— Читайте, читайте вслух; чтобы его исполнить, мне нужно повторно услышать все, что в нем заключается.
   Бодрым голосом Баньер принялся читать, в то время как майор внимательно разглядывал его:
   «Смертной казни подлежит любой солдат сухопутных или морских войск, который, не получив разрешения на отпуск, в течение трех дней подряд отсутствовал в местах расположения своего полка, корпуса либо экипажа, к коему он приписан».
   — Да, — сказал Баньер, — действительно, неоспоримая статья.
   И он протянул майору этот уставной документ, как ранее вернул ему послание полковника.
   — Нет, нет, — возразил майор, — продолжайте; я хочу доказать вам, господин Баньер, что мой образ действия мне строжайшим образом предписан и сам я куда менее суров, чем закон.
   И Баньер стал читать дальше:
   «Как только дезертир взят под стражу, а подлинность его личности установлена и преступление доказано, он незамедлительно должен быть расстрелян без каких-либо проволочек и отлагательств, исключая те, что требуются для его обращения за помощью к служителю Церкви».
   — «Незамедлительно», — повторил майор.
   — Да, незамедлительно.
   — «Без проволочек и отлагательств».
   — Позвольте, сударь, — с отменным изяществом возразил Баньер, — по-моему, после слов о проволочках и отлагательствах там есть еще кое-какие слова, которые заслуживают нашего обсуждения.
   — Какие, сударь? — спросил майор.
   — «Без проволочек и отлагательств, исключая те, что требуются для его обращения за помощью к служителю Церкви».
   Тут он выразительно посмотрел на майора.
   — И что же? — осведомился тот.
   — Так давайте оставим немного времени на то, чтобы эта помощь прибыла.
   — Но, мой дорогой господин Баньер, — отвечал майор, — вы же сами лишили себя такой возможности; явились к нам сюда, как на блюде себя подали, а ваша жена вам священника привела.
   — Аббата Шанмеле, да, верно, — сказал Баньер. — Черт! Черт!
   — Как видите, вы во всех смыслах готовы.
   — Правда ваша, вот проклятье!
   — Так что ваша отсрочка до пяти утра — милость просто исключительная.
   — Я вам весьма благодарен. Но в конце концов, что бы случилось, если бы вместо шести часов, которые вы мне даете, вы бы согласились на двадцать четыре?
   — Случилось бы то, что меня могли бы строго наказать, да я же понимаю, по сравнению с человеческой жизнью это пустяки, и я бы охотно согласился это претерпеть, если бы такой поступок не являлся нарушением устава, неповиновением, нанесением урона дисциплине, а такого я никогда не допускал и впредь не допущу.
   — Ни слова более, господин майор.
   — Поверьте, я вам сочувствую от всей души, и, будь я в этом полку не майором, а полковником, все бы обернулось иначе.
   — Вы очень добры. Что ж! Стало быть, если тут настаивать бесполезно… Баньер сделал паузу, примолк в ожидании ответа.
   — Совершенно бесполезно, — заявил майор.
   — Тогда, — продолжал Баньер, — перехожу к маленькой просьбе, с которой я хотел к вам обратиться.
   — Говорите!
   — Мы с вами отлично договорились по всем пунктам, кроме одного.
   — Какого?
   — Вы мне даете время до пяти утра завтрашнего дня.
   — Это решено.
   — Но где?
   — Как это где?
   — Да, где я их проведу?
   — Ну, здесь, я полагаю.
   — Здесь, в казарме?
   — Разумеется.
   — Что ж, вот это, позвольте вам сказать начистоту, это немного слишком сурово.
   — А к какому дьяволу вы хотите, чтобы я вас отправил? Может быть, на волю?
   — Терпение, сударь, и соблаговолите выслушать меня до конца; тогда вы поймете, что я не настолько лишен здравого смысла, как может показаться.
   — Я слушаю вас.
