ское. Желавин мутными от угара глазами как бы страхом закрылся. Повел взором по яверю, спряденному дымом, а в уголке дальнем - огнище с небес раной рассекло прорву.
   - Елагина можешь на меня навести?- одно, казалось, желание вдруг встрепенуло его.
   - Где я найду его?
   - А на бережку, не поджидает, нет? Да не божись! - схватил и отвел ее руку: из-под тени грудь в белой слепоте тронулась.- Мутишь? По болоту след долго не затягивает: трава тяжелая, мертвая.- Показал на ручьистую борозду среди водорослей.- Глянь!
   Там что-то шевелилось.
   - Здесь он где-то. Слышал я. Ты куда целила-то - на Волгу? С чего сюда?
   - Озябла я.
   - На чем обожглась?
   - Да нечаянно я, господи.
   - Опоминаться потом будем. Как было, говори.
   - Говорить-то не хочется. Тошно. Устала я. Николай Ильич с толку сбил. Тросточка эта его. Как в квартирку войти, стук да стук тросточкой в половицу перед дверью.
   Прежде не замечала, а тут вдруг и запало, какой-то знак показался. Чего это он?
   - И давно?
   - Недели с две как заметила. Словно что-то есть под половицей. Захворала. Как дурная хожу. Проверить решила. Из интереса я. Ну, любопытно. Вот топор принесла. Спрятала в подъезде за батарейкой. А как открыть половичку-то? Заскрипит - слышно в квартирке-то, Боюсь. Ночью сами дома, и днем кто-то да есть. Всего-то минутка какая. Подсматривать стала из окошка напротив Мое уж местечко давнее. А тут и он на грех.
   - Кто?
   - Стройкой! Форточку открывала, гляжу, напротив у поливного крана умывается. Полотенце ему в окно показала.
   - Зачем?
   - Дорожку разведать. К дочке на Волгу хотела.
   А чего-то к адвокату его принесло.- Серафима помолчала, дала время подумать.
   - Значит, дело.
   - Будто бы за Митю хлопотать. Сам мне сказал, Митя-то признался, мол, тебя топором.
   - Ему сейчас не до Митьки. Дело у пего другое...
   Что же с половицей? - спросил Желавин.
   - Мешало все. Но минутку выбрала. Да как бешеная... к двери. Сперва позвонила. Никого. Ведь страх такой, что и не удержусь. Открыла дверь-то. Ключик у меня был. Ведь как своя у них: и убиралась, и на посылках у Николая Ильича по его делам. В квартиру вошла. Покликала. Все гудит. Половицу оторвала - глазам не поверила, ощупала. Слышу, шаги в подъезде. Я - в квартиру и дверь-то держу. Кто-то перед половицей и остановился. Затолкнуть-то ее не успела. Чую, на колени встал поглядеть. Я - дверь настежь и узлом с консервами... по лицу... Не то бежала после, не то шла, не то на карусели меня вертело.
   - Кого же ты?
   - Стройкова.
   - А под половицей что?
   - Пусто.
   Желавин ниже плеч опустил голову, скреб грудь.
   - Для смеха дерьма бы хоть положил. Куриные твои мозги. Николая Ильича провести хотела, этого бурлака.
   Он же с ночлежки. Была такая под Даниловкой в барже.
   С жульем и крысами спал, а теперь трость. Адвокат! Ишь ты, стук-стук. Чего-то глубоко проверял, по дну крючочком водил. Рыбке и показалось: на пустом цевье вроде как блеснуло. Что? С кровью хватила! Стук-стук. И отворяется. Прямо отсюда, напротив, на границе Антон Романович, барии при бардаке дворником стоит, а тут Пашенька, сынок, бандитом по ягодки жигает. А злато?
   Злато? Адью!
   Есть вода прозрачная, леденит в звоночке родника, а бывает - просочится из пластов неподвижная, и неведом исток ее: где-то в плывунах, от которых, случается, вдруг треск пройдет по избе - что-то силой в земле стронулось.
   - Стук-стук,- повторил Желавин.- Тростью, говоришь? Не по доске, а в башке твоей проверял разные струны. Значит, знал твой тон.
   Стронулся неподвижный взор Серафимы - отравилось в глазах болотное огнище. Закрыла лицо платком.
