Страница:
Окунулась и поплыла к середине реки, где плавилось солнце.
Феня хотела уже уехать, но задержалась: интересно было, как доплывет Катюшка до солнца.
Доплыла она, тронула зиявший из воды жар, и сразу огонь рассыпался, и вот снова сомкнулся. Качается жар у самого лица, слепит вспышками.
- Окунись в него! - с улыбкой просит Феня. Сама окунулась бы в это солнечное, загаданное ею счастье, да какое это счастье на текучей воде. Вот уж загадала!
А Катя окунулась в солнце, заплескалась. Сверкают брызги по смеющемуся лицу.
- Как хорошо-то! Плыви сюда!-зовет она Феню.
Феня тронула коня. Вынеслась на бугор.
Увидели с молотилки рябиновую косынку ее.
- Чего-то Фенька на коню сегодня красуется?
- А чего ей, дети, что ли, малые плачут?
- Зато муженек слезками умывается.
- Не пей! В лавке, как в своей, вольничал.
- В своей бы так не вольничал.
Старший из мужчин - стоял он на помосте перед грохочущим зевлом молотилки, куда подавал снопы,- сказал весело:
- Теперь своя только баба осталась. Да и та равноправная и сознательная, даже ночью газеты читает. Агитировать ее надо, чтоб спать ложилась.
Смех на молотилке. Грохочет барабан, перемалывая снопы. Течет душистое, восковистое, как соты, зерно из желобка.
- Она и агитацию твою не слушает,- продолжал старший.- А все читает.
- А как же быть? - сразу подхватил мужичонка, вилами отгребавший от молотилки солому.
- Недельку-другую ты ее не обнимай, сама агитировать начнет.
Еще пуще хохот. Даже на хуторе слышно... Не знает Феня, что так смеются на молотилке, но весело и ей от этого смеха с задористо прорвавшимся вдруг женским голосом:
- Дайте днем бабе газетку-то почитать. А ночью милости просим на подушечку, без агитации, хоть до петухов!..
Феня поставила коня во двор.
Родной для Буланчика двор: стоял тут когда-то с парой коней. Вот и ясли, где, бывало, лежало сено душистыми ворохами и тек овес из западка-оконца в стене сарая, откуда подавали корм.
Теперь пусто оконце, завито паутиной. В уголке дышит над запутавшейся мухой паук, лохматый, с черной крапинкой на спине.
Неподалеку от ворот - комяга, засохшая, с травинками, проросшими из трещин на дне.
Феня налила воды в комягу, и трава изумрудно зазеленелась, чистая, яркая.
Вот и сено хозяйка несет.
- Ешь, милый, а то сегодня ехать нам далеко,- сказала она, и конь закачал головой: понимаю, мол. Тронул губами шуршистое сено с вспрянувшей лозовой веточкой. Разлученная с землей, грустила лозинка горькою прелью.
Весь день собирали обоз. Провеяли на веялке зерно, насыпали мерой в мешки, зашили крепко. Починили и почистили сбрую, подладили подводы, дегтем смазали оси- все отмастерили, чтоб не раскосилось что среди дороги.
Дугу головного коня оплели красной лентой.
Возницы приоделись как на праздник: через деревни соседней сторонки поедут - люди будут глядеть.
Тронулись под вечер. Свернули за хутором на дорогу в сиреневой дымке вереска на вязучих песках, которые стекали в колеи от сосен,- кое-где обнажилась из-под комлей могучая связь вековых корней, угрюмо темнела из замшелых черничников.
До станции двадцать пять верст.
Ровно идут выстоявшиеся за день кони.
Головным едет Никита. За ним - Феня. Разлеглась на овчинном полушубке, который расстелила на мешках.
Хорошо так лежать, глядеть в небо. Вьются, как в далеком детстве, похожие на пушистые одуванчики облака.
"А не хотела ехать. Лежи да качайся",- подумала Феня и повыше легла, заложив под голову руки, чтоб видеть еще и Катю... Сзади она едет. Не сидится ей: то за гвоздикой спрыгнет - горит огонек в траве, а подбежит Катя - и нет, словно гаснет цветок, хоронясь так от идущей к нему погибели, то земляничник ее поманит.
Отвернет ворох шершавистых листьев и рада какой-нибудь ягодке, подсохшей в пахучем жаре. До чего же сладка такая земляника!
Последняя телега - Кирьяна. Конь привязан поводьями за тычок Катюшкиной телеги. Сам Кирьян шел по тропке, чуть отстав от обоза. Колыхались тени двигались в поле большие колеса, и большие косматые лошади там медленно махали ногами, а телеги были похожи на горы, и на одной из них силуэт женщины. Она лежит с поднятыми коленками в зареве над этой темной горой, и перед этой своей тенью в полях Феня на телеге казалась совсем маленькой, тонкой. Как береста, отсветала в закатных сумерках белая кофта ее.
Вот так бы и шел за нею Кирьян с тревогой и срывающейся в сердце радостью от безумных своих надежд, которые, чуялось ему, приближались с темнотой.
Поскрипывают телеги. Лес да поля, порыжелые овсы да лен, кусты багровых ракит у обочин да верстовые столбы в цветах горючих вьюнков.
- Кирька, будет тебе дорогу-то молотить. Ходи покурим,- позвал Никита.
Феня перебежала к Кате: скучно одной сидеть. Бросила на мешки свой полушубок, легко вскочила в телегу да свалилась на бок,засмеялась.
- Семечек давай!
"Так мне весело сейчас",- слышалось еще в ее смехе и в ее голосе.
Кирьян подсел к Никите.
- А вот немецкие ребята, слышал, едут на танках по всей Европии, шпанское пьют и баб обнимают прямо на броне,-сказал Никита и посмеялся, раскосив маслистые свои, темные, как деготь, глаза.- Воля, брат! У нас бы за это трибунал. У нас - чужое не тронь и свое не имей.
Никита достал из ватника коробку из-под ландрина, раскрыл ее. Махорка влажная и крупная, как опилки.
На крышке с внутренней стороны - двуглавый с поистершейся позолотой орел.
- Это что же, с прежних времен? - спросил Кирьян, забирая из коробки щепоть махорки.
- С тех самых,- ответил Никита и убрал корооку в карман ватника, свернул его верхом внутрь и сноровисто положил между мешками, чтоб не стряхнуло где ватник.
- Сохранилась как! - удивился Кирьян.
Никита поднес на спичке огонек к его цигарке.
- Так прежде и делали, чтоб сразу не отлетело. Старались. Не постараешься - не возьмут.
- Старались-то не задаром.
- Задаром только зуботычину дадут, а то все за деньги... Но-о-о, милый,- прикрикнул Никита на коня.- Мой еще конь, единоличный. Память, так сказать, остаток прежней жизни. Пару имел. Вот этот, какой конь был.
Зверь! Бывало, на успенье, как подсыплю ему овсеца вволю да пить дам воды с самогонцем. Не удержать, так и ярит, вожжи гудят. В церковь поехали наперегонки.
Каждый своим конем хвалится. Канава - и через канаву летит. Свист, крики, бабы платками закрываются, визжат от страсти... А теперь глянь на эту память: шкура да кости.