   — Господин майор, я боготворю мою жену, и она меня обожает. Простите мое самомнение, — продолжал Баньер с грустной усмешкой, — но, когда жить остается всего шесть часов, позволительно говорить и такое. Эта женщина… вы знаете ее, вы же ее видели. Чтобы ее узнать, достаточно ее увидеть, итак, повторяю, вы знаете ее: это сама красота, это воплощение ума и порядочности. Я терзаюсь при мысли, что придется провести последние часы на деревянной скамейке рядом с этой женщиной, которая будет страдать от холода, от табачного дыма, от грубых замечаний; что она не осмелится обнять меня на глазах у ваших драгунов, что ей, и без того коченеющей от страха, от смущения, от вынужденного молчания, придется увидеть, как я перейду из ее ослабевших рук в объятия смерти, к тому же довольно уродливой, на которую завтра утром вы вместе с королем и законом обречете меня.
   — И что же? — спросил майор.
   — Так вот, я хотел просить вас о другом, — продолжал Баньер. — Посмотрите: я спокоен, решителен, почти шутлив, но по моему голосу, который дрожит, произнося имя Олимпии, по моему лицу, бледнеющему при мысли о ней, вы должны понять и даже просто увидеть, что в этом имени для меня заключены очарование и притягательность более могущественные, нежели в самой моей жизни. Тем не менее я, и умирая, не перестану улыбаться, но от вас, сударь, зависит, будет ли эта улыбка знаком благодарности, излиянием пылкой признательности к моему благодетелю, которую я сохраню и за гробом, или же простой бравадой человека смелого, который сумеет заставить ваших драгунов сказать: «Вот это храбрец!» Хотите оказать мне эту услугу, господин майор? Хотите на эти шесть последних часов подарить мне все счастье целой жизни? Угодно вам, которому завтра суждено убить меня без гнева, быть ко мне столь же добрым, как та пуля, что, вылетев из мушкета, покончит со мной без боли?
   — Говорите, — сказал майор, растроганный не на шутку, потрясенный этим красноречием, идущим из глубины любящего сердца.
   — Я вас прошу вернуть меня вместе с моей женой в нашу гостиницу, в эту комнатку, еще полную аромата ее духов и нашей любви; цветы жасмина и ломоноса ночью будут заглядывать в наше окно, как заглядывали и в прошлую ночь, когда во время сна они овевали нас своим благоуханием, которое побуждало меня залеживаться в постели допоздна. Эта комната запирается; окно выходит в сад, дверь — на лестницу, еще одно окно — на улицу; поставьте двух драгунов под каждым окном и еще одного у подножия лестницы, или сделайте и того лучше — возьмите слово чести с меня и моей жены, что мы не будем пытаться бежать; если нужно, я вам в этом распишусь собственной кровью, господин майор; завтра в пять утра я буду готов, но до той поры будьте великодушны, как подобает такому доброму, честному и храброму офицеру, как вы: отдайте мне мою жену на тот срок, что мне остается прожить.
   Майор почувствовал, что его сердце готово разорваться, горло перехватывает; он принялся чесать в затылке и часто моргать, чтобы избавиться от слезы, повисшей на кончиках ресниц; он кашлял и расхаживал по кабинету, стараясь вырвать из души ту пронзительную жалость, которую самой своей дерзостью вселило в него это предложение.
   — Ах, майор! — продолжал Баньер мягко. — Если вы откажетесь, не спешите с этим: у меня еще столько времени для страданий! Если же вы согласитесь, соглашайтесь скорей: у меня так мало времени, чтобы побыть счастливым!
   Майор издал громкое «гм!» и стал звенеть шпорой, постукивая по полу сапогом.
   Он задыхался, этот достойный майор.
   Потом он, видимо, наконец принял решение и топнул ногой.
   По этому его зову явился младший драгунский офицер.
   — Шесть человек, — сказал он, — для получения задания, а еще…
   — Бригадира?
