Страница:
- А прицепился. Гляди.
В окно -стук, стук: опять вызывают!
- Хоть бы отравы какой, тетя!
- Христос с тобою!
- Той смерти боюсь.
Но было тихо. Дарья походила у стен. Поманила Феню. Показала на трещину в бревне. Феня прижалась ухом. Как в сене, похрустывало и шумело, ползло гадюкой.
- Ошиблись, знать - сказала Дарья.- Немцы здесь.
Тверди, к мужу пришла.
- С другим жила, а за него прятаться.
- Не чужой,- уговаривала Дарья.
- И этот под полом у меня гостил.
- Кто?
- А вот заходил. Оборотень. Сынок барский. Павел Ловягин.
- Пашенька?
- Он самый. Тетя, если что, запомни.
Дарья наложила на лицо руки. Как от нехорошего сна просыпалась.
- Он и есть.
В дверь застучали. Дарья вышла в сени. Застучали сильней.
- Молодая пусть выйдет,- потребовал Павел.
- Сейчас спрошу,- ответила Дарья.
В сенях Феня схватила серп со стены. Выбежала через дворовую дверь к хлевку.
Павел с пистолетом в руке остановился.
- Почему не идешь? Новосельцев ждет.
- Так пошли,- позвала его.
Он шагнул и снова остановился.
- Что ж ты? Пошли, пошли,- поманивала она серпом и отходила.
- Павел Антонович, позор, позор-то какой,-услышал он за спиной голос и оглянулся, Дарья стояла посреди двора.- Как же не совестно.
Феня скрылась в тени плетня. Наставила серп на себя.
Дитц, в шинели, лицо его и голова были завязаны бинтами, сидел за столом в избе Дарьи.
- А где же муженек твой?- спросил Дитц.
- Кто ж его знает? С зимы не видела.
- А что за баба была у тебя?
- Это Митьки Жигарева женка. По слуху дошло ей, будто он у меня раненный лежит. Был. Из окружения шел. Вот тут свалился,- показала Дарья на пол.- А утром поднялся и в лес. Она-то сюда, а где искать?
Дитц поднял воротник шинели.
- На улице теплее.
- Так изба: из подпола тянет.
- А этот человек, который заходил, кто такой?
Дарья взяла веник, замела в угол следы разные, распрямилась.
- А бог их разберет. Глядеть-то на них боюсь. Глаза не знаю куда девать.
- Так, видно, не боишься одна?
- Думала, и не дойдут сюда. Куда же теперь? Поймают. Угонют-то, еще хуже. Вот и сиди, и терпи.
Дарья пощипала лучины, положила в печь поленца. Запахло дымком от вспыхнувшей и затрещавшей бересты.
- А Желавин не заходил? - спросил вдруг Дитц.
- Да ведь убили.
- За что же его?
- А вот этой самой бабы муж-то поревновал и убил.
Сам и признался.
Дитц достал карточку: уже снят был Желании для личного дела, завелось в папке с черным орлом и свастикой на обложке.
- Это Желании?
Дарья взглянула на карточку. Постарел Астафий:
от взгляда холодило хмуростью.
- Да, он,- подтвердила Дарья.
Вошел солдат в шинели, в фуражке со звездочкой.
Вызвал Дитца.
- Спасибо за беседу, хозяйка.
- Так заходите, печь затопила. Чай будет малиновый.
Павел стоял за хлевом. Дптц быстро подошел.
- Потеряли ее след, господин майор.
Дитц обдал его насмешливым взглядом.
- Вы прозрели?
- Я не понимаю вас.
- Почему она вам не поверила? Она испугалась вас.
Ваше настоящее лицо было известно ей. Вы где-то провалились. Вас кто-то знал.
- Меня знал один человек. Тот, из сапожной будки.
Я не отвечаю за измену других.
- Когда вернется, мы разберем. Если окажется, что вы правы, то считайте, мы выиграли сегодня.
- Я понял вас.
Зажгли фонарь. Личная секретная Дитца в рубленой новой избе на краю села, занятого разными немецкими службами.
Ввели Желавина. Опавшее лицо его пожелтело, устал и прел в грязной одежде.
- Садись!- сказал Дитц.
Желавин сел на табуретку.
- Без привязки?- будто бы и презрел за такую милость.
- Как ты оказался в деревне, где тебя взяли?