   - Не стучал. Наврала. Выдавать не хотела. Сама видела у него камушки красивые - так и горят, и куда-то делись.
   - Меня не касается,- как скосил голосом Желавин.- Я на охоту не выходил. У меня свидетель, и я этому человеку свидетель.
   - Половица-то и померещилась. Будто там, во тьме, камушки-то.
   - Дела не меняет. След, след за тобой. Ловягины с живой шкуру сдерут за камушки. Они любят камушки.
   - Раба вечная, поломойка, паскуда. На такие короны глаза подняла!покаялась Серафима.
   Желавин вывернул из кармана комок льняной и подал ей. Она расплела прядки. В гнездышке спутаны цепочкой крест и кольцо обручальное.
   - Мое. Личное. В случае скажешь, что взяла. Пол порогом у честного человека от аспидов прятала. Поняла?
   В кончик платка завязала кудель желавинскую: что-то спрядется. Стянула крепко.
   - Жалеешь. То огнем, то холодом,- сказала она.
   - Как через Стройкова перешагнула?
   - Через живого. Ошалела я. В чужую грязь лезет, в гниль порушенную. Новым не живется. Затхлое старье ворошит, исподнее. Мы пострадали, сами и отсудим своим судом. Еще раз его во дворе залила.
   - Уйти бы,- посмотрел Желавин в тонкую полоску:
   далеким подсолнуховым полем сияла над израненным склоном.-Дочка, дочка наша. Холуй папенька-то.
   По щекам Серафимы потекли слезы.
   - Я виновата.
   - В чем? Что из грязи хотела встать, что плевками трактирными тебя клеймили и душу, душу лоскутком растянули, да гвоздями и прибили, чтоб вдруг не свернулась, позорная, а стыдилась на глазах.
   Серафима подползла к Желавину, стоя на коленях, обняла его голову.
   - На той стороне жди меня,- сказал он.- Иди.
   Серафима скрылась за зелеными стаями яверя: стелились и бились-хотели взлететь, да все рассыпались крылья над вечными прорвами.
   Павел Ловягин взгребся на островок и, распластавшись, зарылся лицом в мох - в прохладу его погребную.
   В нижней рубашке лежал, босой. Вся обмундировка в узелке с ременной уздой, чтоб на голове держалось - не замокло: и гимнастерка в завязке, и галифе, и сапоги с пистолетом в голенище, и документы до первой случайности - особо пристального взгляда. Порою могильный покой казался усладой, а жизнь убеждала в неподвластности времени, в котором менялись лишь цвета: нет дела заре, идет ли человек или червь ползет.
   Он раскрыл глаза во мху. Как на ресницах, слезами свет зеленоватый мерцал.
   Желавин скрутил цигарку, раскурил и тронул за плечо Ловягина. Тот посмотрел на жарок дымившийся, на руку, горбастую, настороженную.
   - На, покури. Чего ты?
   Ловягин опасливо вытянул цигарку из пальцев Желавина.
   - В гости ходил?- недобро спросил.
   Ловягин окинул взглядом островок. У края охапкой тина подсыхала, а от нее следы затекли.
   - Кто причаливал?
   - Жалёнка приходила. Срок нам, барин, отгребать отсюда.
   - Куда?
   - А у лесничего что? Старичка-то не видел?
   - Солдаты там. Близко не подходил,- насторожила Павла какая-то перемена.
   - Не клюнуло? Лучше бы к какой-нибудь в погребок.
   Сколько ты бегал, а не приглядел.
   - А твоя где?
   - Жалёнка-то? Спровадил. Сама без двора.
   - Как оказалась здесь?
   - С окопов сбегла. Местечко это давно знает. Сини.
   лия ее. Купалась тут и на солнышке грелась. А бол&ше плакала. На тот свет просилась. Да живьем туда не пускают, все равно как без пропуска на заводской двор.
   - Не выдаст?
   - Кому она нужна. У батюшки Антона Романовича в работницах нужды нет? Постирать что, полы помыть?
   Вот зябнет, беда. Да и чудная. Воображение какое-то у нее. Не сказать чтоб дура, а есть.
   - А в работницы предлагаешь.
   - Собаку хоть бей, хоть гони, она все к хозяину жмется.
   Желавин отрезал по ломтику колбасы и хлеба.