   — Нет, офицера.
   Баньер понял, что его просьба будет исполнена. Он бросился на колени, он целовал майору руки, он плакал.
   — Гром и молния! — проворчал майор. — Да полно вам, приятель!
   Олимпия, без сомнения, подслушивала у дверей, поскольку в эту минуту она вошла и бросилась мужу на шею.
   — Олимпия, — сказал Баньер, — поблагодари господина майора. Мы возвращаемся вдвоем, до пяти часов, в нашу комнатку, в гостиницу.
   Не произнеся ни слова, Олимпия выразила свою признательность печальным кивком и беззвучным движением губ.
   — Прежде чем уйти, — прибавил Баньер, — дай господину майору, которому мы обязаны этим счастьем, честное слово благородной женщины, что ты ничего не будешь предпринимать, чтобы избавить меня от участи, которая мне уготована.
   — Ничего, — прошептала она. — Даю слово.
   — И я, господин майор, — продолжал Баньер, — прибавляю к нему свое; впрочем, вам тоже ничто не мешает принять меры предосторожности. Спасибо, и завтра, если мне еще дано будет вас увидеть, ждите от меня самой горячей, самой искренней благодарности, какой когда-либо сердце человеческое платило за благодеяние.
   Майор пожал Баньеру руку и отдал распоряжения офицеру, которому было поручено следить за гостиницей.
   Олимпия и Баньер вместе с Шанмеле пошли вперед по бульвару, ведущему к их жилищу.
   С ними шел только офицер.
   Драгуны шагали следом шагах в десяти.
   Шанмеле, войдя в комнатку, благословил Баньера, со слезами расцеловал несчастных супругов и тихо шепнул на ухо приговоренному:
   — В котором часу вы хотите, чтобы я разбудил вас завтра, во имя Господа?
   — В четыре, мой дорогой, бесценный друг, — отвечал Баньер.
   Когда они заперли свою дверь, в соседней церкви прозвонило одиннадцать и Олимпия, рыдая, упала в кресло, которое пододвинул ей муж.

XCVI. ВЫСШАЯ РАДОСТЬ — ВЕЛИЧАЙШЕЕ СТРАДАНИЕ

   Жасмин и ломонос, как и говорил Баньер, ползли по стене, достигая подоконника; своей черной листвой и белыми цветами они обрамляли оконный проем, сквозь который в комнату проникали молчаливый свет луны и свежий ночной воздух.
   Драгуны, согласно указаниям Баньера, расположились под окнами и на лестнице.
   И вот между двумя влюбленными, предоставленными друг другу, начался обмен ласками и поцелуями сквозь рыдания, которые Баньер подавлял из гордости, а Олимпия — из опасений его огорчить и от отчаяния.
   Страшная ночь, когда каждый вздох отсчитывает уходящее мгновение, каждая ласка приближает конец, каждое слово — шаг к гибели.
   На небосводе сияли звезды, те самые звезды, которые Олимпия сможет увидеть и завтра в тот же час, из того же окна, между тем как глаза ее дорогого, ее возлюбленного Баньера никогда больше не увидят ничего, кроме глухого могильного мрака!
   Но пока Баньер был жив, он старался забыться, он собирал воедино всю свою любовь, чтобы сполна выразить ее этой женщине, которую ему завтра уже не привязать к себе ничем из того, что живо в нем в эти минуты.
   Олимпия, бледная и холодная, будто покойница, ни на миг не отрывала свои уста от уст своего супруга.
   За четыре часа она не сказала ему ни единого слова, боясь прервать эти поцелуи, потерять то время, что было отпущено ему.
   Будучи в любви натурой мощной и неукротимой, Баньер, переполняемый кипучей силой жизни, которая вот-вот угаснет, в конце концов отогрел эту статую, разжег в ней лихорадочное пламя страсти. То был возвышенный союз материи, бунтующей против близкого уничтожения, и духа, осознавшего, что последний вздох положит предел всем земным радостям; такой союз заставляет смертного превзойти себя самого, а титанов в час гордыни или, быть может, отчаяния побуждает брать приступом небо.
