— Жертвовать даже самолюбием?
   — Особенно самолюбием!
   — И смириться с бедностью?
   — Как это с бедностью? Монсеньер, неужели вы говорите то, что думаете?
   — Именно это я и говорю. Госпожа де Майи окажется в положении брошенной жены, не так ли, герцог? Собственное семейство ее оттолкнет, а король не проявит великодушия.
   — Разве король не великодушен? — вскричал Ришелье.
   — Я не говорил вам, сударь, что король не великодушен; я сказал: «не проявит великодушия».
   — О, монсеньер, но кто же внушил вам такую мысль? — протянул герцог, настораживаясь.
   — В первую очередь мое чутье, а сверх того — мои нужды… я хотел сказать, нужды Франции.
   — Франции будет нужно, чтобы король оказался скупцом? — снова возвысил голос Ришелье.
   — Господин герцог, не смотрите на меня косо; я скажу вам со всей искренностью: я стар, король молод, он проявляет наклонности, заставляющие предполагать, что ему предстоит совершить весьма много грехов; таким образом, рано или поздно он рухнет в бездну расточительности, подобно своему предку Людовику Четырнадцатому.
   — И что же, монсеньер?..
   — А то, сударь, что Франция будет разорена. Итак, я не желаю, чтобы это случилось при моей жизни. Такой исход бесспорно неизбежен, но не для меня. Мне еще остается лет двенадцать жизни, и я проживу их, оберегая денежные запасы; пусть другой, мой преемник, совершит гибельный скачок, лишь бы это сделал не я.
   — Скачок? Вы меня страшите, монсеньер! Опасность так близка?
   — Слишком близка; уже теперь приходится прибегать ко всяческим уловкам, а я не так молод, чтобы все время изобретать новые и достаточно убедительные. Вот станете министром, тогда и выкручивайтесь сами, вы человек изворотливый.
   — О монсеньер!..
   — Как видите, я своих мыслей не скрываю: все, что делаю, я делаю для себя, пока не придет моя смерть. А она не замедлит.
   — Ах, сколько здесь преувеличений!
   — Нисколько, герцог.
   — Монсеньер, вы преувеличиваете расходы.
   — Сами увидите!
   — Вы преувеличиваете опасность.
   — Отнюдь. А вот вам как бы на этом не обжечься.
   — В конце концов, вы что же, помешаете королю быть молодым?
   — Э, вовсе нет, Боже правый! Отлично! Вот я, помянув имя дьявола, уже и возвращаюсь к Господу: это добрый знак. Нет, я не стану мешать королю быть молодым, наоборот, я же, видите ли, отыскал для него два капитала, в то время как другие нашли бы ему разве что один, да и то с большим трудом.
   — Два капитала?
   — Юность и власть, два великолепных светильника, совсем новенькие, из самого лучшего воска, собранного Мазарини, человеком ловким, и отлитого вашим дедом, человеком великим; два светильника, которые король Людовик Четырнадцатый так славно жег одновременно с двух концов, что, право же, они несколько укоротились.
   — Это верно!
   — Вы видите сами, надо, чтобы королю, моему ученику, их хватило до конца дней, которых, как я уповаю, ему отпущено много.
   — Будем надеяться.
   — Вот я и принимаю меры заранее. Позволяю королю расходовать один из своих капиталов, но ни в коем случае не оба разом. У него есть его юность, она ничего не стоит, так пусть он пока что тратит ее, а там посмотрим.
   — Но молодой король — это король-мот.
   — Ничего подобного! Юный монарх — это приятный амурчик, которого женщины так и рвут из рук одна у другой. Он соглашается любить их, позволяет им обожать его. Он дарит горошину, а срывает стручок, дает взаймы яйцо, а получает курицу.
   — Дьявольщина! Монсеньер, что за мораль! Знаете, у меня в полку были вербовщики, проводившие в жизнь подобные теории, так солдаты называли их… обиралами.