- Местечки знакомые. Охота тут бывала хорошая.
Петухи краснобровые.
- Охотник.
- Я больше насчет волка. За него, серого, деньги давали. Вот, бывало, и кружил без еды, без курева, чтоб хлебный или табачный дух не чуялся, только лесной, болотный. Овчинный он уважает. И барсуки водились.
Норы тут у них были, ходы. Выкуривали и вилами покололи. На шапки. Да и сказать, знакомая в этой деревне.
- Кто?
- Дарушка Малахова, милая, свет клином сошелся.
- Бывал у нее?
- Не дальше гумна, а то тайком, голову из травы не поднимал.
- Почему?
- Муж ее в прошлом хозяин трактирный. Арестовали, сбежал или удавился с горя, кто его знает. Да вдруг и прошумело. В Москве из-под порога квартирки адвоката одного узелок взял.
- Что за узелок?
- Вам любопытно. А и мне, чуть-чуть, поодаль от вас, незаметно, вроде как искоркой на ветру: погаснет и опять. Вот я и караулил в деревне, поджидал. Появился возле избы какой-то. Лицо холстинкой закрытое.
Словно бы и не один. А как проверить? Может, выманивал специально. Я на след, а он сзади топором. В лес ушел-туда, к норам. А я забоялся. Без товарища как?
И глаз с затылка нет, и голова одна.
- Можешь проводить?- сказал Дитц.
Желавин встал да было руку вскинул, но оглянулся, испугался чего-то.
* * *
Феня проползла по высокой траве и затихла на отроге леса - песчаном уступе, размытом ветрами с лугового залива; годами стекал песок, знойкий его жар унимала полынь, маяло обильное и горькое здесь солнце.
Где-то далеко в ночи повело вспыхнувшим слепящим зраком, прямо на нее глянуло. Метнулись тени и провалились.
Она боялась смотреть. Но смотрела и вслушивалась: не идут ли за ней?
Что-то качнулось на лугу, остановилось, согнулось.
И вдруг отпрянуло. Из-за листьев тронулось белое, завертелось, словно кто-то торопился - исступленно показывал: "Вон она, вон она". Опомнилась: "Да это же береза".
Завздыхало орудийным гулом с нашего края, горестно и беспросветно, как одинокое на покинутом ненастном дворе. Загнело тоской.
Недалеко вчерашнее место ожидания. Крюк-то какой дала!
Вошла в круг. Тут могли и подкараулить ее. Все блазпилось, кто-то ходил за ней. Постояла. Вон и курган с темными дырами-старые барсучьи норы. Вершина провалилась, все замшело и заросло. В одной из нор рюкзак с минами, а вон под тем кустом ее пистолет.
"Схвачу и назад".
Окрестные звуки - чудившиеся голоса, стрекот моторов где-то за далеким гребнем - нс тревожили ее.
Кристаллически блестела зубренная трава. Там! На ресницах вспыхнуло. Задыхаясь, спеша, как перед водою в жажде, искала под кустом пистолет. Руку отдернула, повернувшись вдруг, повалилась на бок и сверкнула выстрелом.
- Стой, Фенька!
Она сползла за бугор и снова выстрелила. Потом летела как в бездну.
Феня поднялась в папоротниках. Ало-красное солнце маковой грядой тлело в тумане. У поваленной березы кто-то сидел, псник над автоматом.
- Ваня!
Новосельцев, улыбаясь, потянулся.
- Ваня! Ты! Живой!
В слезах синели ее глаза.
- Ну, и ловил я тебя. Думал, кто чужой. Чую, человек где-то, а ис видать, ке слыхать. Хочу уйти-он за мной, я за ним - он от меня. К нашему месту подойти боюсь. Мерещится. Чуть ты меня...
- Ты уж прости. Со страха.
- Со второй пули как раз, если бы скулой не отвернулся.
Новосельцев достал из-за пазухи кусок хлеба и ломоть сала. Положил на разостланную стеганку, порезал финкой.
- Я хоть с питанием ходил. А то и не догнал бы.
До чего ж ты легко бежала. Залюбуешься. И зигзагами, и обходами, как учили. Не забыла. Л в папоротники уж по-пластунски заползла. Ешь! Помыться если-ванная там,- показал Новосельцев на болотце.