   - Пожуем перед дорожкой.
   - Куда?-допытывался Ловягин.
   - Хоть куда. А уходить надо.
   Ловягин понаблюдал, как крепко завязывал узелок Желавин, заметил:
   - Жалёнка что-то нагадала? Заторопился.
   Желавин снял с куста высохшие портянки. Потер их, сложил и убрал в голенища.
   - Вести не очень хорошие.
   - Да вижу, и болото стронулось.
   - И черту бы душу заложил, только бы выбраться отсюда. Но, видать тяжко будет.
   - Угорел, смотрю.
   - Угорел от проклятого вопроса. Дядюшка твой поставил, а отвечать мне и тебе.
   - Не вопрос проклятый, а земля проклятая. Нет на свете страшнее ее,проговорил Ловягин.
   - А когда-то по ее травке весело бегал, радовался.
   - Лобное место!
   - Березнячки детства. Батюшка Антон Романович на гнилушках старого ума светлячками смутил. Новые березняки, барин. Походил я по ним. А вот родниковым их воздухом не дышал, а словно бы духотою груди своей.
   Может, и заставишь кого замшелые камни на место поставить. Только сомневаюсь. Ты вон родные места проклял. Так что остается? Чужой мундир да какая-нибудь шлюха пьяная в награду. Вот он, угар-то! Не поберегли тогда, ошиблись с мужичком-то. А теперь на этих холмах вся Европа кренится. Ходун пошел.
   Пожарища смолою горели и чадили тьмой, будто уж и устал огонь, изгорелся, как больной бредил в духоте.
   Водицы бы из сруба, что пахнет черемухой, испить, мятой бы росистой вздохнуть и поспать в прохладе избяной.
   - Если разные твои шутки отбросить, что же предлагаешь?- спросил Ловягин.
   - Когда роют могилу, червя не видать. Он в человеке заложен. Почуяв гниль в теле, оживает. Давай на свежее, пока не ожил.
   Желавин спустился в болото, а за ним и Ловягин в теплую и смрадную жижу зашел.
   - Не силом рождаемся, барин, а по любви милой.
   Так что греби и улыбайся ее чудесам.
   Желавин медленно подгребал под живот водоросли - бурлило воздухом: держало на плаву, и полз дальше, осторожно, чтоб не запутаться, вился по поверхности, а провалившись, снимал тину с одного плеча, выносил руку кулаком вверх и другое плечо обнажал и снова подгребал под себя вороха.
   На кочках отдыхали, распластавшись: руки крестом и ноги враскидку.
   - Мать ты, барин, помянул и родителя, вроде как туды его вдогон послал,-на одной из кочек, отдышавшись, сказал Желавин.- А про господа помалкиваешь. Не обижаешь разными словами. С почтением к нему.
   - Поздно,- ответил Ловягин.
   - Почему? Все впереди.
   Желавин постоял перед берегом на корчине - упавшем в веках мореном дубе. Ткало ряднину осинника темнотою с отсветами.
   Смял ком тины и бросил в сторону. Тина шлепнулась.
   Пригляделся: не покажется ли кто на приманку?
   Тихо отмылся и выбрался на берег. Притаился, прижавшись к зазубренной осоке; по сосцу резануло: "О, боже, боже, страшную ты жизнь сотворил!" Оделся в липкое и холодное. А где же барин? Желавин помахал - дал знак выходить.
   Ловягин не вышел.
   "Утонул, что ль? Да заорал бы".
   Желавин прокрался по берегу. У самого края размазанная грязь: след ползучий в траве. Походил. Никого.
   Из-за куста выглянула Серафима. Пальцем показала в лесок.
   - Туда пошел. Чудной какой-то.
   - Лихорадка взяла. А ну-ка посмотри за ним Не упусти.
   Павел Ловягин подошел к развалинам усадьбы.
   К бугру подступало лесное нашествие. Ровно белели два камня: на них покоилась когда-то плашка скамейки в кустах сирени под окнами, и запахи цветения вспомнились Павлу минутами весны-далеким-далеким лаем и бубенцовым звоном где-то на границе бескрайних полей ловягинских. Да был край на дорогобужской меже, царской милостью и властью заповеданный за службу верную.
   Между камней, во тьме, будто бы лицо показалось.