   — Охотно верю; ваши солдаты всего лишь солдаты, а вербовщики — не более чем сержанты, в лучшем случае скромные фурьеры. Но сделайте их полковниками — и с ними станут считаться; повысьте их до маршалов — и вы придете рассказывать мне, как у них идут дела; превратись они в принцев крови — вы будете ими восхищаться, в королей — их признают праведниками.
   — Ну и ну, монсеньер! Почему же праведниками?
   — Потому, господин герцог, — сурово отчеканил Флёри, — что ни одна жемчужина в уборе королевской любовницы не стоит дешевле десяти тысяч фунтов хлеба, отнятого у народа, которым правит этот король.
   Ришелье отвесил поклон.
   — Может быть, моя политика представляется вам недостойной дворянина?
   — Монсеньер, я не скажу более ни слова.
   — Поверьте мне, герцог, — с тонкой улыбкой прибавил старик, — я пекусь о том, чтобы не слишком урезывали долю моих друзей.
   — Таким образом, госпожа де Майи будет допущена при условии, что добровольно согласится жить в бедности?
   — Да.
   — И в подчинении?
   — Да. От прочего я ее избавлю.
   — Жесткие условия, монсеньер.
   — Не думаете же вы, что я стану давать любовницам то, в чем отказываю королеве?
   — Но, быть может, король вас вынудит?
   — Ах! — вскричал старик с живостью, разом открывшей Ришелье всю подоплеку его расчетов. — Я только этого и жду! Пусть король применит силу, тут уж я буду освобожден от ответственности, и тогда мы увидим…
   «Ладно, — подумал Ришелье. — Я тебя понимаю».
   — Впрочем, — поторопился добавить Флёри, — разве вы только сейчас не говорили мне, что графиня разлюбила своего мужа?
   — Она ушла от него.
   — И что она влюблена в короля?
   — Допустим.
   — Допустим? Вы же вполне определенно утверждали,
   что она пылка и мечтательна, что у нее легкий пушок на губе и черные брови?
   — Это бесспорный факт.
   — Значит, она не сможет победить своего влечения к королю.
   — Надо бы спросить у нее самой.
   — Тут уж ваша забота.
   — Я постараюсь как можно усерднее повиноваться вашей воле.
   Флёри не выдал досады, вызванной столь упорной решимостью Ришелье оставаться под прикрытием его указаний.
   — Подвожу итоги. Если госпожа де Майи любит короля, ей не слишком важно, будет ли он обходиться с ней как с Клеопатрой или Лукрецией.
   — Возможно; но как же гордость?
   — Мы условились, что она оставит ее при себе.
   — Монсеньер меня сразил.
   — Вашим же оружием. Впрочем, герцог, вы, может быть, опасаетесь за надежность номера седьмого? Хотите, поищем кого-нибудь другого?
   — О нет, монсеньер; остановимся на этом решении! Бороться с вами слишком утомительно.
   — Да, тут потребна строгая логика.
   — Предпочитаю попытать счастья в поединке с женщиной.
   Прелат усмехнулся.
   — Герцог, — сказал он, — не забывайте, что я ваш лучший друг, если вам угодно удостоить меня такой чести.
   Ришелье поклонился.
   — Во всем этом меня удручает лишь одно, — вздохнул он.
   — Но что же, Боже?
   — Прискорбно слышать, что король Франции будет скупцом. Такого не случалось со времен…
   — Со времен… вашего деда, — лукаво обронил старик. Возможно, Ришелье и ответил бы что-то. Но Флёри его перебил:
   — Какая вам разница, в конце концов, — спросил он, — скупцом будет король или расточителем?
   — Э, монсеньер, вы судите об этом как человек, удалившийся от мира.
   — Я удалился от мира, это правда, но к вам, мой любезный друг, потекут все мирские барыши.
   — Ко мне?
   — Ну, разумеется, к вам.
   — Какие уж тут барыши, Бог мой, если король скуп?