Никита внезапно замолчал, посапывая, сдержал себя.
Налились вены на его кулаке, в котором он сжимал плетку.
- А крепка махорка! - сказал Кирьян. - Даже на душе засаднило.
- Это с непривычки.
Кирьян бросил брызнувшую искрами цигарку.
- А коня ты зря обижаешь. Правда, уже в годах, куда-нибудь в богадельню ему пора, да брыклив больно, так и норовит вдарить. Не по-людски ты его воспитал.
Самогонкой баловал. Хорошо еще на колхозный двор свели - к трезвой жизни определили. А то сделал бы ты из него алкоголика... Верно говорю, Вороной? - сказал Кирьян. так просто, что конь словно бы понял и засмеялся по-своему - тонко и весело заржал.
- Ишь, стервец, тоже агитацию понимает! - выругался Никита и только плетью шевельнул, как конь с испугом рванулся, пошел быстрее.
Кирьян завалился на мешки. Мелькают по лицу тени от деревьев. Ветви их сомкнулись над дорогой. Дрожат среди листьев роднички ранних звезд.
- Шут с ней, с этой агитацией. Так, к слову пришлось. Не нашего это ума дело. Хлеб есть - жить можно, и государству вот подмогаем по мере сил, чтоб и рабочий класс и армия наша крепчали на страх врагам...
Ты вот послушай, какую мы тут летось комедию над волком расчудили. Вот расчудияи! Попался он в картофельную яму,- оживился и повеселел Никита.Мечется там, ошалел. Прижали мы его дрючками, чтобы не кусался, и связали. Вытащили на травку. Что делать? Какая там с него шкура летом, и убивать никакого толку нет! Обстригли мы его форменным фасоном, по моде я его подровнял, только гриву для фасона оставил и кисточку на хвосте. Чистый лев! Под хвост скипидару ему плеснул, и пустили. Как чесанул! Не успели закурить, а он с другой стороны леса - круг уже дал - мимо нас только мелькнул: так его скипидаром жарило.
Еду я как-то в район по делам. В Береговой мужичок ко мне подсаживается. Топор у него. Топор на колени себе положил.
"На всякий случай, говорит. А то лев по нашей местности ходит".
"Какой лев?"
"Хыщник такой есть. Вредителями специально из клетки выпущен для уничтожения скотины и людей в нашей местности".
Посмешил меня этот мужичок. Я и говорю: "Темный, говорю, ты человек. Это ж такой хищник, что тебя и с топором и с сапогами, как слюну, проглотит. Против него только одно средство есть, как охотники рассказывают, лук с самогонкой. Только, говорю, надо успеть дыхнуть на него. Не выдерживает: аппетит у него на человечину пропадает".
Перед вечером еду назад. Гляжу, топор на дороге валяется. Поднял топор. Еще чуть проехал. Мужичонка тот идет, с одного края дороги на другой так его и бросает.
Помог я ему в телегу заползти.
"Это, кричит, ему не в Африке на угнетенные народности нападать. Я этого льва живо бабе своей на воротник пущу. Одной рукой - другую и марать не стану - подниму, а земля примет, только косточки полетят".
Луком от него разит, что слезами весь обливаюсь.
Дук - это ладно, а где он такой заразной самогонки напился: выворачивает меня от ее духа.
"Я, говорит, барды целый бочонок выпил для запаху. Это, говорит, не обязательно ее через аппарат гнать. У меня она в собственных кишках градус даст".
Подъезжаем к его двору. Слез он, пошел к изое. И надо же так подгадать, что прямо он на глаза своей бабе угодил.
"Ирод ты проклятый! Опять напился, мучитель",- крикнула, схватила чугунок с плетня да этим чугунком его и накрыла. Рухнул он, руками и коленками в землю упирается. Подхожу я. Помочь, думаю, надо. Он как схватил меня, голову и бороду мою ощупал, вцепился в волосы.
"Марья,-из чугунка он орет.-Марья, пока голову он мне не отъел, в пасти я у него по самую шею, борюсь с ним, коли его скорей вилами. Это, кричит, лев хищный, вредителями выпущенный".
"Какой я тебе лев? - вырываюсь это я и объясняю ему: - Не в пасти ты у льва, а в чугунке. Жена твоя так постаралась".
"Марья,- свое он орет,- коли скорей его, а то гриву испорчу - воротник не выйдет тебе".
Да еще пуще вцепился в мои волосы.
"А, окаянный,- баба его мне говорит.- Это ты его напоил".
Огрела она меня колом. Второго удара ждать не стал.
Хрен с ними, с волосами. Не до волос. Быть бы самому живу. Дернулся да бежать.
Баба его - за мной. Ноги длинные, молодая. Никак это скорость я не возьму, чтоб от палки ее отдалиться.
Вдарит и вдарит, как цепом. На зигзаг я перешел.
Тут уж с перерывом она молотила: раз вдарит, раз мимо.
"Убьешь, отвечать будешь,- хочу это я ее припугнуть.- Статья такая есть".
"Не убью. Будешь, змей, жить, а пить уж нет".
"Ты, говорю, лучше так на своего мужика подействуй, чтоб жил, а не пил".
"Да нет уж, пусть лучше пьет, чем после такой обработки жить ему на моем иждивении".
Вот тут я и припустил от ее палки. С разгону круга три вокруг своей избы дал, пока остановился...
Насмеявшись, вытирая мокрые от слез глаза, Кирьян сказал охрипшим от смеха голосом:
- Уморил ты, дядя Никита. Это же надо так выдумать.
- Дальше слушай... Постриг волка - это ладно, Я ему еще пасть сыромятным ремнем связал, как намордником. Ни жрать, ни пить. Возле дворов ползал: пощады с голода и с жажды искал. Дикий зверь покорился, не вынес. А что человек? Секретно говоря, тоже, поди, поползет - только жить дай.
- Ползают гады с гадюками. Для них и правда твоя,- сказал Кирьян.
Никита повернулся к нему. Тень его застыла на лице Кирьяна. Он лежал на спине, раскинув широко ноги в наблещенных сапогах. На пряжке ремня синеет звезда.
Тень отпрянула.
- Не торопись,- сказал Никита.
- Нет уж, под гадючью колоду не поползу. За один денек среди этой красоты сто подколодных лет отдам.
Как шапкой, вот так и шлепну все эти сто лет за один денек где-нибудь возле Угры. Какую хочешь радость еще придумай, а нет и не будет ничего дороже денька родной сторонки.
Никита с любопытством слушал Кирьяна: речист малый.
- Какая ж она, радость, на своей сторонке без бабенки? - заметил с шуткой Никита.
- Без родной сторонки затужишь и с бабенкой.
- Тоже верно,- согласился Никита.- А не торопись.
Слова - серебряны, посулы - золотые, а на все божья воля,секретно говоря.
- Хоть чья воля, а свою и богу не отдам!
- А ежели намордник, как тому волку?
~ Ты, дядя Никита, от собственного страха, случаем, зайца не обгони, а меня испытывать нечего.
А на другой телеге свой разговор, свои откровения, которые так задушевны ночью.