   Он, как в слюде, увидел сидевших в лесу беженцев.
   Зарябило перед глазами.
   "Как же это?"- отполз и, поднявшись, пробежал под тенью леса. Ручей бурлил на камнях и темно лился под берег.
   "Надо к дороге",- и вдруг поразился, что не помнил, как подходил к усадьбе - где и как шел: разум ужасало и ослепляло где-то ждущее, внезапное, страшное.
   Присел у дороги, будто бы переобуться. Шли уставшие солдаты дорогой и лесом, покачивались повозки - везли раненых.
   Тут всех не проверишь. Да и документы имелись у Ловягина. Но подойдет один прикурить, а другой - сзади, и поведут, долго будут вести, пока не скажешь, откуда и кто ты, гад!
   А пока и сам мог. Он остановил солдата.
   - Исполни просьбу, браток. Вон там, за банькой, Катю Невидову позови. Скажешь, Стройков просит.
   В ельнике буду ждать. Да поживей пусть.
   Ловягин зашел в сырой ельник. Хвоей пахло и гарью, как на болоте. Зачем он тут? К дядюшке надо. Какие бриллианты, откуда? Что-то пошатывало.
   Недолго ждал. Подошла Катя. Вот она, близко к нему, сердце под стеганкой. Вдруг повернулась. Он вышел из-за кустов.
   - Тихо, дочка лесникова.
   Катя чуть отступила.
   - Ты звал, бандит?
   - Вот явился, как обешал. Отблагодарить же надо.
   Спасла па границе меня. Тихо!
   За лесом прозрачно осветилось и упало.
   Ловягин выхватил из кармана складной нож Что-то
   щелкнуло - из рукоятки сверкнуло лезвие.
   - Мог бы и убить! Ведь предашь. Но слушай, что я тебе скажу.- Павел пригнулся, огляделся по сторонам и вдруг словно из скрытого выдрался. Лицо его было бледно,- С мешком и ножом ходит с бандой Гордей Малахов. Ждите его в избе его жены.
   Ночь скрыла его. Только за куст зашел - и как провалился.
   Катя бежала и падала.
   Повалилась в росистый дягиль.
   Показалось, Федор стоял, держась за березку, высоко поднялся - земля под края небес поширилась.
   Она забежала в палатку. Вот он, лежит под шинелью, старичок, а глазами мальчик, без ног.
   - Ночь это, мильгй.
   - Ночь.
   - А и днем так. Сейчас уйти мне надо,- прижалась к лицу его.- Увезу тебя скоро.
   Ночь скроет, да близко засадой заметит. Днем виднее и спокойнее в шуме. До зари еще четверть.
   Павел Ловягин снова вышел к дороге: приближался к встречальному месту. Завалился под куст. Холодит сыра земля. Мокро от росы.
   "Ради чего ей сказал? Что толку. Ничего не изменилось. А что хотел? Что-то я хотел,- раздумывал Павел.- Но уходи. Уходи. Потерянное не вернешь. Голова дороже.
   Дальше бежать от этих мест. А куда? По всей Европе патрули. В Харбин бы, а там в Гонконг. Вот где с ножом гуляют. Скорее наберешь. Дальше, дальше! На какойнибудь островок с хижиной. И жаркий бочок будет. Вон ты, Пашенька, куда от России,- зло признался он тому далекому мальчонке в синем с белым матросском костюмчике.- За царя хотел, а вышло за немецкую корку".
   Да была ли когда эта дорога в сосновом солнце, и он ли проносился в тележке с отцом? Вон там поворот и невысокий обрыв - омуток, где голавль проплывал темным и красным чудом.
   "В чем же вина моя? Я же только явился в устроенное".
   Вокруг пожары ранами. По стволам сосен мелись тени. Солдаты шли. Беженцы являлись, как будто одни и те же понуро шагали, а земля тянула назад.
   Рядом повалилась женщина, прилегла. Глянули немигуче глаза и закрылись.
   Он посмотрел на нее. Брови как глухарки лесные, и учуял он бражный запах мокрых черничников, будто уж и виделось когда-то в ночном бору литое, белое и ползучее тело.
   - Ночь ли, день?- пробормотала она.
   - Ночь,- прошептал он, глядя в меркнувшие зрачки ее.
   - Забудем и свет.