   — Э, герцог, король не может быть скупым, если он что-то обещает или при нем есть люди, которые обещают за него.
   — Ба! Монсеньер, вам угодно шутить?
   — Нет, право слово!
   — Вы называете богатым того, кому дано обещание, монсеньер?
   — Конечно.
   — Если обещание сдержат, то да.
   — Это вполне очевидно: кто же вообразит, что король Франции или министр французского монарха может нарушить слово?
   — О! — вскричал Ришелье восхищенно. — Вот это речь так речь. Стало быть, Людовик Пятнадцатый, скупец и скаред, всегда будет держать свое слово?
   — Вы сомневаетесь в этом, герцог?
   — Если вы за это отвечаете, нет.
   — Ручаюсь головой.
   — Монсеньер, ни слова больше.
   — Все у вас есть, герцог, не хватает лишь одного: памяти.
   — Мне, монсеньер?
   — Да, вам. Помните, что было вам обещано?
   — Ох, черт возьми! Я это помню, еще бы. Этого я никогда не забуду.
   — Вот и все, что требуется: память, чтобы держать в ней все, память, чтобы…
   — … чтобы продержаться самому.
   — Прощайте, герцог.
   — Монсеньер, примите тысячу уверений в моем почтении.
   И Ришелье удалился.

LXXI. ЗМИЙ НОМЕР ДВА

   Получив от министра двойное обещание, Ришелье подумал, что пора браться за дело, и, не теряя времени даром, отправился к г-же де Майи.
   О короле он не беспокоился ни одной минуты, поскольку получил разрешение на полную свободу действий от самого г-на де Фрежюса.
   Когда камеристка доложила о появлении визитера, Луиза де Майи, страшно подавленная недавней супружеской сценой, раздираемая женской обидой и жаждой мщения, сидела у себя в будуаре.
   При любых других обстоятельствах она отказалась бы принять герцога, перед которым из-за его более чем сомнительной репутации были закрыты двери всех домов женщин, уважаемых при дворе; но бедная графиня прожила два последних дня в таком горячечном возбуждении, что ей ничто уже не казалось неприличным, кроме самих правил приличия.
   Для женщин очень страшно дойти до того состояния, когда приходится прятать свою бледность под румянами или пылающее лицо под веером; однако же надо признать, что, переступив эту черту, они становятся сильнее мужчин и способней как к добру, так и к злу.
   Графиня, еще не достигнув этого предела, уже чувствовала себя наполовину брошенной; уход мужа вызвал в ней глубокое отвращение к сильному полу, а подобное чувство приводит к высокомерию.
   Держаться же высокомерно в свете — значит попирать ногами общественное мнение.
   Не только сердце, но и совесть говорили Луизе, что если г-н де Майи замыслил роман публичный, то она вправе подумать о романах неофициальных; она припомнила, что г-н де Ришелье присутствовал на вчерашнем маленьком празднике в Рамбуйе и, значит, был свидетелем всех поступков и жестов короля.
   Ей вспомнился также краткий разговор наедине, который был у нее с г-ном де Ришелье в те минуты, когда она ждала, пока все разойдутся, и как глубоко этот человек сумел заглянуть в ее сердце, словно бы и в самом деле в груди у нее было то окошко, о котором мечтал древний философ и которого, к большому счастью рода людского, еще не сумели проделать философы наших дней.
   Как только было произнесено имя герцога де Ришелье, она сообразила, что встреча с ним может дать ей возможность узнать о том, что делал и что говорил король после достопамятной сцены.
   Вероятно, в целом мире не найдется женщины, которая смогла бы устоять перед соблазном любопытства, этого, так сказать, непреодолимого зуда, побуждающего ее узнать, что думают о ней люди, которые ей небезразличны, а среди них в особенности тот, кто ею любим.
   А уж если этот избранник ее сердца — король, то нетрудно понять, что любопытство, ее обуревающее, начинает походить на исступление.