Сидят рядом Катюша и Феня.
Тянет с лугов прохладой, сливается с притаенным, как в мякине, теплом дороги.
В высоте светлелись какие-то далекие, неподвижные среди звезд облака, и прямо под ними фосфорически мерцал луг, и эти облака и мерцающий луг размывали мглу мутно-холодным светом, серебрились березы.
- Кто ж провожает тебя? - спросила Феня.
- А меня бесполезно провожать.
- Почему?
- Проводил - и прощай от плетня.
- Так никто и не нравится? Не поверю.
- Нравится. Только не знает он.
Феня засмеялась.
- Чудная ты, Катюшка. Разве это скроешь?
- Догадается, думаешь?
- Безусловно.
- А вот молчит. Значит, не пара ему.
- Кто же?
- Его тут нет. Далеко он. В Москве.
- Интересно,- сказала с лукавинкой Феня.- Артист, что ли, какой-нибудь? Лемешев, может?
- Нет, что ты,- с серьезностью отвела эту шутку Катя.- А тебе нравится Лемешев?
- Очень.
- И мне. Голос у него такой радостный.
Феня стряхнула с коленей лузгу от семечек и так, вроде бы между прочим, спросила:
- А Федя Невидов что, или разонравился?
Глаза Кати заблестели. Жарко стало щекам.
- Не разонравился, но и не набиваюсь,- сказала Катя про давнего дружка своего.- На военных курсах он в Москве. Будет политруком. Скоро в отпуск приедет.
- Пишет? - спросила Феня.
- Кире письмо прислал. А мне в последней строчке привет с Угрою.
- Вот намека-то и не понимаешь.
- А что?
- Как Угра, родная ты для него.
- Правда? - и радостно глянула в глаза Фени.- Какая ты... красивая... И до чего ж ты красивая!
- Спасибо за ласку. Бабам слаще меда такие слова.
- Слаще, когда милый говорит,- быстро уточнила Катя.
- Говорят, а потом забывают.
- Нет, Митя тебя всегда любил.
- От любви не загуливают, как он загуливал.
- Прости его. Мучается он теперь.
-- А тебе вроде бы жалко его?
- Жалко!
- Добрая, что ль?
- Как отвязанная ты от него.
Феня усмехнулась.
- Отвязанная или привязанная, а муж он мне - вот и все.
- Не серчай,- с примиряющей лаской сказала Катя.
- В чужой жизни все разбираемся.
- Зачем я сказала?
- Не переживай.
- Ведь сказала я так, чтоб особенно ты не винила его.
- А себя винила бы?
- Не так, не так мы с тобой говорим. Феня, милая,- и Катя обняла ее, прижалась к ней, чтоб успокоить.- Не со зла сказала, а для улыбки твоей перед Митей. Как же это одного винить, раз жили вместе.
- Ладно. Может, поеду к нему,- и пристально пригляделась к Кате, заметила, как тронулась от улыбки ямочка на ее щеке. "Как улыбка-то у них похожа",- подумала Феня о Кирьяне и сказала:-Хочешь, косынку тебе подарю, зеленую с красными маками? Наденешь, когда Федя приедет.
- Что еще будет, Феня?
- Уедешь с ним. А летом - сюда купаться, загорать.
Красота! Все помаленьку разъедутся,-сказала Феня, с задумчивостью оглядывая отстающую от телеги ветлу, которая все дальше и дальше уходила в поля и вот замглела в тумане, как мглело сейчас прошлое перед Феней, от которого, казалось ей, уезжала она.
Тихо-тихо идут кони, задумались и вдруг вспрянули от песни.
Никита запел.
Голос хрипловатый, с притаенной угрюминкой, не напрягаясь, пел, как это бывает, когда поют в лад неспешливой работе.
Эх, да никто не придет,
Никто не заплачет.
Кирьян подхватил, горячо загоревал в печали этой песни его голос.
Никто не заплачет
Над моею могилой...
Один пел с какой-то хмурой покорностью перед судьбою, а другой - со всей молодой силой звал, чтоб было не так, как в песне, чтоб пришел кто-то, не забывал про горько забытого.
Над моею могилой
Слезу не прольет.
Феня и Катя молча слушали: мужская песня, солдатская.
"Нет, пет, я пришла бы, пришла бы",- уверяла когото Катя с мокрыми от слез глазами.
"Вот и печаль, а красота-то какая",- думала Феня, и не верилось, что пели это знакомые ей люди.
Кирьян шел рядом с телегой, держась за гребенку.
Никита сидел спиною к нему, как-то сгорбясь криво.
Трепетало в полях заревцо от костра ночного, там человек на коне поднялся, стоял неподвижно, прислушиваясь к песне, как вещий и грозный призрак этих полей, в зеленых безднах которых тлеют кости и железо былых нашествий. Жадно росил ветер, горюнил с песней:
Эх, да слезу не прольет...
* * *
Приехали в Павлиново перед полуночью. Рубиново мреет огонек стрелки за станцией. Тут путь на Ельню, а дальше - сам Смоленск в блеске соборов возносит грозную славу свою.
Рядом со станцией - деревенька в кипучей зелени вете/г, желтые ромашки и мурава в проулках босоногого детства.
Кое-где опустелые избы стоят. Окна и двери крестнакрест заколочены досками, разворошена пропревшая солома на крышах.
Где ж хозяева этих изб?.. Кто уехал с близкой дороги в Москву за приманчивым счастьем, кто на стройки, а кое-кого сослали за прошлое, за выстрел из обреза в глухую ночь.
Вот и стоят одинокие избы, даже ласточки не вьют тут гнезд: пугает их чужина, милее им те окошки, где теплой печью пахнет и хлебом и гомонит семья.
Под тополями у коновязи Никита и Кирьян распрягли коней. Сложили под телеги тяжелые хомуты и седелки с парким от пота войлоком.
Стояли тут и другие подводы, в которых мужчины, попыхивая цигарками, и женщины, закутавшись в полушалки, ждали конца ночи. Ждали с истинно русским терпением, превозмогшим когда-то и века татарского ига и многие войны. И еще бог весть через какие кручины пройдет в свою даль это наше терпение с непогубимой красотою во взоре из-под простого платка.
Темнели и на лугу силуэты коней и подвод. Кто встречать приехал, кто провожать-прощаться у вагонов, а кто хлеб привез. Забота теперь - сдать. Никите на такой случаи казенную десятку выдали на поллитровку с закуской для приемщика: не подмажешь- не поедешь, как придерется, что с сором зерно,- весь день тогда на веялке маяться.
Когда кони чуть отстоялись, поостыли, повели поить к колодцу на площади.
Кирьян налил воды в комягу и сам напился из дубового, с железными обручами ведра, привязанного к колодезной цепи.
Цепь льдисто блестела на срубе.
Вода холодная, Кирьян глотал ее с края ведра. Из глубины колодца слышался устрашающий шепот от падавших капель: "Тащи... тащи..."
Напоили коней, сенца им бросили со скошенным овсом, еще не выспевшим, со сладким молочком сока в зернистых метелках.
Возле станции гуляли, разливчато играла гармонь.