   - Рядом,- показал он на разваленную баньку,- пошли.
   - Там нет.
   Но встала и пошла с ним.
   В баньке цигарка распалилась. Какие-то люди сидели.
   -- Баба, заходи,- потянули за подол Серафиму.
   Ловягин показал нож.
   - Моя!- сжал ее руку.- Пошли?
   За пунькой раненые по всей поляне.
   - Туда!- заметил он темное в кустах.
   Она села в куст. Воздух словно обожгло сухим смородиновым зноем.
   - Моя! - сказал Павел и еще крепче сжал ее руку, повел за собой.
   - Не найдем,- сказала она.
   -- Здесь,- свалил ее на одинокий заросший сноп.
   - Глядят.
   Все остановилось на миг.
   Он увидел возле кустов дядюшку, руки его были связаны за спиной. Он выше поднял голову, завидев его,
   "К признанию, к признанию",- будто гласило.
   На дороге девушка в шинели, в платке глядела на Павла.
   "Катя".
   Перед банькой стоял человек в гимнастерке - Гордей Малахов. Другой Шабанов - показывал на Ловягина, и Гордей тронулся к нему, набирал ход все быстрей и быстрей.
   Серафима отбежала.
   - Сюда!
   Гордей спешил к Павлу, вытаскивал пистолет из кобуры.
   - Стой!
   Павел прыгнул в овраг, выбрался на ту сторону. Удар в голову ополошил его.
   Он, ломая кусты, повалился па дно оврага. Встал и полез по склону. Поднялся было и отвернулся. Удар скользнул ниже затылка.
   Павел, заваливаясь, но не падая, ворвался в орешники. На колено поднялся. Ждал с ножом. Кровь ползла по лицу. Рядом гомонили, не могли успокоиться.
   - Убьют, не ходи!- раздался крик женский.
   Серафима проползла по яверю. С шелестом поднимались против ветра темные вздохи его и падали.
   Рука легла на ее спину, придавила.
   - Стой!- потащило и бросило навзничь.- Здесь, здесь.
   Взор ее занесся куда-то, будто хотела заглянуть на другой, неведомый за небесною прорвою берег. Огнище в глазах красотою прозрело вдруг.
   Грудь закатилась и потекла в рваной кофте.
   - ^ я^- говорило бородатое и грязное.- Да очнись!
   Ворочались в яверном иссохшем хворосте, да словно что сплетало их и душило в путах.
   Серафима опустила голову. Платок скрывал ее лицо.
   Желавин стянул платок.
   - Все как-то мимо. И глядим мимо. Будто противные. Не разберу.
   Она замахнулась платком, хотела накрыться, да с одной руки сорвалось: платок затянуло яверем.
   - Не размахивай. Заря-темное ловит. С бугров видать.
   Заря не пробуждала от беды, не звала на крапивный двор, не грела, холодная, конопляники у овинов, лишь напоминала о радостях, дорогих теперь. Запаривала болотные прорвы красным адом наступавшего дня.
   Луженой зеленью засветал яверь.
   - Как на дне морском,- проговорила Серафима.
   - Туда бы. Ты - в короне алмазной, а я - с вилами.
   Дырявь корабли. А из трюмов золото монетами разными.
   Кучами в водорослях. Вилы бросай, лопатой греби. Одно не купишь. А что? Чего-то и неведомо. Все другим достается, да никак не купит, что нищему какому даром подтрапнт.
   - Что ж такое?- пробормотала Серафима.
   - Слова этому нет. И сопляк любит, богач и герой.
   А есть, одним взглядом поразит - бриллиантом драгоценным. Берн! А отблеск не возьмешь. И в руках и на душе пусто. Любовное, да не любовь.
   - Фенька блазнится.
   - Вот и очнулась, милка. Где была, что видела? Где знакомый наш? Весь клубочек распряди.
   Серафима посмотрела на зарю. Огнище показалось в глазах, и чуть отвела взор, погасло.
   - Тошно,- проныла она.- Червяк на сердце.
   Упала в яверь, уползти хотела. Желавин достал ее и повернул на спину. В рваной кофте - в тени и в заре малиновые ягодки. Из-под ресниц помертвело смотрела и ждала. Теплым болотом обдавало ее.