   Иные не без оснований утверждают, что именно любопытство такого рода и становится причиной гибели большинства женщин, ибо, собирая сведения, получают знание, а оно как раз и губит.
   Госпожа де Майи, не напоминая себе — столь велико было ее желание знать, — что еще вчера она была дамой неприступной, да и приступу не подвергалась, — итак, г-жа де Майи тотчас приказала провести к ней г-на де Ришелье.
   Что до соображений, касавшихся самой персоны герцога, то она не составила еще себе никакого мнения на его счет.
   А между тем герцог в свои тридцать лет был чрезвычайно хорош собой. Мужественная зрелость уже осуществила, притом с избытком, все, что обещала пора юношеская.
   Но графиня ничего этого не заметила. Ей ничто не занимало, кроме короля, молодого и прекрасного, не монарха Людовика XV, а шестнадцатилетнего юноши Людовика XV, сияющего всей прелестью первой молодости, жаждущего любви.
   О герцоге она знала лишь то, что он мужчина красивый и изысканный, подобно тому, как все знают, что Рафаэль великий художник. Красота герцога, его успех принадлежали к разряду фактов общеизвестных, она их не опровергала и не подтверждала.
   Вот почему она не приняла никаких предварительных мер, чтобы создать в комнате яркое или же приглушенное освещение, дабы, по обычаю женщин тех времен, представить свою наружность наиболее выгодным образом. Она не прибавила и не убавила на своем лице ни единой мушки, когда герцог вслед за камеристкой преспокойно вошел к ней в комнату.
   Без малейшего волнения, не смущаясь и не изображая чрезмерного радушия, она улыбнулась Ришелье, сделала ему реверанс и предоставила служанке удалиться, не торопя, но и не задерживая ее уход.
   Они остались с глазу на глаз.
   Госпожа де Майи первой нарушила молчание; она почувствовала себя неловко под слишком пристальным взглядом гостя.
   Герцог смотрел на нее и всем своим видом показывал, что он очарован ею: по его твердому убеждению, то было лучшее из всех возможных средств, чтобы подготовить ее к предстоящему разговору.
   — Господин герцог, — нарушила, наконец, молчание молодая женщина, — не соблаговолите ли вы сказать, какому счастливому обстоятельству я обязана честью видеть вас у себя?
   — Сударыня, — отвечал он, кланяясь с отменной грацией, — не извините ли вы мне мое желание сначала хорошенько наглядеться на вас?
   Щеки Луизы зарделись, и все истории о герцоге де Фрон-саке сразу пришли ей на память.
   Но вместе с тем во взгляде Ришелье не было заметно ни вызова, оскорбительного для женщины, ни пыла, способного ее встревожить.
   — Я не могу, — отвечала она, стараясь улыбнуться наперекор смущению, — ни помешать вам смотреть на меня, ни даже рассердиться, поскольку вы делаете это самым что ни на есть благопристойным образом и, как мне кажется, от чистого сердца, не тая никаких враждебных намерений.
   — Вы смело можете верить этому, госпожа графиня.
   — Но все-таки скажите мне, тем более что я уже спрашивала вас об этом, одному ли вашему желанию посмотреть на меня я обязана удовольствием принимать вас здесь?
   — Сударыня, у меня, правда, уже был случай видеть вас в Рамбуйе, притом довольно долго, но, вопреки этому, все же недостаточно, даже весьма недостаточно, если иметь в виду все то, что я передумал о вас со вчерашнего дня и о чем даже успел проронить вам, сударыня, несколько слов тогда в кабинете.
   «Ну вот, — подумала она, — мы и добрались до сути! Неужели в этом мире невозможно провести час в обществе мужчины, чтобы он не пристал к тебе с какими-нибудь любезностями? До чего же незамысловата мужская природа!»
   Ришелье догадался, о чем думает графиня де Майи, и произнес с усмешкой:
   — Я, наверное, скажу вам ужасную дерзость, сударыня.
   — Кто знает? — холодно отозвалась она.