Кирьян, Феня и Катя пошли посмотреть, как гуляют.
Никита остался один. Лег в телегу. Укрылся ватником. Холодило ветром с железной дороги, какая-то пустота там, будто кончался за откосом привычный мир, а дальше - зарницы тревожные, города...
- Война будет,- вдруг послышался ему женский голос.
Никита враз приподнялся.
- Это что, сорока тебе на хвосте принесла? - сказал он женщине, которая сидела рядом в телеге.
Она не ответила. Сидела неподвижно, задумавшись, глядела куда-то вдаль, даже показалось Никите, вовсе и не сказала, а так, в дремоте почудился ему голос, и еще ненастнее прозябило туманом с путей, уходящих к западу.
Никита закурил с досады.
- Что, или встречаешь кого? - спросил он женщину.
Она повернулась к нему. Лицо какое-то тихое, скорбное.
- Сына. Проедет тут с войском. В письме писал. Вот другой день жду, а чего-то нет.
- Об этом не больно-то знают, где проедут. Может, тут, может, через Дорогобуж?
- Командир. Он знает.
- Жди, раз знает... А на войну с нами духу ни у кого не хватит. Такой дух нужен, чтоб выше страха был, а то и войско не сдвинешь. Страшно с нами воевать.
- Да, говорят...
Никита на хомут сел - поближе, для большей доверчивости.
- Бабы, что ль, говорят? - сказал он с настороженностью.
- Будто бы бумагу какую-то нашли. А в ней про войну и написано.
- Чья бумага?
- Немцев...
- Не трепи языком,- и Никита огляделся: не слышал ли кто?..
Отошел к коням.
"Чертовы бабы, житья от их языков пет. Так и норовят настроение испортить",- выругался про себя и снова завалился в телегу.
- На бумаге все написать можно. На то и бумага,- высказался Никита, укрываясь с головой ватником, чтоб в таком уединении о приятном подумать... До чего ж Фенька хороша! Вот бы обнять, да ломлива больно.
"Дай поцелую, не вертись, как змея,- и сразу повеседел Никита от этой придуманной близости.- Царевну обниму, королеву. Что хочешь придумаю. Мое! Никто не возьмет. Я тут хозяин... На тебе, Фенька, на конфеты тысячу от несметных моих богатств. Возьмешь! Какая тут баба утерпит. Миллион бы мне. Миллиона нет.
А дай миллион, то и жил бы с простором, как хочу". Никита взглянул из-под ватника: мешки не уперли бы...
А молодежь гуляла.
У самого края откоса скамейка врыта. На ней гармонист сидит, ведет гармонью кадриль.
Катю сразу же подхватил здешний учитель, совсем еще молодой. Закружил в танце.,
- Пойдем,- пригласил Кирьяп Феню.
Кадриль певуче гадает над кругом, то заторопит горячо, чтоб сходились скорее пары, и снова разлучает, идут друг без друга, и вперед чуть пройдут и назад отступят, повторяя так минутки счастья.
Расходились Кирьян с Феней и сходились, сжимали руки. Кружил он ее сильно и быстро, как слитые проносились мимо гармониста, который все замечал. Какой уж год играет, и сколько пар прошло мимо него к свадьбам, к прощаньям. Уходили одни, и приходили другие, и эти распростятся с кругом, чтоб когда-нибудь в праздничный этот водоворот к другому гармонисту пришли похожие на их любовь дети.
Бывало, незнакомые, вот как эти двое, ворвутся в круг, как метеоры из неведомой дали, вспыхнут тут и уйдут снова в свою даль.
Они уходили по кругу дальше других, к самому краю откоса, скрывались за танцующими, и только светлелся венец ее косынки. Приближались и проносились мимо.
Обдавал гармониста вихрь ее юбки.
Они про все забыли: она на миг вернулась к девичьей воле, а он так ярко встретил ее, сжимал руки и обнимал по велению гармони. Близко видел, как глаза ее наполнялись радостью.
"Красивая ты какая".
"Да",- удивлялась она, как это он говорил взглядом, понимала: душа разгадывала его взгляд.
Разошлись. Она, притопывая, наклонив голову, глядела под ноги. Он ждал, чтоб сойтись с ней, и вот тянул ее за руку, другой рукой брал Феню у пояса, чувствовал, как покорно поддавалась она, чуть откинувшись, закрывала глаза, и тогда казалась, что летит она над землей навстречу гармонью звенящему ветру.
"До чего ж хорошо!"
А когда открывала глаза, Кирьян улыбался ей, и каждый раз что-то новое было в его улыбке. Оглядывала его лицо, чтоб что-то понять, что в нем такое, что от него так сейчас прекрасна эта ночь для нее.
Катя поглядывала на брата. Танцевала она со здешним учителем - Иваном Новосельцевым.
- Увлекся твой брат!
- Красивая, правда?
- Ты гораздо лучше ее.
- Почему же?
- Она красивая, а у тебя душа как нива с добрым зерном.
- Сразу и про душу узнал.
- Другие знают.
- Кто?
- Человек один.
Катя, пристукивая каблучками, спросила:
- Кто же, если не секрет?
Он подхватил ее, высокий в своей белой, перехваченной ремнем косоворотке, и сказал:
- Секрет.
- А тихонько если сказать? - попросила Катя.
Они вышли с круга. Остановились под ненастно шумевшим тополем.
- Вот этот человек так мне про твою душу и сказал,- смотрел в ее глаза он и улыбался. Хоть и молодой совсем, с тонким лицом, но мужество широко дышало в ием.
- Так кто же? - не терпелось Кате узнать.
- Не догадываешься?
- Нет.
- Федя Невидов. Хорошо про душу сказал.
- Любая была бы рада.
- Это любой не скажешь... Скоро приедет. Потанцуем еще?
Давно кричат петухи; ночь кончается, а на станции никак не угомонятся.
Но уж пора: светает.
Гармонист застегнул на ремешок свою гармонь.
- Спасибо,- сказала ему Фсня.
- Почаще приезжайте к нам.
- В следующем теперь году, как новый хлеб родится.
Опустело на кругу.
Кирьян хотел остановить Феню. Крепко взял за плечи ее. Под тканью кофты желанно бьется истома.
- Минутку постой.
- Не надо,- отвела она его руки и пошла к телегам. Никита спал. Чужое какое-то лицо во сне, угрюмое, Феня даже на миг остановилась, словно что-то жуткое потянуло ее. Так бывает, когда спит человек, на лице его проступает тайное и затихает в морщинах, в уголках губ, и даже, бывает, "близкая смерть чудится в скорбно закрытых глазах.
Чует спящий посторонний взгляд, и мучается, вздрагивает его лицо от чужих глаз.
Никита в бессилии проснуться забормотал что-то, заныл. Кони настороженно прислушались.
Феня отошла, и все успокоилось.
Пришли Кирьян и Катя. Они Новосельцева провожали.
Феня уже легла.
- Шинель мою возьми, укроешься,- шепотом, чтоб не разбудить спящих, сказал Кирьян Кате
- Мне ж тепло, Киря.