   У порога смерти эти двое влюбленных нашли забвение в упоении жизнью.
   А на горизонте забрезжил рассвет.
   За горными вершинами бледной полосой обозначился небесный свод, и реки стали проступать из мрака, словно зловещие клинки, вынутые из ножен ангелами тьмы.
   Утренний свежий ветерок влетел в комнату; дрожь пробежала по нежному телу Олимпии; в рыданиях она вернулась к реальности.
   Баньер испил эту дрожь и эти рыдания в жгучем поцелуе.
   Затем в саду послышалось пение птиц, и почти в ту же минуту с улицы раздался солдатский окрик.
   В той же церкви, что накануне бесстрастным звоном возвестила о начале этой ночи смертельного блаженства, пробило четыре.
   С тем же бесстрастием звон возвещал о конце отсрочки.
   Легкий шум, нечто вроде того звука, с каким придворные скребутся в дверь короля, послышался за дверью Баньера. То был Шанмеле: в молитвах он провел ночь в соседней комнате, а теперь, верный своему обещанию, пришел поговорить со своим другом о Боге.
   Странную отраду уготовило этим несчастным Провидение: священник, явившийся к приговоренному с вестью о казни, на сей раз обернулся не кем иным, как нежным другом. Лицо его излучало доброту, взгляд был ласков, его дружеские слова были полны сердечности и понимания — то был ангел, который, вместо того чтобы угрюмо затворить врата жизни, пришел, дабы с улыбкой невыразимого милосердия отворить небесные врата.
   Он уселся напротив Баньера и Олимпии, а те, не разжимая рук, сидели рядом на краю постели.
   — Поговорите с нами, друг мой, — сказала Олимпия.
   — О! Мне нечего вам сказать, вы куда красноречивее меня; я знаю ваше сердце; мне внятно все чуть ли не вплоть до вздоха, до слова. Господь вас простил, Господь благословляет вас, а в другом мире он вознаградит вас за все, что он заставил вас выстрадать в этом.
   — Так вы находите, мой друг, что Господь заставил нас сильно страдать, не правда ли? — спросил Баньер.
   — Да, потому что вы расстаетесь.
   — О! — произнесла Олимпия с улыбкой, которая выдавала причину и происхождение этого ее спокойствия. — Бог нас не разлучит, отец мой.
   И она прибавила, понизив голос, подняв к Небу глаза:
   — По крайней мере, я на это надеюсь.
   — Как? О чем вы говорите? — с удивлением спросил Шанмеле.
   — Я говорю, что Господь добр и велик, отец мой, и что он соразмеряет страдание с нашими силами; вот о чем я говорю.
   Баньер, тот все понял и нежно сжал супругу в своих объятиях.
   Обретя силы в такой признательности мужа, Олимпия почувствовала прилив отваги и уже не видела ничего невозможного в своем героическом замысле.
   Она поцеловала Баньера и вытащила на середину комнаты большой сундук, который накануне был доставлен молодоженам из Парижа в багажной повозке.
   — Что ты ищешь, дитя мое? — спросил Баньер.
   — Я, — отвечала Олимпия, — ищу свежую и вышитую рубаху для моего возлюбленного, чтобы он пошел на смерть не как бедный солдат, а как дворянин.
   — А! Это мне нравится! — сказал Баньер.
   Шанмеле покачал головой.
   — Это тщеславная мысль, дочь моя, — укорил он Олимпию. — Зачем в эти последние минуты отвлекать его от помыслов о Господе и спасении души заботами об изысканности наряда?
   Но Олимпия не вняла кротким поучениям своего друга: она вытащила из сундука беспорядочную груду белья и кружев, усеяв пол массой вещей, которые теперь были ей ни к чему.