Феня зашла в зеленый шатер яверя. В порванном мху мочажина наполнена болотной водой. Воздух запареи солнцем. Черемуховым цветом сладил стрелолист.
Окунулась как в сон. Что-то тонкое порвала на дне, и снизу застудило холодом. Еще глубже соступила от высокого над ней неба. Как в раскрытом окне с синевой, в сиявшем пространстве тихо тронулось облачко. Завораживало, тянуло в покой. Под мхом, будто по стенке, узор заводнился, показалось вроде бы зеркальце в красках, и вдруг ясно-ясно увидела в том зеркальце бережок и себя в розовой с гречишный лепесток кофте, и маленькую лодку, и Кнрю, и еще дальше и выше хутор с маленькими избами и совсем маленькими муравчатыми окошками, и все покачивалось, удалялось, помахивало - скрылось в промоине. Какие-то красноватые корни вились, а вода мутилась от поднимавшегося снизу мрака, в котором ноги ее высвечивали шафранными всполохами.
Феня оделась, вышла из яверя и села на кочку напротив Новосельцева. Он посмотрел на се волосы, подзолоченные солнцем.
- Ты платок набрось. А то видать. Позолотела сильно.
- Со тьмы кажется, Ваня. Совсем другая жизнь.
- О какой жизни говоришь? Та прошла, а новая будет.
- Ну, значит, про эту.
Феня накинула платок-как сумраком погасила свет на себе.
_ Ваня, а ведь нас унюхали в то утро.
- Как унюхали?
Когда Феня рассказала о кромешной ночи, неразгадной как суеверие, Новосельцев спросил:
- Как же ушла?
- За мной они кинулись, в поле. А не видели: за плетнем стояла. Сказать-то, и на свете меня не было в ту минуту; умерла я от такой страсти, Ваня. Промахнули мимо меня.
Новосельцев повернулся на желтых калгановых цветочках.
- Считай, у того плетня заново родилась.
- Заново не надо. Если на такое, жаль ее костить.
- А сама ты ничего не унюхала? Почему к Дарьиной избе все сошлось? Словно сбор какой. И мы здесь.
Что может быть? Это правда! Она, обойдя ложь годами, является. Не пропадет, пока не исполнит свое назначение. Ты понимаешь, стягивает сюда. Нет будто иной точки. Какая в ней сила! В правде. Она владеет судьбой.
- Умный ты, Ваня,- сказала Феня с надеждой в неясном.
- Умна правда. А ложь вколачивали в вашу избу.
Сломалось. Вон куда отошло. Так видела ты этого Павла Ловягина?
- Это верно, на Митьку он глазами походит.
- И какой вывод?
- Обманут был Федор Григорьевич. Поняла его.
И мучения Мити. А я, Ваня, прости, домучила.
Глядела Феня под кустик, в бруснику красную.
- Это потом,-сказал Новосельцев.-А теперь о дальнейшем. Сейчас ты через явсрь в лес украдкой, а я останусь. Ждать меня будешь у условного ключика.
Люди должны подойти. А я отсюда с оглядкой за минами - и к ключику. Поняла? Жди.
Уходила Феня. Деревья смеживались за ней - все уже и уже редины, и вот слились чащей непроглядной, ночью казалась даль.
Под березой родник бочагом, с заливцем под корнями, куда, проникая от вершин, солнце постреливало.
Смородинники по бурелому.
Феня забралась в гущу, легла на сухой хворост.
В колосьях хвои зажигались капли смоляной росы.
Прохлада стекалась с жаром, небо мутнело. Палили смородиновые запахи. Она уткнулась лицом в хворост на грани золотого света и тьмы, из глубины которой, со дна, веяло влагой, покоем.
Новосельцев осторожно подходил к норам. На одну минуту дело: взять рюкзак с минами и назад.
Огляделся без особой тревоги. Встал на колени перед норой. Выбросил листву и хворост. Полез туда, потянул рюкзак. Не успел подняться. Что-то прошелестело, и темное накрыло его. Потоптали ногами.
- На теребилку,-показался знакомым голос.
В избу, где прикрученный к стулу вожжами сидел Новосельцев, вошел Желавин. Он только что вымылся в походной немецкой бане и пообедал. Не все еще кончилось для него, и как кончится?
Новосельцев взглянул и вдруг опустил глаза. Тяжело поднимал взор.