Кирьян укрыл сестру шинелью. Закурил, присел на землю под тополем. '
Феня хотела уже уехать, но задержалась: интересно было, как доплывет Катюшка до солнца.
Доплыла она, тронула зиявший из воды жар, и сразу огонь рассыпался, и вот снова сомкнулся. Качается жар у самого лица, слепит вспышками.
- Окунись в него! - с улыбкой просит Феня. Сама окунулась бы в это солнечное, загаданное ею счастье, да какое это счастье на текучей воде. Вот уж загадала!
А Катя окунулась в солнце, заплескалась. Сверкают брызги по смеющемуся лицу.
- Как хорошо-то! Плыви сюда!-зовет она Феню.
Феня тронула коня. Вынеслась на бугор.
Увидели с молотилки рябиновую косынку ее.
- Чего-то Фенька на коню сегодня красуется?
- А чего ей, дети, что ли, малые плачут?
- Зато муженек слезками умывается.
- Не пей! В лавке, как в своей, вольничал.
- В своей бы так не вольничал.
Старший из мужчин - стоял он на помосте перед грохочущим зевлом молотилки, куда подавал снопы,- сказал весело:
- Теперь своя только баба осталась. Да и та равноправная и сознательная, даже ночью газеты читает. Агитировать ее надо, чтоб спать ложилась.
Смех на молотилке. Грохочет барабан, перемалывая снопы. Течет душистое, восковистое, как соты, зерно из желобка.
- Она и агитацию твою не слушает,- продолжал старший.- А все читает.
- А как же быть? - сразу подхватил мужичонка, вилами отгребавший от молотилки солому.
- Недельку-другую ты ее не обнимай, сама агитировать начнет.
Еще пуще хохот. Даже на хуторе слышно... Не знает Феня, что так смеются на молотилке, но весело и ей от этого смеха с задористо прорвавшимся вдруг женским голосом:
- Дайте днем бабе газетку-то почитать. А ночью милости просим на подушечку, без агитации, хоть до петухов!..
Феня поставила коня во двор.
Родной для Буланчика двор: стоял тут когда-то с парой коней. Вот и ясли, где, бывало, лежало сено душистыми ворохами и тек овес из западка-оконца в стене сарая, откуда подавали корм.
Теперь пусто оконце, завито паутиной. В уголке дышит над запутавшейся мухой паук, лохматый, с черной крапинкой на спине.
Неподалеку от ворот - комяга, засохшая, с травинками, проросшими из трещин на дне.
Феня налила воды в комягу, и трава изумрудно зазеленелась, чистая, яркая.
Вот и сено хозяйка несет.
- Ешь, милый, а то сегодня ехать нам далеко,- сказала она, и конь закачал головой: понимаю, мол. Тронул губами шуршистое сено с вспрянувшей лозовой веточкой. Разлученная с землей, грустила лозинка горькою прелью.
Весь день собирали обоз. Провеяли на веялке зерно, насыпали мерой в мешки, зашили крепко. Починили и почистили сбрую, подладили подводы, дегтем смазали оси- все отмастерили, чтоб не раскосилось что среди дороги.
Дугу головного коня оплели красной лентой.
Возницы приоделись как на праздник: через деревни соседней сторонки поедут - люди будут глядеть.
Тронулись под вечер. Свернули за хутором на дорогу в сиреневой дымке вереска на вязучих песках, которые стекали в колеи от сосен,- кое-где обнажилась из-под комлей могучая связь вековых корней, угрюмо темнела из замшелых черничников.
До станции двадцать пять верст.
Ровно идут выстоявшиеся за день кони.
Головным едет Никита. За ним - Феня. Разлеглась на овчинном полушубке, который расстелила на мешках.
Хорошо так лежать, глядеть в небо. Вьются, как в далеком детстве, похожие на пушистые одуванчики облака.
"А не хотела ехать. Лежи да качайся",- подумала Феня и повыше легла, заложив под голову руки, чтоб видеть еще и Катю... Сзади она едет. Не сидится ей: то за гвоздикой спрыгнет - горит огонек в траве, а подбежит Катя - и нет, словно гаснет цветок, хоронясь так от идущей к нему погибели, то земляничник ее поманит.
Отвернет ворох шершавистых листьев и рада какой-нибудь ягодке, подсохшей в пахучем жаре. До чего же сладка такая земляника!
Последняя телега - Кирьяна. Конь привязан поводьями за тычок Катюшкиной телеги. Сам Кирьян шел по тропке, чуть отстав от обоза. Колыхались тени двигались в поле большие колеса, и большие косматые лошади там медленно махали ногами, а телеги были похожи на горы, и на одной из них силуэт женщины. Она лежит с поднятыми коленками в зареве над этой темной горой, и перед этой своей тенью в полях Феня на телеге казалась совсем маленькой, тонкой. Как береста, отсветала в закатных сумерках белая кофта ее.
Вот так бы и шел за нею Кирьян с тревогой и срывающейся в сердце радостью от безумных своих надежд, которые, чуялось ему, приближались с темнотой.
Поскрипывают телеги. Лес да поля, порыжелые овсы да лен, кусты багровых ракит у обочин да верстовые столбы в цветах горючих вьюнков.
- Кирька, будет тебе дорогу-то молотить. Ходи покурим,- позвал Никита.
Феня перебежала к Кате: скучно одной сидеть. Бросила на мешки свой полушубок, легко вскочила в телегу да свалилась на бок,засмеялась.
- Семечек давай!
"Так мне весело сейчас",- слышалось еще в ее смехе и в ее голосе.
Кирьян подсел к Никите.
- А вот немецкие ребята, слышал, едут на танках по всей Европии, шпанское пьют и баб обнимают прямо на броне,-сказал Никита и посмеялся, раскосив маслистые свои, темные, как деготь, глаза.- Воля, брат! У нас бы за это трибунал. У нас - чужое не тронь и свое не имей.
Никита достал из ватника коробку из-под ландрина, раскрыл ее. Махорка влажная и крупная, как опилки.
На крышке с внутренней стороны - двуглавый с поистершейся позолотой орел.
- Это что же, с прежних времен? - спросил Кирьян, забирая из коробки щепоть махорки.
- С тех самых,- ответил Никита и убрал корооку в карман ватника, свернул его верхом внутрь и сноровисто положил между мешками, чтоб не стряхнуло где ватник.
- Сохранилась как! - удивился Кирьян.
Никита поднес на спичке огонек к его цигарке.
- Так прежде и делали, чтоб сразу не отлетело. Старались. Не постараешься - не возьмут.
- Старались-то не задаром.
- Задаром только зуботычину дадут, а то все за деньги... Но-о-о, милый,- прикрикнул Никита на коня.- Мой еще конь, единоличный. Память, так сказать, остаток прежней жизни. Пару имел. Вот этот, какой конь был.
Зверь! Бывало, на успенье, как подсыплю ему овсеца вволю да пить дам воды с самогонцем. Не удержать, так и ярит, вожжи гудят. В церковь поехали наперегонки.
Каждый своим конем хвалится. Канава - и через канаву летит. Свист, крики, бабы платками закрываются, визжат от страсти... А теперь глянь на эту память: шкура да кости.