   Потом она одела Баньера, так что он был уже во всем свежем, когда в четверть пятого офицер постучал в дверь рукояткой своей шпаги.
   — Войдите, — сказал Баньер и бодро прибавил: — Как видите, мой дорогой, мы точны.
   Офицер отвесил почтительный поклон, воздавая честь мужеству этих супругов, ослепительному, наперекор их бледности.
   — Стало быть, если вы готовы, — сказал он, — благоволите следовать за мной.
   Олимпия накинула плащ и первой приготовилась идти. Офицер изумленно посмотрел на нее.
   — Идемте! — сказала она.
   — Куда вы, сударыня? — спросил он, удерживая ее.
   — Но, сударь, туда же, куда идет и мой муж.
   — Это невозможно! — закричал офицер. — Вам нельзя последовать за мужем, сударыня.
   — А почему бы и нет, позвольте узнать? — спросила Олимпия, вскинув голову.
   — Потому что это вызовет бунт, сударыня; мои солдаты не палачи, и ни один драгун не откроет огня по мужу в присутствии его жены.
   — О, тогда я тем более иду! — воскликнула она.
   — Ну же, будемте благоразумны, — сказал офицер, делая над собой усилие, чтобы не поддаться своим чувствам. — У меня приказ, и он не терпит кривотолков.
   — Прошу прощения, сударь, — в свою очередь вмешался в спор Баньер, — но разве не позволено жене быть рядом с мужем, хотя бы до того, пока…
   — Никоим образом, сударь, — перебил офицер, — и я рассчитываю на вас, что вы убедите свою жену не вмешиваться в подобное дело.
   — Никогда, — заявила Олимпия. — В этом я не уступлю ни вам, ни ему. Куда пойдет он, туда и я.
   — Сударыня, — сказал офицер, — вы меня вынуждаете прибегнуть к строгости.
   — Сударь! — вскричала Олимпия. , — Это не моя вина.
   Офицер обернулся к двери.
   — Драгуны! — окликнул он.
   Поскольку из казармы прислали подкрепление, появилось сразу десятеро.
   — Шестеро будут сопровождать приговоренного, — скомандовал офицер, — а четверо — следить, чтобы его жена не выходила из этой комнаты.
   Затем он обратился к Шанмеле:
   — Ну же, господин аббат, помогите мне, какого дьявола!
   Повинуясь этому призыву, а больше собственному рассудку, Шанмеле попробовал удержать Олимпию, и тут ее горе и ярость взорвались, гроза, до того скованная путами, наконец, порвала их, и ураган вырвался на волю.
   Сам Баньер, и тот ни увещеваниями, ни мольбами не в силах был успокоить свою жену. Шанмеле, разрываясь между этими двумя агониями, окончательно утратил решимость и начинал уже терять мужество.
   Кому из них, этому обреченному или этой отчаявшейся, он должен говорить о Боге, об этом единственном заступнике человека перед лицом отчаяния и смерти?
   Офицер со всей непреклонностью солдата, раба долга, положил конец этой сцене, этим крикам и слезам.
   Шесть конвойных драгунов увлекли прочь Баньера, а четверо других замкнули Олимпию в кольцо, которое она не смогла прорвать и, обессиленная, с сухими глазами села, вернее, упала на раскрытый сундук, откуда все еще вываливались какие-то милые, драгоценные предметы, которых касался Баньер.
   Шанмеле, держа приговоренного под руку, обливаясь слезами и обнимая его, давая ему целовать распятие, глубоко взволновал сердца солдат: не один из них дорогой спотыкался, всхлипывая и пошатываясь под тяжестью обуревавших его чувств.
   Вскоре, пройдя шагов сто пятьдесят — двести, они увидели примыкавшую к казарме огороженную площадку, на которой должна была состояться казнь.