- Никак, мертвец? - проговорил, быстро оглядывая Желавина. По одежде не изменился: в сатиновой рубахе, в галифе, в наших комсоставскях сапогах, да и с лица не стронулось прежнее: взгляд тот же- беглый, тревожный, замирал, настораживал какой-то опасностью.
Желавпн тихо зашел со спины к Новосельцеву, потрогал петли на сидевшем. Как быть? Разговор подслушивали. Не сказал бы чего лишнего учитель. Все хитро.
- Признаться, не верил, а вон ты какая стерва! - сказал Новосельцев.
- К лицу ли учителю так выражаться? - Желавин сел напротив за стол. Выдвинул ящик и достал коробку с папиросами.-Не доверил бы детей такому учителю.
Ты их партийной вере обучал, борьбой без милосердия зануздывал. Что сам и получил. А требуешь уважения.
Моли бога, собственными кишками к стулу не прикрутили. Короткая твоя песенка. Да уж и спетая. Жалковато тебя. Что ты умел? Как и я, впрочем. За что умирать-то пошел? За коммуну? За нее, значит, эшелончик под откос, коммуне польза. И себе петлю на шею. За нее. Пьянее вина: и пошатывает, а особо всякие мечты возбуждает.
- Грамоте без милосердия учили вот такие, как ты, на таких стульях,сказал Новосельцев.- Сдерут вас с нашей земли без жалости. Сила-то у нас. Породилась на мерзавцев и взошла с правдой. Не вера виновата, а неизбежное. Учил честности и добру. А имел я волю с зари до зари. За нее и пошел. А ты завидуй.
- Я и завидовал. Да мне по распределению комиссарскому не досталось... Мелкая рыбка от шума бежит, а крупная за коряги становится. Так что за корягами?
Чего-то не разгляжу, намутили.
Желавин исподлобья напастью посмотрел. Глаза голубоватым светом провкднелись перед ним.
- Что знаю, не скажу, а врать не стану,- ответил Новосельцев.
- Стало быть, очень решительно на тот свет собрался? Погоди. На этом поживи. Чего получше пока обещать не могу. Погляди на эту правду, а остальную сам доскажешь.
Желавин отдернул занавеску на окне. Сквозь дрему соломой желтела заря. Хрустально поблескивали капли на ветлах, а за обочинами, в пару вываривались кусты волчьего лыка: ягоды - нарядом под красную смородинувызревали налитой в них отравой.
* * *
После поимки Новосельцева Павлу Ловягину дали три дня на отдых. Попросил разрешения слетать к отцу.
Вот и прибыл в его сторожку.
Сидел в старом отцовском кресле.
Хлама в сторожке прибавилось. На полу свалены спинки от стульев и резные, источенные червем иожки, треснувшая ваза с голубыми ангелками, какая-то картина: темное лесное озеро, перед которым обрывалась заросшая тропка. На глади озерной цветы лилий, как будто рассыпались из венка. Рядом с рамой бутыль, оплетенная резной позеленевшей медью.
В тишине среди теней старины Павел забылся. Время погасло в нем: не было жизни и памяти о ней.
Словно бы счастливым сном успокоил его: он поразился самой этой свободе от всего, как будто зашел в ноля, далеко-далеко.
"Под снегом совсем тихо и тепло,-подумал Павел.- Ночью слушать вой метели. Хорошо. Вырваны из природы. Зачем? Или делаем что-то чудесное? Ничего".
Антон Романович поставил на стол вазу с яблоками.
- Когда в этой комнате я зажигаю свечку и смотрю, мне кажутся сокровища. Таинство,- сказал Антон Романович.- Сюда приходят посидеть большие господа. Без иллюзий нельзя. Реализм гнетет даже самого сильного и ломает. В иллюзиях наше спасение: утешение от жестокости и несправедливости жизни. Реализм и прекрасные иллюзии, а между ними разочарование и пустота. В этом истина всех трагедий.
- Пустая консервная банка,-сказал Павел.
- Ты о чем?
- Обо всем.
Антон Романович налил из графинчика в рюмки.
- Ну, расскажи. Вепри двинулись на юг,- сказал о немцах.- Завернули от Москвы.
- До нашей усадьбы чуть оставалось.