Никита внезапно замолчал, посапывая, сдержал себя.
Налились вены на его кулаке, в котором он сжимал плетку.
- А крепка махорка! - сказал Кирьян. - Даже на душе засаднило.
- Это с непривычки.
Кирьян бросил брызнувшую искрами цигарку.
- А коня ты зря обижаешь. Правда, уже в годах, куда-нибудь в богадельню ему пора, да брыклив больно, так и норовит вдарить. Не по-людски ты его воспитал.
Самогонкой баловал. Хорошо еще на колхозный двор свели - к трезвой жизни определили. А то сделал бы ты из него алкоголика... Верно говорю, Вороной? - сказал Кирьян. так просто, что конь словно бы понял и засмеялся по-своему - тонко и весело заржал.
- Ишь, стервец, тоже агитацию понимает! - выругался Никита и только плетью шевельнул, как конь с испугом рванулся, пошел быстрее.
Кирьян завалился на мешки. Мелькают по лицу тени от деревьев. Ветви их сомкнулись над дорогой. Дрожат среди листьев роднички ранних звезд.
- Шут с ней, с этой агитацией. Так, к слову пришлось. Не нашего это ума дело. Хлеб есть - жить можно, и государству вот подмогаем по мере сил, чтоб и рабочий класс и армия наша крепчали на страх врагам...
Ты вот послушай, какую мы тут летось комедию над волком расчудили. Вот расчудияи! Попался он в картофельную яму,- оживился и повеселел Никита.Мечется там, ошалел. Прижали мы его дрючками, чтобы не кусался, и связали. Вытащили на травку. Что делать? Какая там с него шкура летом, и убивать никакого толку нет! Обстригли мы его форменным фасоном, по моде я его подровнял, только гриву для фасона оставил и кисточку на хвосте. Чистый лев! Под хвост скипидару ему плеснул, и пустили. Как чесанул! Не успели закурить, а он с другой стороны леса - круг уже дал - мимо нас только мелькнул: так его скипидаром жарило.
Еду я как-то в район по делам. В Береговой мужичок ко мне подсаживается. Топор у него. Топор на колени себе положил.
"На всякий случай, говорит. А то лев по нашей местности ходит".
"Какой лев?"
"Хыщник такой есть. Вредителями специально из клетки выпущен для уничтожения скотины и людей в нашей местности".
Посмешил меня этот мужичок. Я и говорю: "Темный, говорю, ты человек. Это ж такой хищник, что тебя и с топором и с сапогами, как слюну, проглотит. Против него только одно средство есть, как охотники рассказывают, лук с самогонкой. Только, говорю, надо успеть дыхнуть на него. Не выдерживает: аппетит у него на человечину пропадает".
Перед вечером еду назад. Гляжу, топор на дороге валяется. Поднял топор. Еще чуть проехал. Мужичонка тот идет, с одного края дороги на другой так его и бросает.
Помог я ему в телегу заползти.
"Это, кричит, ему не в Африке на угнетенные народности нападать. Я этого льва живо бабе своей на воротник пущу. Одной рукой - другую и марать не стану - подниму, а земля примет, только косточки полетят".
Луком от него разит, что слезами весь обливаюсь.
Дук - это ладно, а где он такой заразной самогонки напился: выворачивает меня от ее духа.
"Я, говорит, барды целый бочонок выпил для запаху. Это, говорит, не обязательно ее через аппарат гнать. У меня она в собственных кишках градус даст".
Подъезжаем к его двору. Слез он, пошел к изое. И надо же так подгадать, что прямо он на глаза своей бабе угодил.
"Ирод ты проклятый! Опять напился, мучитель",- крикнула, схватила чугунок с плетня да этим чугунком его и накрыла. Рухнул он, руками и коленками в землю упирается. Подхожу я. Помочь, думаю, надо. Он как схватил меня, голову и бороду мою ощупал, вцепился в волосы.
"Марья,-из чугунка он орет.-Марья, пока голову он мне не отъел, в пасти я у него по самую шею, борюсь с ним, коли его скорей вилами. Это, кричит, лев хищный, вредителями выпущенный".
"Какой я тебе лев? - вырываюсь это я и объясняю ему: - Не в пасти ты у льва, а в чугунке. Жена твоя так постаралась".
"Марья,- свое он орет,- коли скорей его, а то гриву испорчу - воротник не выйдет тебе".
Да еще пуще вцепился в мои волосы.
"А, окаянный,- баба его мне говорит.- Это ты его напоил".
Огрела она меня колом. Второго удара ждать не стал.
Хрен с ними, с волосами. Не до волос. Быть бы самому живу. Дернулся да бежать.
Баба его - за мной. Ноги длинные, молодая. Никак это скорость я не возьму, чтоб от палки ее отдалиться.
Вдарит и вдарит, как цепом. На зигзаг я перешел.
Тут уж с перерывом она молотила: раз вдарит, раз мимо.
"Убьешь, отвечать будешь,- хочу это я ее припугнуть.- Статья такая есть".
"Не убью. Будешь, змей, жить, а пить уж нет".
"Ты, говорю, лучше так на своего мужика подействуй, чтоб жил, а не пил".
"Да нет уж, пусть лучше пьет, чем после такой обработки жить ему на моем иждивении".
Вот тут я и припустил от ее палки. С разгону круга три вокруг своей избы дал, пока остановился...
Насмеявшись, вытирая мокрые от слез глаза, Кирьян сказал охрипшим от смеха голосом:
- Уморил ты, дядя Никита. Это же надо так выдумать.
- Дальше слушай... Постриг волка - это ладно, Я ему еще пасть сыромятным ремнем связал, как намордником. Ни жрать, ни пить. Возле дворов ползал: пощады с голода и с жажды искал. Дикий зверь покорился, не вынес. А что человек? Секретно говоря, тоже, поди, поползет - только жить дай.
- Ползают гады с гадюками. Для них и правда твоя,- сказал Кирьян.
Никита повернулся к нему. Тень его застыла на лице Кирьяна. Он лежал на спине, раскинув широко ноги в наблещенных сапогах. На пряжке ремня синеет звезда.
Тень отпрянула.
- Не торопись,- сказал Никита.
- Нет уж, под гадючью колоду не поползу. За один денек среди этой красоты сто подколодных лет отдам.
Как шапкой, вот так и шлепну все эти сто лет за один денек где-нибудь возле Угры. Какую хочешь радость еще придумай, а нет и не будет ничего дороже денька родной сторонки.
Никита с любопытством слушал Кирьяна: речист малый.
- Какая ж она, радость, на своей сторонке без бабенки? - заметил с шуткой Никита.
- Без родной сторонки затужишь и с бабенкой.
- Тоже верно,- согласился Никита.- А не торопись.
Слова - серебряны, посулы - золотые, а на все божья воля,секретно говоря.
- Хоть чья воля, а свою и богу не отдам!
- А ежели намордник, как тому волку?
~ Ты, дядя Никита, от собственного страха, случаем, зайца не обгони, а меня испытывать нечего.
А на другой телеге свой разговор, свои откровения, которые так задушевны ночью.