   Ужасающее совпадение! Отсюда сопровождающий Баньера отряд драгун со своими заряженными мушкетами мог ясно видеть окно, все в ломоносах и жасмине, по ту сторону которого только что произошла ужасная сцена расставания, всех подробностей которой мы не осмелились описать.
   Когда Олимпия пришла в себя или, вернее, вновь осознала собственное существование, ее возбуждение уступило место полному оцепенению.
   Она подняла глаза, огляделась, увидела четырех драгунов, которые, отступив в углы комнаты, едва ли не с испугом следили за каждым ее движением.
   Кроткий взгляд ее, дрожание рук, трепет во всех членах говорили о том, что припадок позади.
   И все же никто из четверых мужчин не смел сказать этой несчастной женщине хотя бы одно только слово.
   Один из них подошел к своему товарищу, тронул его за плечо.
   — Сказать по правде, — шепнул он, — не годится нам оставлять бедную женщину здесь.
   — Это еще почему? — не понял тот.
   — А ты погляди, да так смотри, чтоб незаметно было, куда ты смотришь.
   И дулом своего мушкета он указал товарищу на окно, ведущее в сад.
   Оттуда и в самом деле сквозь чахлые деревья садика и двух-трех соседних садов была видна огороженная площадка, где конные драгуны и резервный отряд вместе с офицерами ждали прибытия смертника.
   Чтобы добраться туда, Баньеру с его конвоем надо было сделать большой крюк.
   К тому же шли они медленно.
   Кое-какие зеваки, пока еще редкие из-за раннего часа и неведения, в котором пребывал город, начинали забираться на стены, карабкаться на деревья и заполнять улицы.
   Драгун, которому его товарищ показал все это, почувствовал себя не в своей тарелке.
   — Ох, и верно! — прошептал он тихо. — Отсюда она услышит, бедняжка! Попробуем ее увести.
   — Или хоть окно закроем.
   — Она все равно услышит.
   Эти переговоры не вывели Олимпию из того состояния безмерной подавленности, в которое она впала.
   Ее рука машинально соскользнула на груду кружев, белья и тканей, выпавших из сундука, на эти милые реликвии, как сказал латинский поэт, дорогие одежды покойного, памятки прошлого, которое было любовью.
   Вслед за рукой ожили ее глаза, теперь они тоже осмысленно смотрели вокруг.
   И тут — как будто Баньеру, отсутствующему, уже ступившему на путь вечности, захотелось послать жене весточку, — первым же предметом, на который наткнулся ее взгляд, оказался тот самый камзол, в котором Баньер венчался в маленькой церквушке Нотр— Дам-де-Лорет.
   Вид этого камзола, сложенного, плотно стиснутого, заботливо упакованного камеристкой, пропитанного ароматом шарфа или перчаток, которые соседствовали с ним в сундуке, вызвал у Олимпии Клевской мучительный стон.
   Увы! Она думала о том, что делает, не более, чем заботилась о жизни дочь Иаира, когда пришла в себя на краю могилы; но она словно бы почувствовала одновременно боль и наслаждение.
   Болью было настоящее, наслаждением — воспоминание о былом.
   Олимпия медленно развернула этот камзол, в котором, как ей казалось, она должна найти Баньера. И тем не менее ткань подкладки при всей ее тонкости царапала ей пальцы, а тяжесть камзола, каким бы он ни был легким, утомляла ее измученные руки. Тем же неспешным, размеренным, почти автоматическим движением она поднесла камзол к губам, спрятала лицо в его ткани и залилась слезами, затряслась в таких мучительных рыданиях, что все в этой комнатке: цветы, мебель, шторы — все вплоть до сердец четверых солдат задрожало и затрепетало.
   Эти душераздирающие взрывы горя, потрясавшие такую совершенную красоту, показались невыносимыми одному из драгунов: он вышел из комнаты, предпочитая лучше подвергнуться наказанию, чем таким горестным впечатлениям.
   Один из товарищей последовал его примеру. Олимпия ничего этого не заметила.
