привлекательное свойство вашей наружности, состоящее в дивной прелести вашей матовой кожи. А, вот теперь вы хорошо меня поняли. Боритесь, ведь королева имеет сторонников. Объявляю вам, что они немногочисленны, но в конце концов она королева, и на ее стороне имеются послы, власть, папа, придворные дамы.
   — И ничего кроме?
   — О, зато Олимпия, вот кто вооружен куда лучше королевы.
   — Чем же это?
   — У нее имеется Пекиньи, за ней увиваются повесы, к тому же ей присуща всепокоряющая красота.
   — Что, эта особа и в самом деле настолько хороша?
   — Настолько, что все слова бессильны сказать о ней, графиня.
   — Попытайтесь все же, чтобы я поняла.
   — Она имеет все то, что и вы, и сверх того — свое собственное.
   Луиза, бледнея, окинула свое стройное, хрупкое тело быстрым взглядом, в котором мелькнул страх, что не укрылось от Ришелье, доказав ему, что она все поняла.
   — Но тогда что же делать? — прошептала она.
   — Почти ничего, сударыня. Сначала предоставьте событиям идти своим чередом, а там разверните как можно больше парусов. Вот и все.
   — А вы будете дуть?
   — О, изо всех сил!
   — Значит, вы на что-то надеетесь?
   — Проклятье! У вас есть свои преимущества, притом огромные: вы великосветская дама, и вы любите.
   — А эта девушка, что же, не любит?
   — Как знать?
   — Может быть, она влюблена в господина де Майи?
   — Ничего не известно.
   — Должно быть, любит, ведь ради него она бросила, право слово, очень красивого юношу! У него хватило простодушия, чтобы явиться ко мне и требовать ее обратно.
   — В самом деле? — заинтересовался Ришелье. — Дьявольщина! В этом, может быть, что-то есть. А что он собой представляет, этот красавец?
   — Ох, нечто вроде помешанного.
   — Что с ним сталось?
   — Не знаю. Вы же понимаете, что я никого не посылала следить за ним.
   — Значит, он исчез? Тогда отказываемся от этого средства, оно бы отняло слишком много времени; впрочем, подобное орудие для нас слишком мелко, оно недостойно нас.
   — И, судя по вашим словам, вы сомневаетесь, что эта женщина любит господина де Майи?
   — Сомневаюсь.
   — Почему же она остается с ним? Из корысти?
   — О! Клянусь вам, что нет.
   — Тогда что же это за женщина?
   — Живой секрет, тайна, одаренная речью, но не говорящая своего слова. И полна очарования. Вам понятна вся важность того, что я сейчас сказал, не так ли?
   — И что же я могу предпринять против нее?
   — Вы любите короля, а любовь хорошая советчица.
   — С первым пунктом ясно, — заключила графиня, — перейдем ко второму.
   — Графиня, вы суетны? Тщеславны?
   — Немножко.
   — Вы будете очень добиваться того, чтобы стать герцогиней, как госпожа де Фонтанж, или королевой, как госпожа де Ментенон?
   — К чему эти вопросы, объясните?
   — Как бы то ни было, отвечайте.
   — Хорошо! В двух словах: я хочу, чтобы, встречая меня, люди мне улыбались, и не желаю, чтобы они отворачивались, лишь бы не здороваться со мной.
   — Графиня! Графиня!
   — В чем дело, господин герцог? Вы считаете, что я не права?
   — Не будем ссориться. Вы же начали с того, что сказали мне, будто не чужды тщеславия.
   — И что же?
   — Я чуть было в это не поверил.
   — Герцог, я не усматриваю в ответе, который имела честь вам дать, ничего такого, что бы оправдывало ваш сердитый вид и ваше расстроенное лицо. Человек, подобный вам, все-таки должен знать, что такое порядочная женщина.
   — Я именно потому в ужасе, что знаю это, графиня, и собственными глазами видел, что это такое. Не угодно ли вам разрешить мне поведать, сударыня, одну историю?
   — Извольте: как рассказчик вы имеете репутацию, которая не должна давать вам ни малейшего повода опасаться отказа.