Сидят рядом Катюша и Феня.
Тянет с лугов прохладой, сливается с притаенным, как в мякине, теплом дороги.
В высоте светлелись какие-то далекие, неподвижные среди звезд облака, и прямо под ними фосфорически мерцал луг, и эти облака и мерцающий луг размывали мглу мутно-холодным светом, серебрились березы.
- Кто ж провожает тебя? - спросила Феня.
- А меня бесполезно провожать.
- Почему?
- Проводил - и прощай от плетня.
- Так никто и не нравится? Не поверю.
- Нравится. Только не знает он.
Феня засмеялась.
- Чудная ты, Катюшка. Разве это скроешь?
- Догадается, думаешь?
- Безусловно.
- А вот молчит. Значит, не пара ему.
- Кто же?
- Его тут нет. Далеко он. В Москве.
- Интересно,- сказала с лукавинкой Феня.- Артист, что ли, какой-нибудь? Лемешев, может?
- Нет, что ты,- с серьезностью отвела эту шутку Катя.- А тебе нравится Лемешев?
- Очень.
- И мне. Голос у него такой радостный.
Феня стряхнула с коленей лузгу от семечек и так, вроде бы между прочим, спросила:
- А Федя Невидов что, или разонравился?
Глаза Кати заблестели. Жарко стало щекам.
- Не разонравился, но и не набиваюсь,- сказала Катя про давнего дружка своего.- На военных курсах он в Москве. Будет политруком. Скоро в отпуск приедет.
- Пишет? - спросила Феня.
- Кире письмо прислал. А мне в последней строчке привет с Угрою.
- Вот намека-то и не понимаешь.
- А что?
- Как Угра, родная ты для него.
- Правда? - и радостно глянула в глаза Фени.- Какая ты... красивая... И до чего ж ты красивая!
- Спасибо за ласку. Бабам слаще меда такие слова.
- Слаще, когда милый говорит,- быстро уточнила Катя.
- Говорят, а потом забывают.
- Нет, Митя тебя всегда любил.
- От любви не загуливают, как он загуливал.
- Прости его. Мучается он теперь.
-- А тебе вроде бы жалко его?
- Жалко!
- Добрая, что ль?
- Как отвязанная ты от него.
Феня усмехнулась.
- Отвязанная или привязанная, а муж он мне - вот и все.
- Не серчай,- с примиряющей лаской сказала Катя.
- В чужой жизни все разбираемся.
- Зачем я сказала?
- Не переживай.
- Ведь сказала я так, чтоб особенно ты не винила его.
- А себя винила бы?
- Не так, не так мы с тобой говорим. Феня, милая,- и Катя обняла ее, прижалась к ней, чтоб успокоить.- Не со зла сказала, а для улыбки твоей перед Митей. Как же это одного винить, раз жили вместе.
- Ладно. Может, поеду к нему,- и пристально пригляделась к Кате, заметила, как тронулась от улыбки ямочка на ее щеке. "Как улыбка-то у них похожа",- подумала Феня о Кирьяне и сказала:-Хочешь, косынку тебе подарю, зеленую с красными маками? Наденешь, когда Федя приедет.
- Что еще будет, Феня?
- Уедешь с ним. А летом - сюда купаться, загорать.
Красота! Все помаленьку разъедутся,-сказала Феня, с задумчивостью оглядывая отстающую от телеги ветлу, которая все дальше и дальше уходила в поля и вот замглела в тумане, как мглело сейчас прошлое перед Феней, от которого, казалось ей, уезжала она.
Тихо-тихо идут кони, задумались и вдруг вспрянули от песни.
Никита запел.
Голос хрипловатый, с притаенной угрюминкой, не напрягаясь, пел, как это бывает, когда поют в лад неспешливой работе.
Эх, да никто не придет,
Никто не заплачет.
Кирьян подхватил, горячо загоревал в печали этой песни его голос.
Никто не заплачет
Над моею могилой...
Один пел с какой-то хмурой покорностью перед судьбою, а другой - со всей молодой силой звал, чтоб было не так, как в песне, чтоб пришел кто-то, не забывал про горько забытого.
Над моею могилой
Слезу не прольет.
Феня и Катя молча слушали: мужская песня, солдатская.
"Нет, пет, я пришла бы, пришла бы",- уверяла когото Катя с мокрыми от слез глазами.
"Вот и печаль, а красота-то какая",- думала Феня, и не верилось, что пели это знакомые ей люди.
Кирьян шел рядом с телегой, держась за гребенку.
Никита сидел спиною к нему, как-то сгорбясь криво.
Трепетало в полях заревцо от костра ночного, там человек на коне поднялся, стоял неподвижно, прислушиваясь к песне, как вещий и грозный призрак этих полей, в зеленых безднах которых тлеют кости и железо былых нашествий. Жадно росил ветер, горюнил с песней:
Эх, да слезу не прольет...
* * *
Приехали в Павлиново перед полуночью. Рубиново мреет огонек стрелки за станцией. Тут путь на Ельню, а дальше - сам Смоленск в блеске соборов возносит грозную славу свою.
Рядом со станцией - деревенька в кипучей зелени вете/г, желтые ромашки и мурава в проулках босоногого детства.
Кое-где опустелые избы стоят. Окна и двери крестнакрест заколочены досками, разворошена пропревшая солома на крышах.
Где ж хозяева этих изб?.. Кто уехал с близкой дороги в Москву за приманчивым счастьем, кто на стройки, а кое-кого сослали за прошлое, за выстрел из обреза в глухую ночь.
Вот и стоят одинокие избы, даже ласточки не вьют тут гнезд: пугает их чужина, милее им те окошки, где теплой печью пахнет и хлебом и гомонит семья.
Под тополями у коновязи Никита и Кирьян распрягли коней. Сложили под телеги тяжелые хомуты и седелки с парким от пота войлоком.
Стояли тут и другие подводы, в которых мужчины, попыхивая цигарками, и женщины, закутавшись в полушалки, ждали конца ночи. Ждали с истинно русским терпением, превозмогшим когда-то и века татарского ига и многие войны. И еще бог весть через какие кручины пройдет в свою даль это наше терпение с непогубимой красотою во взоре из-под простого платка.
Темнели и на лугу силуэты коней и подвод. Кто встречать приехал, кто провожать-прощаться у вагонов, а кто хлеб привез. Забота теперь - сдать. Никите на такой случаи казенную десятку выдали на поллитровку с закуской для приемщика: не подмажешь- не поедешь, как придерется, что с сором зерно,- весь день тогда на веялке маяться.
Когда кони чуть отстоялись, поостыли, повели поить к колодцу на площади.
Кирьян налил воды в комягу и сам напился из дубового, с железными обручами ведра, привязанного к колодезной цепи.
Цепь льдисто блестела на срубе.
Вода холодная, Кирьян глотал ее с края ведра. Из глубины колодца слышался устрашающий шепот от падавших капель: "Тащи... тащи..."
Напоили коней, сенца им бросили со скошенным овсом, еще не выспевшим, со сладким молочком сока в зернистых метелках.
Возле станции гуляли, разливчато играла гармонь.