   — Но вы мне ее простите, я уверен, — продолжал он.
   — Возможно, господин герцог.
   — Я возлагаю большие надежды на вашу доброту, госпожа графиня.
   — Не стоит чрезмерно рассчитывать на нее, — жестко заметила г-жа де Майи, — и потом, вы еще не приступили к разговору. А коль скоро я пока могу сохранить воспоминание о вас как о кавалере в высшей степени учтивом и любезном в обхождении, не стоит разубеждать меня в этом.
   — Сударыня, — продолжал герцог, все еще сохраняя на губах первоначальную улыбку, — прошу вас, позвольте мне объясниться.
   — Нет, нет, господин герцог, не надо! По-моему, сомнение здесь предпочтительнее уверенности.
   — Но моя бесцеремонность простительна, сударыня, если только я не ошибаюсь.
   — Герцог, я этому не верю. Дворянин вашего ранга не является к женщине заранее уверенный, что бесцеремонность, на которую он решился, простительна.
   — В конце концов, сударыня, какой бы она ни была, я безропотно покоряюсь, иначе наш разговор просто не начнется. Не принимайте, прошу вас, за личные корыстные побуждения все то приятное, что я теперь могу вам сказать. Я имею несчастье, а вернее, счастье питать к вам не более и не менее как чувство живейшей…
   — Герцог! Господин герцог, остановитесь!
   — … дружбы, сударыня, — продолжал Ришелье с весьма учтивым поклоном. — Самой сдержанной, самой почтительной в мире дружбы.
   Луиза де Майи вздрогнула.
   — А-а! — прошептала она.
   — Как видите, графиня, на этой почве мы с вами не преминем найти общий язык.
   — О, конечно, сударь…
   — Стало быть, я продолжаю, и вы увидите, насколько добрые и полезные мысли посетили меня со вчерашнего вечера.
   — Слушаю вас.
   — Поводы хорошо поразмыслить возникают обычно у тех, кто отличается наблюдательностью, не так ли, графиня?
   — Полагаю, что так. Впрочем, я всегда считала, что наблюдательностью отличаются те, кто умеет хорошо поразмыслить.
   Ришелье отвесил поклон.
   — Итак, вы заметили нечто, — подбодрила она его.
   — Да, сударыня, нечто крайне интересное и любопытное.
   — И где же это, господин герцог?
   — Вчера, госпожа графиня, в Рамбуйе.
   — А в отношении кого?
   — В отношении вас. Речь, знаете ли, о том, о чем я говорил с вами все там же, в кабинете.
   Луиза снова покраснела.
   — Все это, герцог, мне сложно понять: я проста, малообщительна и, признаться, не думала…
   — Не думали, что вас заметят? Не заметить вас невозможно, сударыня.
   — Ну, это комплимент!
   — Более чем комплимент: это наблюдение. Увидеть ваши глаза и обнаружить, что они черные, ничего не стоит; заметить ваши уста и найти, что они прелестны, а их улыбка полна очарования, — для всего этого довольно заурядной наблюдательности. Я же обнаружил кое-что позначительнее, вы в том убедитесь, — это вопрос моего самолюбия, о котором при дворе всем давно известно.
   Сердце г-жи де Майи сильно забилось. За притворной веселостью она насилу скрывала дрожь, которая грозила стать видимой.
   — Ну хорошо, герцог, можете посадить меня на скамью подсудимых и подвергнуть допросу, я вам это разрешаю, поскольку не в силах себя защитить.
   — О, вы уже на ней сидите, графиня. Послушайте. Я, стало быть, заметил, что черные глаза искрятся, когда они направлены на некую цель, а на губах, таких нежных, столь красноречивых, играет улыбка, полная тайных вздохов, многозначительная…
   — Господин герцог!