   — Так вот, графиня, была одна женщина, которая не стоила Людовику Четырнадцатому ни единого су. Я говорю отнюдь не о мадемуазель де Лавальер, как вы могли бы подумать. Нет, для Лавальер король построил Версаль, ей в угоду он назначил пенсион Лебрену, Ленотру, Мольеру. Ради мадемуазель де Лавальер Людовик Четырнадцатый возродил турниры и ристалища, игру с кольцами и серенады, и это было очень хорошо, поскольку средства, расточаемые королем, попадали в руки поэтов, художников, артистов, то есть людей, весьма похожих на вельмож, особенно в том, что касается рук: они у них тоже как решето. Следовательно, то, что из государственной казны попадало в такие руки, протекало сквозь них в пальцы портных, торговцев лентами, позументных мастеров, банщиков, а те в свою очередь давали заработать множеству своих подручных. Следовательно, ни единый обол из этих денег не пропадал напрасно. Нет, я не хочу говорить о мадемуазель де Лавальер, равно как и о мадемуазель де Фонтанж; нет, даже о госпоже де Монтеспан я не желаю говорить: на всех этих дам Людовик Четырнадцатый тратился, но делал это воистину по-королевски, подобно тому как солнце расточает свои лучи, щедро изливая их повсюду; на них, этих женщин, король растранжирил, скажем, миллионов пять-шесть. Нет, я буду говорить о госпоже де Ментенон, которая не стоила ему ничего, но Францию разорила. Вместо того чтобы выгрести из государственной казны десять — двадцать миллионов, она навязала королю политику, которая обошлась в миллиард, никому не принесла ни малейшей выгоды и привела к войне, на которой сложили головы триста тысяч человек, что также не добавило дохода никому, кроме их наследников. Бьюсь об заклад, что господин регент это понимал, ибо величайшего ума был человек, этот господин регент, и даже не без доброты.
   — Уж вам кое-что об этом известно, он ведь дважды отправлял вас в Бастилию.
   — Графиня, я получил по заслугам. И следовательно, было бы ошибкой с моей стороны злиться на него. Так вот, когда в один прекрасный день, а вернее, в одну прекрасную ночь некая знатная дама, его ближайшая приятельница, попробовала заговорить с ним о политике, господин регент прервал ее лобзанием, поднял с кровати в чем она была, иначе говоря, примерно в таком же одеянии, в каком Юния предстала взору Нерона, и, подведя к большому зеркалу, которое тотчас отразило ее красоту, сказал: «Судите сами, имеют ли столь дивные уста право произносить такие безобразные речи, где каждое слово — о политике».
   Затем он вновь запечатал этот очаровательный ротик поцелуем, и дама, царившая в сердце Филиппа, никогда больше не пыталась воцариться еще и во Франции. Графиня, когда я говорю, что в господине регенте было что-то доброе, я отношу это и к госпоже де Парабер.
   — Однако, — заметила графиня, — не вижу, какое отношение эта история или ее мораль может иметь к госпоже де Майи: я не из тех женщин, что занимаются политикой.
   — Как? — вскричал герцог. — Вы удовлетворитесь таким занятием, как любовь?
   — Несомненно.
   — И не станете ближайшей советницей государя?
   — Нет.
   — И военные смотры, как госпожа де Ментенон, проводить не будете?
   — Они нагнали бы на меня смертельную скуку.
   — И не приметесь назначать министров?
   — Никогда, за одним лишь исключением, герцог.
   И она с чарующей улыбкой протянула Ришелье свою руку.
   — Графиня, — спросил он, — вы говорите серьезно?
   — А вы сомневаетесь?
   — Нет, но все же…
   — Что?
   — Дайте мне честное слово благородной женщины.
   — Слово графини! — откликнулась Луиза.
   — Сударыня, вашу руку.
   — Вот она.
   — Теперь, графиня, можете спать спокойно; есть лишь одна женщина, которая подходит королю как возлюбленная, и это вы.
   Она зарделась от удовольствия.
   А он, приблизившись к ней вплотную, вздохнул:
   — Право, я зол на себя.
   — За что?
   — За то, что я всего лишь бедный малый, дважды герцог и дважды пэр.
   — Почему?
   — Потому что такая женщина, как вы, графиня, для меня недосягаема.
   И поцеловав ей самым наилюбезнейшим образом руку, откланявшись, он тотчас поспешил к г-ну де Флёри.
   Оставшись одна, Луиза де Майи почувствовала, что силы оставили ее! Ее тянуло броситься на колени перед распятием и разрыдаться.
   Слезы душили ее.
   — О, — произнесла она, качая головой, — нет, это бесполезно, эпоха героического бесчестья миновала; сколько ни молись, мне не сравняться даже с Лавальер.
   И она встала, чтобы посмотреться в зеркало, откуда на нее глянули глаза, сверкавшие, словно звезды, из-под длинных черных ресниц.
   — Лавальер, — прошептала она, понижая голос, — хромоножка!
   И, помолчав, прибавила с демонической усмешкой:
   — Белобрысая!

LXXIII. ПРИКАЗ КОРОЛЯ

   Между тем Майи со всеми его опасениями, опасениями супруга и любовника, от которых его бросало в дрожь по сто раз в день, никак не мог отразить врага, угрожающего обоим достояниям, которые он защищал.