   — Видишь ли, — сказал первый второму, — я лучше соглашусь на тюрьму, кандалы, на все что угодно, но не желаю быть там, когда вдруг грянет залп и дым выстрелов коснется лица этой женщины.
   И драгун присел на ступеньку лестницы, зажимая себе уши ладонями.
   Олимпия продолжала рыдать, целуя свадебное одеяние Баньера.
   Внезапно один из тех солдат, что устояли и наперекор ее слезам и рыданиям, терзавшим их сердца, остались на своем посту, этот, как мы сказали, солдат, желая придать ее скорбным мыслям иное направление, подошел к Олимпии и, не зная, как бы ей сказать, чтобы она сама себя пожалела, произнес:
   — Прошу прощения, сударыня, но вы что-то потеряли. И он, подняв прямоугольный конверт, только что выпавший из кармана камзола, протянул его Олимпии.
   Холодное прикосновение бумаги, острый угол конверта, кольнувший ее ладонь, заставили молодую женщину очнуться, и она взглянула на своего собеседника.
   Машинально взяв конверт, она узнала в нем то самое послание г-на де Майи, которое в день их бракосочетания ни он, ни она не захотели прочесть из соображений деликатности и которое, оставшись в кармане свадебного наряда Баньера, было вместе с этим нарядом брошено в сундук рукой камеристки.
   Воспоминание о г-не де Майи не пробудило в Олимпии ни любви, ни ненависти, ни гнева.
   Ее сердце уже было мертво, оно опередило Баньера, которому только предстояло умереть.
   И тем не менее граф был причиной всей этой катастрофы, ведь это же он написал майору то письмо, где давал свои суровые и неукоснительные предписания, из-за которых бедному Баньеру было отказано во всякой отсрочке и милости.
   Стало быть, этот невинный погибнет из-за г-на де Майи.
   Олимпия машинально вскрыла конверт, лишь бы коснуться чего-то, что имело касательство к Баньеру.
   Конверт упал на пол. Письмо осталось в руках Олимпии, взгляд которой остановился на следующих строках:
   «Сударыня,
   коль скоро Вы выходите замуж, я посылаю Вам свадебный подарок, и полагаю, что не мог бы преподнести ничего драгоценнее, нежели свобода Вашего супруга.
   Господин Баньер подписал обязательство о вступлении в мой драгунский полк: его разыскивают, преследуют как дезертира и, если схватят, его разлучат с Вами, ибо я, будучи в Вене, не смогу его защитить. Я отдал в высшей степени суровые распоряжения относительно наказания моих солдат за преступления подобного рода, да и королевские указы на сей счет не подлежат обсуждению.
   Итак, Вы найдете в этом конверте разрешение на его отставку, помеченное задним числом, то есть следующим днем после того, как он вышел из тюрьмы, то есть тем самым днем, когда он бежал из казармы.
   Посредством этой бумаги он избавляется от всяческих преследований и беспрепятственно сможет принадлежать Вам. Если мне дано таким образом поспособствовать Вашему счастью, каковое неизменно являлось пределом моих желаний с тех пор, как я Вас узнал, я еще раз назову себя Вашим поистине счастливым слугой.
   Граф де Майи».
   Олимпия вскочила на ноги, издав такой пронзительный вопль, что он заставил прибежать даже тех драгунов, что уже покинули комнату.
   В одной руке она держала письмо графа, в другой -бумагу, содержавшую такие краткие строки:
   «Разрешение на бессрочную отставку драгуна Баньера, завербованного добровольца, выданное мною, командиром полка де Майи.
   Лион, 28 марта 1729 года».
   — Но если так, — кричала она, размахивая бумагой перед носом драгунов, решивших, что она помешалась, — значит, он спасен!
   — Спасен, вы говорите? Кто?
   — Баньер, мой муж!
   Драгуны переглядывались, пожимали плечами, глядя на радость этой бедняжки, которую они считали сумасшедшей.