   — Это всегда происходило при появлении одного и того же предмета, прошу вас, признаем это сразу. Для меня не могло быть ничего занимательнее, чем изучать подобное явление. Весь вечер я наслаждался игрой вашего дивного лица. Всю ночь я на расстоянии ощущал так явственно, как будто держал в руках все его струны, трепет сердца, полного сокровищ, тем более бесценных, что вы и сами не ведаете им цены, сердца, богатство которого — любовь.
   — Любовь у меня? В моем сердце?
   — В вашем, да.
   Луиза, бледнея, прижала руку к груди.
   — Ради Бога, сударыня! — вскричал Ришелье. — Не забывайте, заклинаю вас, с чего в первую же минуту начался наш разговор: я тогда сразу объявил вам, что у вас нет друга более искренного и преданного, чем тот, каким имею честь быть я.
   — Любовь? — повторила она, пытаясь изобразить иронию. — Любовь? О нет, сударь, нет…
   — Сударыня, не отрицайте.
   — Уверяю вас, сударь…
   — Я, сударыня, не позволю себе допрашивать вас и, следовательно, не прошу ни в чем признаваться.
   — Необычный вы гость, господин герцог, и я, сказать по правде, вас не понимаю.
   — Я имел несчастье внушить вам неприязнь, сударыня?
   — Должна сознаться, что вы возбуждаете мое любопытство.
   — Это уже очень много, сударыня. Итак, я вам уже сказал, что мне не нужно ваших признаний, ведь это я пришел сюда, чтобы открыться перед вами. Мне требуется одно только ваше согласие.
   — В добрый час! Что до сказанного вами по поводу ваших наблюдений…
   — Они точны, сударыня.
   — Ошибочны, герцог, ошибочны!
   — О сударыня, не вынуждайте меня приводить доказательства.
   — А я вам говорю, что вы ошибаетесь!
   — Зачем вы обвиняете во лжи свои прекрасные глаза, свою дивную улыбку?
   — Что такое взгляд? Лучик понимания. Что такое улыбка? Ямочки на щеках.
   — Сударыня, это язык сердца.
   — Вы называете так улыбку и взгляд праздной дамы?
   — Ну-ну, не отрекайтесь от своего чудесного великодушного сердца.
   — Вот, теперь вы принялись за мое сердце, а оно холоднее камня.
   — Ах! Вы меня задеваете за живое; подумайте о том, графиня, что я обязан защищать интересы, противоположные вашим.
   — Противоположные моим? Чьи же?
   — Того самого предмета, о котором я только что упоминал: предмета, к которому вчера в Рамбуйе было устремлено столько вздохов и улыбок. О взглядах я больше не скажу ни слова, раз вы того не желаете.
   — Докажите мне!..
   — Я готов побиться с вами об заклад, сударыня: попробуйте отрицать, что в этот самый миг вы были влюблены! — с жаром вскричал Ришелье. — Опровергните это, и я откажусь от всего того восхищения, что вы мне внушили; отрекитесь от этого, и я в свою очередь приму за ничто ваш сердечный порыв, ваш огненный взгляд и эти вздохи, исполненные восторга; я отвернусь от вас и умолкну.
   — Но скажите, наконец, сударь, — вся трепеща, проговорила Луиза, — кого же я, по-вашему, полюбила?
   — Короля, сударыня.
   Герцог невозмутимо обронил эти два слова, тяжесть которых, подобная громадам двух рухнувших гор, в единый миг погребла под собой всю решимость бедной женщины, все ее попытки солгать.
   Она без сил откинулась на спинку кресла, бледная как полотно, глаза ее помутились, губы побелели.
   Ришелье не двинулся с места.
   — Это ужасно, господин герцог, — прошептала Луиза, — ужасно!
   — Вы не можете сказать, что я оскорбляю вас, госпожа графиня, — холодно продолжал он. — В целом свете нет человека, более достойного снискать вашу любовь с тех пор, как вы получили право более не любить своего мужа.
   Если первое замечание было ударом, сбившим ее с ног, то второе помогло ей подняться.