   Она села и снова с силой замахнулась платком, сказала:
   - Взорами сгорели, на чужое-то глядя. Много видел, да брать боялся. Все около.
   - А как за чужое стукнут. От дома убежишь, а от стыда своего нет.
   - На подлом стыдом не провалишься. Иди к Стройкову со стыдом. Строгий мужик и по совести, хотя и замучил. Не в меня, в старое, трактирное торкнулся.
   - Не он решает.
   - Пошел бы?
   - Я под Ельню сходил бы. А оттуда, на целых если ногах, с отпущением шел бы и шел бы к тому океану Ледовитому и вкось к другому. Волей бы надышался.
   Умираю без волн.
   - Кто этот знакомый?- спросила Серафима.
   - А что тебе? И знать не надо.
   - С Катюшкой Стремновой в ельнику встречался.
   - Как! - вертанулся Желавин поближе к Серафиме.
   - Чего-то поговорили скоро.
   - Вон что. Умом того не достигнешь, что глазами увидишь. Значит, с комиссарами он?
   - Или чего ты болтал на болоте?
   - Нет, нет,- заслабевшим голосом проговорил Желавин,- Так,всякое.
   - И всякое оборачивается.
   - Упустили.
   - Это бы ладно, с комиссарами. Бандюга он голодный.
   - Ас Катькой чего ему надо?
   - Мало ли знакомство какое. Форма-то на нем командирская. А бандюга. Где же ты подобрал такого?
   - В жигаревской избе, в погребе прятался.
   - И ты туда же.
   - С сеновала его видел.
   - А ты Феньку ждал. Все к ней. Да свое не отдаст, счастлива. Не оторвешь - и ты, и Митька, два дурака.
   - Зависть гложет тебя.
   - Что видела с тобой? Днем света боялся, ночи у окна просторожил. От колесного стука под берег бегал.
   - Под притолокой гнися. А я забыл,-с раскаяньем, как-то и посмеявшись, сказал Желавин.- Допрешь до поговорочки своей. Что дальше, говори.
   - Пошла я за ним: от следа его, как за лодочкой, берегом. А след путает. Уйдет, скроется, и откуда-то опять на том же месте. Только чудно. Если глядеть, сразу и видать: нехороший чего-то ходит. И все в тень, в тень. А того не понимает, перед заревом фуражка-то его тетеревом. На развалины барские завернул. Подремал, подремал, да как вскочит. Беженцев испугался. Занырял по осиннику. Потом вдруг будто опомнился. Под пеньком чего-то заковырял. А когда скрылся, я к пеньку.
   Серафима осторожно вытащила из кармана стеганки что-то завернутое в рвань. Расплела лохмоткн. Засохшая грязь рассыпалась, в глинце что-то блеснуло. Желавин хотел ближе разглядеть, а Серафима отдаляла и смотрела, как он клонился будто бы сном.
   - Поиграй, поиграй, милёнка ты моя,- заговорил, оглаживая ее колено, омывал порезанное осокой,- Тихонькое. А ночкой?- глянул в глаза.- Подай!
   Желавин подержал на ладони грязь, какое-то стеклышко выщипнул: "Условное, что ль?"
   - По затылку-то не огрел у пенька?
   - И его нет, и след потеряла. На край поляны вышла. Вижу, фуражка его тетеревом. Про встречанье-то с Катькой говорила. После у дороги он сел. Рядом я прилегла. Любовное его залихоманило. В баньку меня иотянул. На ребят лихих там нарвался. Ножом затряс.
   Руку мою сжал и все водит, водит, место никак не найдет. А я маню.
   - Любовное. Искал место, где ножом тебя торкнуть.
   - За что?
   - А у пенька на приманке слежку твою приметил.
   Способ такой. Вот тебе и тетерев. Только чей? С того леса или с этого из одних черничников с Демушкой.
   Не торкнул бы, так свел. А оттуда на поводке собачкой ко мне. Зачем себя показала? Потом бы к пеньку, после.
   Сорвалась, а здесь?.. Как бы неводом не завели от болота.
   - Погоди. Ребята из баньки за ним погнались. Разъярели. В овраге бил?!. С края на край шатали. Наганом по голове, а колом по ногам ломали. Да какая ж силато! Вырвался, ушел.
   - Засада, выходит?