Кирьян, Феня и Катя пошли посмотреть, как гуляют.
Никита остался один. Лег в телегу. Укрылся ватником. Холодило ветром с железной дороги, какая-то пустота там, будто кончался за откосом привычный мир, а дальше - зарницы тревожные, города...
- Война будет,- вдруг послышался ему женский голос.
Никита враз приподнялся.
- Это что, сорока тебе на хвосте принесла? - сказал он женщине, которая сидела рядом в телеге.
Она не ответила. Сидела неподвижно, задумавшись, глядела куда-то вдаль, даже показалось Никите, вовсе и не сказала, а так, в дремоте почудился ему голос, и еще ненастнее прозябило туманом с путей, уходящих к западу.
Никита закурил с досады.
- Что, или встречаешь кого? - спросил он женщину.
Она повернулась к нему. Лицо какое-то тихое, скорбное.
- Сына. Проедет тут с войском. В письме писал. Вот другой день жду, а чего-то нет.
- Об этом не больно-то знают, где проедут. Может, тут, может, через Дорогобуж?
- Командир. Он знает.
- Жди, раз знает... А на войну с нами духу ни у кого не хватит. Такой дух нужен, чтоб выше страха был, а то и войско не сдвинешь. Страшно с нами воевать.
- Да, говорят...
Никита на хомут сел - поближе, для большей доверчивости.
- Бабы, что ль, говорят? - сказал он с настороженностью.
- Будто бы бумагу какую-то нашли. А в ней про войну и написано.
- Чья бумага?
- Немцев...
- Не трепи языком,- и Никита огляделся: не слышал ли кто?..
Отошел к коням.
"Чертовы бабы, житья от их языков пет. Так и норовят настроение испортить",- выругался про себя и снова завалился в телегу.
- На бумаге все написать можно. На то и бумага,- высказался Никита, укрываясь с головой ватником, чтоб в таком уединении о приятном подумать... До чего ж Фенька хороша! Вот бы обнять, да ломлива больно.
"Дай поцелую, не вертись, как змея,- и сразу повеседел Никита от этой придуманной близости.- Царевну обниму, королеву. Что хочешь придумаю. Мое! Никто не возьмет. Я тут хозяин... На тебе, Фенька, на конфеты тысячу от несметных моих богатств. Возьмешь! Какая тут баба утерпит. Миллион бы мне. Миллиона нет.
А дай миллион, то и жил бы с простором, как хочу". Никита взглянул из-под ватника: мешки не уперли бы...
А молодежь гуляла.
У самого края откоса скамейка врыта. На ней гармонист сидит, ведет гармонью кадриль.
Катю сразу же подхватил здешний учитель, совсем еще молодой. Закружил в танце.,
- Пойдем,- пригласил Кирьяп Феню.
Кадриль певуче гадает над кругом, то заторопит горячо, чтоб сходились скорее пары, и снова разлучает, идут друг без друга, и вперед чуть пройдут и назад отступят, повторяя так минутки счастья.
Расходились Кирьян с Феней и сходились, сжимали руки. Кружил он ее сильно и быстро, как слитые проносились мимо гармониста, который все замечал. Какой уж год играет, и сколько пар прошло мимо него к свадьбам, к прощаньям. Уходили одни, и приходили другие, и эти распростятся с кругом, чтоб когда-нибудь в праздничный этот водоворот к другому гармонисту пришли похожие на их любовь дети.
Бывало, незнакомые, вот как эти двое, ворвутся в круг, как метеоры из неведомой дали, вспыхнут тут и уйдут снова в свою даль.
Они уходили по кругу дальше других, к самому краю откоса, скрывались за танцующими, и только светлелся венец ее косынки. Приближались и проносились мимо.
Обдавал гармониста вихрь ее юбки.
Они про все забыли: она на миг вернулась к девичьей воле, а он так ярко встретил ее, сжимал руки и обнимал по велению гармони. Близко видел, как глаза ее наполнялись радостью.
"Красивая ты какая".
"Да",- удивлялась она, как это он говорил взглядом, понимала: душа разгадывала его взгляд.
Разошлись. Она, притопывая, наклонив голову, глядела под ноги. Он ждал, чтоб сойтись с ней, и вот тянул ее за руку, другой рукой брал Феню у пояса, чувствовал, как покорно поддавалась она, чуть откинувшись, закрывала глаза, и тогда казалась, что летит она над землей навстречу гармонью звенящему ветру.
"До чего ж хорошо!"
А когда открывала глаза, Кирьян улыбался ей, и каждый раз что-то новое было в его улыбке. Оглядывала его лицо, чтоб что-то понять, что в нем такое, что от него так сейчас прекрасна эта ночь для нее.
Катя поглядывала на брата. Танцевала она со здешним учителем - Иваном Новосельцевым.
- Увлекся твой брат!
- Красивая, правда?
- Ты гораздо лучше ее.
- Почему же?
- Она красивая, а у тебя душа как нива с добрым зерном.
- Сразу и про душу узнал.
- Другие знают.
- Кто?
- Человек один.
Катя, пристукивая каблучками, спросила:
- Кто же, если не секрет?
Он подхватил ее, высокий в своей белой, перехваченной ремнем косоворотке, и сказал:
- Секрет.
- А тихонько если сказать? - попросила Катя.
Они вышли с круга. Остановились под ненастно шумевшим тополем.
- Вот этот человек так мне про твою душу и сказал,- смотрел в ее глаза он и улыбался. Хоть и молодой совсем, с тонким лицом, но мужество широко дышало в ием.
- Так кто же? - не терпелось Кате узнать.
- Не догадываешься?
- Нет.
- Федя Невидов. Хорошо про душу сказал.
- Любая была бы рада.
- Это любой не скажешь... Скоро приедет. Потанцуем еще?
Давно кричат петухи; ночь кончается, а на станции никак не угомонятся.
Но уж пора: светает.
Гармонист застегнул на ремешок свою гармонь.
- Спасибо,- сказала ему Фсня.
- Почаще приезжайте к нам.
- В следующем теперь году, как новый хлеб родится.
Опустело на кругу.
Кирьян хотел остановить Феню. Крепко взял за плечи ее. Под тканью кофты желанно бьется истома.
- Минутку постой.
- Не надо,- отвела она его руки и пошла к телегам. Никита спал. Чужое какое-то лицо во сне, угрюмое, Феня даже на миг остановилась, словно что-то жуткое потянуло ее. Так бывает, когда спит человек, на лице его проступает тайное и затихает в морщинах, в уголках губ, и даже, бывает, "близкая смерть чудится в скорбно закрытых глазах.
Чует спящий посторонний взгляд, и мучается, вздрагивает его лицо от чужих глаз.
Никита в бессилии проснуться забормотал что-то, заныл. Кони настороженно прислушались.
Феня отошла, и все успокоилось.
Пришли Кирьян и Катя. Они Новосельцева провожали.
Феня уже легла.
- Шинель мою возьми, укроешься,- шепотом, чтоб не разбудить спящих, сказал Кирьян Кате
- Мне ж тепло, Киря.
Кирьян укрыл сестру шинелью. Закурил, присел на землю под тополем. '