   С присущей ему беспримерной ловкостью Ришелье только что обеспечил ей в ее же собственных глазах преимущество в их разговоре.
   Мало-помалу Луиза пришла в себя: румянец возвратился на ее щеки и во взгляде снова заблестел огонь.
   — Не скажу, что вы меня оскорбили, господин герцог, — произнесла она, — но вы терзаете мое сердце, притом жестоко.
   — Не дай мне Боже, госпожа графиня, совершить подобное злодейство! Мне терзать вас? О нет! Я поведал вам вашу собственную историю, только я был уверен, что вы и сами ее не знаете.
   — Я все еще не знаю ее.
   — Полагаю, что так, зато мне она уже известна.
   — О!
   — И я вас уверяю, что все это совершенно естественно: было бы даже невероятно, если бы вы не полюбили короля, при том, каков он есть.
   — Господин герцог, пожалейте меня.
   — Э, сударыня, а я что делаю? Какова здесь, по-вашему, моя роль? Я пришел к вам не только вас пожалеть, но и предложить деятельную помощь.
   Она обратила на него пылающий взгляд.
   — Что вы хотите этим сказать? — вырвалось у нее.
   — В двух словах — вот что. Как я вам только что сказал, вчера мне открылось столько ума в ваших глазах, столько любви в вашем сердце, столько благородства в вашей душе, что я догадался, как вы будете страдать от того, что вот-вот произойдет.
   — И что же произойдет?
   — Я как раз к этому подхожу. Король очень любил королеву.
   — Ах! Так теперь он ее меньше любит? — с живостью воскликнула она.
   — Берегитесь своих глаз, графиня, — с улыбкой прервал герцог, — правда сверкает в них и видна так же хорошо, как молния! Да, сударыня, король любит королеву немножко меньше, еще чуть-чуть, и он станет влюбляться в других.
   — Ах!
   — Если это будет и не всерьез, то, по крайней мере, ему станут внушать, что он влюблен. Вы ведь знаете, какой восторг вызывает этот очаровательный король в придворных кругах.
   — Да! Да!
   — А сердце у него легко воспламеняется.
   — Вы хотите мне сказать, что он уже влюблен в кого-то, не так ли, господин герцог?
   — Сударыня, такое могло бы случиться очень скоро, если бы он почаще смотрел на вас: повод для того ему представился вчера, и он им воспользовался.
   Графиня покраснела.
   — О! — пробормотала она. — Король совсем мало смотрел на меня.
   — Король рассеян, и окружающими его людьми делается все возможное, чтобы он стал еще более рассеянным: они так стараются — кто справа, кто слева — приковать к себе его взор, что за ближайшие два месяца ему вряд ли удастся сохранить свободу этого взора.
   — Бедный государь! Сколько фальшивых влюбленностей, сколько алчной лжи, сколько сладострастных наживок, таящих предательство!
   — В голосе вашего сердца такая философская глубина, какую я и ожидал от вас, сударыня. Поначалу я, как и вы, думал о той опасности быть обманутым, что подстерегает короля, а также о той, что грозит вам.
   — Мне? Опасность?
   — Да, вне всякого сомнения.
   — Не понимаю, о чем вы?
   — Но, прошу прощения, сударыня, разве мы с вами уже не пришли вдвоем к заключению, что вы любите короля?
   — Безжалостный человек! — вскричала со слезами на глазах Луиза.
   — Безжалостный, пусть так, зато последовательный. На этом мы сошлись. А потому, если вы любите его величество, разве вы найдете забавным, когда он воспылает любовью к другой женщине?
   — Как вы жестоки!
   — Жесток? Допустим и это, но с каждым шагом все более последователен, вы не можете этого отрицать. Стало быть, если вы любите короля, если вам будет больно видеть его в сетях недостойной страсти, разве не подумаете вы тогда, что вам бы следовало потрудиться, чтобы заставить его полюбить вас — вас, которая могла бы спасти его и сама стать от этого счастливой?