- Да я уже было собрался. Что их заставило повернуть на юг, когда, казалось, вот-вот затрубят и заорут- все Россия пала. Покой потерял. Ждал. Страшно представить, а свидетелем сохрани бог. Душой не вынесу. Что же остановило их?
- Не знаю,-ответил Павел.
- Помнишь по истории, как было? Наполеон в Москву а Михаил Илларионович в Тарутино. Дорогу отрезал и выход закрыл. Вот где русский ум, гляди. Непонятное сперва, а после потрясающее. Немцы боятся такого же, разговоры, отец. Будто русские, чтоб усилить отпор на Московском направлении, сдвинули свой центральный фронт к востоку, и открылась брешь на юг. Гитлер полез в нее.
Антон Романович, в стареньком халатике, поднялся и перекрестился перед маленькой иконкой в углу.
- Значит сдвижение, историческое, божеское.
- Видел я как небо горело над Смоленском.
А Днепр был красным от крови. Вершина столпотворения российской истории. Кровавая река среди лугов.
Жуткое зрелище!
- Все как по Писанию. К тому идет-к геенкс огненной-Антон Романович выдернул из хлама пожелтевший бумажный свиток и развернул на столе. Павел увидел на картинке какой-то провалившийся, вымерший лес и грязных остромордых вепрей. Они стояли на задних ногах как бы уж и люди, и толкали нагую женщину. Один зверь, подняв морду, скалился, выл от страсти и бессилия возбудить в женщине такую же страсть.
Она была измучена и покорна, а вепри, могучие, рыжие, во власти над ней все толкали ее.
- Уничтожено все ради страсти. А без любви конец - сказал Антон Романович. Бумага выползла из рук свернулась с шелестом и соскочила на пол.
- Был я под Ельней, отец. Вспомнил, как на ярмарку с тобой ездили. Лощину проезжали. Денек солнечный и зеленый от лугов.-Тележка неслась тогда среди ржи. Жаворонок взлетал и падал. Не видать птаху, словно небо звенит и звенит. С улыбкой вернулся из тон дали Павел.- Помнишь, отец?
- Как же. Недалеко от тех мест наши земли, по дороге на север поворот. Кусты волчьего лыка границей. На вырубке столбик.
- Столбика нет, а лыко не извелось.
- Бывало, едешь рано весной, еще вода снеговая, прохлада, а лыко кораллами зацветало.
- Вот вспоминается как. И я люблю. Все во мне русское, а вот любви от русского нет. Кто объяснит?
- За верную службу отечеству пожалованы поместьем. Стражу несли. А они республикой на готовенькое. Русское поразнили на виноватых и невинных. Сами себе страшнее татар с их прошлым нашествием.
- Погоди, отец. Полистаем их комиссарские книжки. Будут зубами рыть могилы себе... Про лощину тебе сказал. Да вот еще незабудки вспомнил; по склонам синели. Теперь лощина смерти, завалена мертвецами.
Некоторые, провалившись в землю, стоят. Волосы шевелются. Погребено отборное, русское. Исходит сила, на тысячу лет загаданная. Три Америки на своей бы земле устроили. А пали в лощинах. Скоро конец!
- Не спеши.
- Кончилось. Кончилось. Каждый умный русский мог бы вырыть миллион из своей земли с ее богатствами. А он, в обмотках и рваной рубашке, сдыхаег в лощинах нищим за какое-то счастье. Теперь миллионы достанутся немцам!
За окном лист клена простился с летом. Сплыл на траву, и словно вдруг сама осень, осторожно, по ночам, холодом ходившая с севера в свою разведку, отпрянула в сад, оставив на газоне багряный след.
Антон Романович и Павел не притронулись к вину в рюмках: судьба уже напоила горькой, из чаши.
- Ты навестил усадьбу?-спросил Антон Романович.
- На косогоре елочка маленькая, будто сестренка родилась. Она меня встретила.
Антон Романович стер слезу с щеки.
- Разбросаны камни в былье, как кости белые,- продолжал Павел.- А где впадина от усадьбы осталась, сосны и ели. Вокруг светло, только эта впадина и темна. Дороги и помину нет. Так, приглядеться, руслецо песчаное. За низиной Угра, вроде как голубыми небесами в траве. А дальше - столбы огненные, И страшно, и красиво. А простору конца нет. Что там какойто фронт, передовые, пушки всякие - все поглотит и землею замоет. Где парадные двери были, провал.