   Он походил на тех злополучных испанских быков, которых дразнят справа и слева: с одного боку колют пиками, с другого — ему машут плащами, и все это делается для того, чтобы отвлечь его от смертоносного удара, который готовит ему подступающий спереди тореадор.
   Едва избавившись от Ришелье, он попадает в лапы Пекиньи.
   А Пекиньи — наиболее напористый, но отнюдь не самый опасный из двоих.
   И все же Майи не был спокоен и с этой стороны, недаром он дал строгое распоряжение своим слугам из дома на улице Гранж-Бательер: для господина герцога де Пекиньи мадемуазель Олимпии никогда не должно быть дома.
   Пекиньи приходил дважды и натолкнулся на эту глухую стену. Он не сумел добиться своего, но тут же поклялся, отомстить.
   Сделать это было нелегко, ведь Олимпия больше не появлялась в театре; впрочем, последнюю трудность проще было бы устранить, имея на руках королевский приказ.
   Но и с приказом короля он нашел бы у Олимпии г-на де Майи, а представить на подпись государю приказ, запрещающий г-ну де Майи сопровождать Олимпию в театр, было невозможно.
   Впрочем, о подобных делах трудно говорить за кулисами, за задником и даже в актерской уборной. Тут требуется разговор пространный, спокойный, наилучшим образом обставленный: разговор, который мог бы длиться, ничем не прерываемый, по меньшей мере четверть часа — время, что понадобилось Сатане для совращения Евы.
   Стало быть, приходилось ждать, когда Майи куда-либо уедет, поскольку Олимпия никогда не выезжала.
   По существу, Пекиньи приходилось очень нелегко, он ведь оказался лишен обычного для соблазнителей средства: не мог совращать Олимпию при помощи писем.
   В самом деле, как ей напишешь?
   Никогда любовное послание не вредило чести написавшего его мужчины; оно могло встретить резкий отпор, привести к дуэли, но не более; однако мало найдешь примеров, чтобы дворянин ранга Пекиньи писал женщине, защищая интересы другого, будь то хоть король.
   Дуэль, которая могла бы воспоследовать в результате подобного послания, обесчестила бы Пекиньи, и сам король рукоплескал бы его противнику, вместо того чтобы оскорбиться.
   И хуже того, король не стал бы забирать у обидчика его любовницу.
   В этих обстоятельствах Пекиньи вынужден был сохранять более чем неприятную осмотрительность.
   А время между тем уходило.
   Время — это ведь, так сказать, кровь переговоров: если оно утекает впустую, все умирает.
   И пока Пекиньи терял свое время в ожидании, г-н де Ришелье мог преуспеть.
   Вот что ужасало Пекиньи, и то же самое обстоятельство приносило Майи некоторое утешение: он еще не совсем отчаялся в отношении своей жены, ибо знал ее как женщину добродетельную, поддающуюся гневу, но способную от-; казаться от своих намерений; она угрожала ему, но, конечно же, в конце концов смягчится.
   Итак, Майи, с одной стороны, полагался на свою бдительность, с другой — на вес своего имени.
   Но наступил день, когда обстоятельства предоставили Пекиньи возможность возобновить свою атаку.
   То был день, когда служба неукоснительно потребовала от Майи произвести инспекцию трех кавалерийских полков.
   Его величество в это время должен был верхом объезжать ряды, так что Майи мог не беспокоиться: король не сможет находиться ни возле его супруги, ни возле его любовницы.
   Оставались доверенные лица его величества: Ришелье И: Пекиньи.
   Первому должна была противостоять добродетель г-жи де Майи.
   Второго удержат засовы на дверях дома на улице Гранж-Бательер.
   Но едва лишь граф прибыл в Сатори на поле для маневров, как Пекиньи, доверившись своим шпионам, тотчас явился на улицу Гранж-Бательер.
   Он знал, что ему не позволят войти; так и случилось.
   — Приказ короля, — спокойно объявил он ошеломленному швейцару.
   — Но… — возразил было верный страж.
   — Приказ короля, — повторил Пекиньи.
   Это повторное утверждение заставило швейцара уступить.
   — Вы герцог де Пекиньи? — спросил он.
   — Дворянин королевских покоев, — сказал герцог, — и при мне приказ короля. Или ты хочешь, чтобы я вызвал пристава?
   — Ох! Господин граф меня выгонит! — простонал швейцар.
   — И пусть! Какое мне дело до этого, негодяй? — отвечал герцог. — Если он тебя выгонит, ты избежишь худшей беды.
   — Какой, господин герцог? — пролепетал швейцар, трясясь всем телом.
   — А такой, что угодишь в какой-нибудь каменный мешок, и там тебя научат, как забывать о почтении к королевскому приказу.
   Подавленный столь неотразимой логикой, швейцар отвесил поклон и распахнул обе створки ворот.