   - Сам на них. Закричала я: "Не ходи, убьют!.."
   Один на голос ко мне и кинулся. Свалил. Да ускользнула. Он за мной. На тропке орешину отвела. Бежит, а я орешину и отпустила. По бельмам ему. Знаешь кто?
   - Не накаркай.
   - Гордей Малахов.
   Желавин приподнялся и оглядел яверь, стелившийся хмурыми желтыми и багровыми всполохами. Не завихривало вблизи, не западало: знал, там, где человек, на том месте словно проваленное, и яверь завихривается, полошится, бьет, как подстреленное крылом. Посмотрел выше, в сторону Смоленска, закрытого в необозримом частым лесочком. А в той стороне, где Москва, вроде бы куполок церквушки, ясный-ясный.
   Желавин опять присел напротив Серафимы.
   - Не спятила?
   - Под бок саданул.
   Она заголила бок, гладкий, как береста, потрогала тенистую излучинку у бедра и вздрогнула животом, опустилась. Желавин отвел глаза, проговорил:
   - Кулак у пего колодный. Вдарит - и печенка в глотку. Гляди теперь. Этот грибник с корешком рвет. На срезанном червячок заводится, рыженький такой, верткий. А после него уж нет - чисто. Уходить надо. А куда?
   Серафима обняла Желавина, зацеловала его со слезами.
   - Не погуби, не погуби.
   - Что еще?
   _ Забавил он меня, прорвой засосал.
   Он скинул с себя ее руки.
   - Как на духу, скажи мне. Совет дам. Или пропадешь. Ты Стройкова у адвоката стукнула?
   - Я! Ход закрыл.
   - И во дворе добавила ты?
   - Я. Сбить со следа хотела. В кепке ему показалась, с холстинкой.
   - Вали на Гордея,- догадливо и зло подсказал Желавин - Приходил, стелиться заставлял. Гордей. Гордейто Он и Стройкова хлобыстнул. Он. Взял, проклятый, что-то из-под порога, в мешке. И дочкой мне грозился.
   В страхе жила.
   - Ничего пе брала у него?
   - Нет.
   - И па посулы не шла?
   - Нет.
   - Вот вот, баба, так и веди, веди. На него, на него, все на него. Прошлым гноил. Травкой дуру из тебя сделал Николая Ильича с тросточкой не замарывай. Из головы вон! Пусть хоть один честный останется. На случай и защитит. А то и ему веры не будет. От всех начал твоих он Гордей Малахов. За глазами бандит с холстинкой Про порог молчи пока. Без раскаления в разговор гада не впутывай. Недавний топляк по дну ходит: легок еще Потяжелеет, на тихом уляжется. Некоторые новости тебе- барин Антон Романович жив. Садовником прямо по этой дороге у границы. А присматривала ты за сынком его - Пашенькой. А сейчас в сторонку.
   Они проползли к болоту и у берега, топкой мелью, скрываясь за кустами, вышли к месту - к дыре, видневшейся из-под наваленного годами яверного хвороста, замшелого, потонувшего в зарослях. Забрались тудав яму Здесь было тихо, душно, как под подушкой.
   Серафима разулась и, поджав ноги, укрылась стеганкой.
   - За Феньку не серчай. Глядел на нее, как на воле
   она гуляла, а ты с моей неволей стреноженная жила.
   Воскреснешь,-говорил Желавин, тяжелел его голос,- Вижу отблески воскресения на твоем лице. Еще одна норка. А там полоска землицы на дальнем берегу. И тебе, и дочке. Хозяйкой станешь. А я дорожку подметать и калитку закрывать в кустиках сиреневых. Поспи, поспи. Посторожу твой сон.
   Он в свой ватник укутал ее ноги. Достал наган и сел перед бровастым входом.
   - Ложись. Дружки укроем и утешим,- сказала Серафима.
   - Погоди. Дай почую, не шумит ли где?
   Всполошный стон донесся с небес: не то звало, не то прощалось. Желавин выглянул. Над болотом летели утки - прямо на юг, низко кланялись родному берегу.
   Грустно прощание лета, далека встреча солнца с тающим льдом, с зеленой травинкой, да будет, явится, но кто-то не придет.
   "Дружно как собрались,- подумал о птицах Желании.- Все свои дела сделали, соседям не мешали.