Туда спустился. Мрак да мох. А на дне бугор, как надгробие.
- А два белых камня под сиренью целы?
- Заросли.
- Скамейка была. На ней, при дедушке твоем, сидел сам Глинка. Приезжал из Спасского песни послушать.
Павел достал из кармана какой-то тряпичный комок. Развязал, развернул на столе грязную рвань от гимнастерки. Горсть праха-пепел с кусочками угля, с песчинками сгоревшей земли и корешками мха, как нитями золота.
- Из раскопок Российской империи,- проговорил Павел.
Антон Романович долго глядел на горстку пепла. Когда-то, по вечерам, усадьба сверкала огнями и издали была похожа на хрустальный с золотом кубок. Неужели от всего осталось только эта грязь и рванье.
"Господи, господи, за что ты нас?" - вопросил Антон Романович и поник.
- А брат? Ничего нс слышал?
- Не слышал,-ответил Павел: затаил от всех следы дядюшкины.- Если бы меня не тронули, я босиком бы до Сибири дошел, дополз бы, да в самую глушь.
Теплая печь, жена. И пропади все пропадом! Спокойной воли хочу: дышать морозом, косить да на час к реке. Все дано человеку, а он, гад, поуродовал!.. Гитлер - сила, ниспосланная освободить землю от человеческих тварей. Люди закрывают и сжигают себя, как падаль.
Нечего жалеть.
- Что стряслось? - с тревогой спросил Антон Романович.
- Жуткая жизнь, отец. В болоте, на островке, я видел, как в корни вползала змея. Позавидовал ей: она могла скрыться. Я не могу больше. Как исчезнуть, где ход? Я должен снова идти туда, рядиться в гимнастерку. Есть женщина, которая знает меня. Может провалиться все. С меня шкуру в гестапо сдерут.
- Вот несчастье-то.
- Я боюсь.
- Кто она?
- Постарался на свою голову. Помнишь лесника?
- Его жена нянчила тебя. Была твоей мамкой..
Я тогда хотел, чтоб ты мужицкое впитал прежде французского. Для укрепления в родной почве. Крепче такто. Соков вон сколько! А от чужого со своим разжижение получается. И жил ты у них. На харчах крестьянских. Не давал тебя баловать. Умных людей мы замечали. Живы?
- Да. Это их дочь. Что делать? Она на хуторе.
Я видел ее.
- Поговори с ней,-дал совет Антон Романович.- По матери и отцу она должна быть доброй.
- За такую доброту отвечают как за измену. Во врагах числюсь.
- Или что натворил над ней?
- Ничего.
- Как же так? Неужели убить?
- Не убью.
- Ты не говори никому.
- Я хитро все, хитро.
- Продержись.
- Немцы могут не пойти дальше, укрепятся на линии Днепра. Столько земли взяли! С перерывами как бы не затянулось на годы... Зачем мы слезли на этом проклятом месте? Надо было дальше и дальше.
- Не пускала родина наша. Да и поджидал брата.
Мы были знакомы с паном. Викентий бывал у него, охотился вот на этих землях. Перед бегством договорились, здесь вот остановимся. Бежали бы дальше. Хотели в Бразилию. Там укоренить свое дело, не теряя из виду Россию. С чем было бежать?-сказал Антон Романович.- Брат не явился, а у нас ничего не было.
- Пропади пропадом. И эти бриллианты. Лучше бы ты поливал цветы в московском парке.
- Они и так пропали. Я сказал тебе о них для твоего спасения. Ты искал их, понял, фамильное, но врагом не был.
- Я между двух огней,- проговорил Павел.- Не спасут никакие бриллианты. Не я придумал мятежи, войны - весь этот подлый мир. Все явилось до меня, а я должен отвечать. Боюсь, дрожу, скорее убью, чем выйду и скажу правду. Да какую правду? Я не знаю ее. Одно знаю. Назван человеком тот, кто не может им быть.
- Пустые слова,-перебил Антон Романович.-Собьют с толку. Люди не выйдут из прорвы. Стоит ли задумываться, как жить? Мысли проверены тысячелетиями, и ни одной подходящей. Какая польза, что умный и'святой возвестит о добре, а темный подлец и дурак раздавит? Волю дает богатство. Я был богатым, а сейчас у разбитого корыта, знаю, что говорю. Есть сознание, где является красота, а есть грязный трактир.
Это там 'кричат: пропади все пропадом! Пропивая последнее, ты не забывай, кто мы. Служили престолу.
В тысяча восемьсот двенадцатом году наше имение было разорено. Твой прадед Хрисан взялся за оружие, когда французы были в Москве. Партизан беспощадно расстреливали и вешали. Не побоялся. Был казнен в городе Красном. Дерись до последнего и не сетуй на мир. Другого не будет. Ты вспомнил нянюшку. Веселая была, а на иконку поглядывала. Она едина, иконка-то.
Или с дочкой разбивать будете? За что? И за кого? - Антон Романович показал в небо,- Там проверка.
- Ты прав. За кого и за что?
Антон Романович протянул руку, тронул лаской волосы сына.
- Не тумань голову. Не думай, что воина закончится так просто. История как дорога, где ровно, где круто, а то и вовсе не видать за метелью. Бывало. Не пугайся, не кричи. Конь дорогу чует и так повернет, что окажется, совсем не туда в оглоблях ломали и гнали.
* * *
- Зажгу свет,- сказал Антон Романович и поднялся, пошел занавесить окна.
- Постой. Тише.
Павел бросился к двери. Ничего не поведала чужая ночь, отпрянула с шумом листьев, показала дорогу и скрыла ее.
Он вернулся к столу. Чернел в тряпице прах.
- Был с вами в ту ночь еще кто-то невидимый, близкий к нашему дому человек. Не пустые же собирались бежать. На это и рассчитывал. А оказались бриллианты. С ума сойти! Гляди, в армяке и лежат непотрошеные. Куда с ними сунешься? Там лишь получка.
Доходы на школы, книги и пушки.
- Поклонись. Сурово, но только сила сохранит Россию. При царе начался разлад. Проникало чужеземное, покупало и низвергало в беспорядок. Как устояли?
Не перестаю удивляться. В мгновение ока образовалось вокруг одного. Какой же силой? А ты говоришь. Что-то есть. Летел и летит всадник. Конь стремится в грядущее, а всадник, обернувшись, целит стрелой в врагов на следах его. Вот тебе стремление России. Сильное, единое, никакой расплывчатости в сферах мировых, враждебных. Так говорил и брат. А я продолжу нынешним, чтоб ты уяснил. Гитлер пробивает брешь с запада навстречу восточному пришествию. Вот когда поймем, какою свободою жили. Не только мы. В настоящем судьба будущего мира на московской заставе, Пашенька. Решит солдат в окопе, быть или не быть потрясению от помрачненного ума Германии.
- Очнись, отец. Я про армяк.
Антон Романович поднялся, прошаркал по комнате войлочными чеботами, хотел занавесить окно. Павел остановил его.
- Не надо. За занавеской и подслушать могут.
- Кому здесь. Я не забыл, о чем речь. Память-то не потерял. И с кем же мне поговорить, да в такой час.
- Я хочу знать, отец, кто схватил армяк с бриллиантами? Мне надо. Кто?
Антон Романович опустился в свое кресло.
- Рюмочку бы выпил. Что ж ты? Поспишь хорошенько. Тут-то тихо.
В окно -стук, стук: опять вызывают!
- Хоть бы отравы какой, тетя!
- Христос с тобою!
- Той смерти боюсь.
Но было тихо. Дарья походила у стен. Поманила Феню. Показала на трещину в бревне. Феня прижалась ухом. Как в сене, похрустывало и шумело, ползло гадюкой.
- Ошиблись, знать - сказала Дарья.- Немцы здесь.
Тверди, к мужу пришла.
- С другим жила, а за него прятаться.
- Не чужой,- уговаривала Дарья.
- И этот под полом у меня гостил.
- Кто?
- А вот заходил. Оборотень. Сынок барский. Павел Ловягин.
- Пашенька?
- Он самый. Тетя, если что, запомни.
Дарья наложила на лицо руки. Как от нехорошего сна просыпалась.
- Он и есть.
В дверь застучали. Дарья вышла в сени. Застучали сильней.
- Молодая пусть выйдет,- потребовал Павел.
- Сейчас спрошу,- ответила Дарья.
В сенях Феня схватила серп со стены. Выбежала через дворовую дверь к хлевку.
Павел с пистолетом в руке остановился.
- Почему не идешь? Новосельцев ждет.
- Так пошли,- позвала его.
Он шагнул и снова остановился.
- Что ж ты? Пошли, пошли,- поманивала она серпом и отходила.
- Павел Антонович, позор, позор-то какой,-услышал он за спиной голос и оглянулся, Дарья стояла посреди двора.- Как же не совестно.
Феня скрылась в тени плетня. Наставила серп на себя.
Дитц, в шинели, лицо его и голова были завязаны бинтами, сидел за столом в избе Дарьи.
- А где же муженек твой?- спросил Дитц.
- Кто ж его знает? С зимы не видела.
- А что за баба была у тебя?
- Это Митьки Жигарева женка. По слуху дошло ей, будто он у меня раненный лежит. Был. Из окружения шел. Вот тут свалился,- показала Дарья на пол.- А утром поднялся и в лес. Она-то сюда, а где искать?
Дитц поднял воротник шинели.
- На улице теплее.
- Так изба: из подпола тянет.
- А этот человек, который заходил, кто такой?
Дарья взяла веник, замела в угол следы разные, распрямилась.
- А бог их разберет. Глядеть-то на них боюсь. Глаза не знаю куда девать.
- Так, видно, не боишься одна?
- Думала, и не дойдут сюда. Куда же теперь? Поймают. Угонют-то, еще хуже. Вот и сиди, и терпи.
Дарья пощипала лучины, положила в печь поленца. Запахло дымком от вспыхнувшей и затрещавшей бересты.
- А Желавин не заходил? - спросил вдруг Дитц.
- Да ведь убили.
- За что же его?
- А вот этой самой бабы муж-то поревновал и убил.
Сам и признался.
Дитц достал карточку: уже снят был Желании для личного дела, завелось в папке с черным орлом и свастикой на обложке.
- Это Желании?
Дарья взглянула на карточку. Постарел Астафий:
от взгляда холодило хмуростью.
- Да, он,- подтвердила Дарья.
Вошел солдат в шинели, в фуражке со звездочкой.
Вызвал Дитца.
- Спасибо за беседу, хозяйка.
- Так заходите, печь затопила. Чай будет малиновый.
Павел стоял за хлевом. Дптц быстро подошел.
- Потеряли ее след, господин майор.
Дитц обдал его насмешливым взглядом.
- Вы прозрели?
- Я не понимаю вас.
- Почему она вам не поверила? Она испугалась вас.
Ваше настоящее лицо было известно ей. Вы где-то провалились. Вас кто-то знал.
- Меня знал один человек. Тот, из сапожной будки.
Я не отвечаю за измену других.
- Когда вернется, мы разберем. Если окажется, что вы правы, то считайте, мы выиграли сегодня.
- Я понял вас.
Зажгли фонарь. Личная секретная Дитца в рубленой новой избе на краю села, занятого разными немецкими службами.
Ввели Желавина. Опавшее лицо его пожелтело, устал и прел в грязной одежде.
- Садись!- сказал Дитц.
Желавин сел на табуретку.
- Без привязки?- будто бы и презрел за такую милость.
- Как ты оказался в деревне, где тебя взяли?
- Местечки знакомые. Охота тут бывала хорошая.
Петухи краснобровые.
- Охотник.
- Я больше насчет волка. За него, серого, деньги давали. Вот, бывало, и кружил без еды, без курева, чтоб хлебный или табачный дух не чуялся, только лесной, болотный. Овчинный он уважает. И барсуки водились.
Норы тут у них были, ходы. Выкуривали и вилами покололи. На шапки. Да и сказать, знакомая в этой деревне.
- Кто?
- Дарушка Малахова, милая, свет клином сошелся.
- Бывал у нее?
- Не дальше гумна, а то тайком, голову из травы не поднимал.
- Почему?
- Муж ее в прошлом хозяин трактирный. Арестовали, сбежал или удавился с горя, кто его знает. Да вдруг и прошумело. В Москве из-под порога квартирки адвоката одного узелок взял.
- Что за узелок?
- Вам любопытно. А и мне, чуть-чуть, поодаль от вас, незаметно, вроде как искоркой на ветру: погаснет и опять. Вот я и караулил в деревне, поджидал. Появился возле избы какой-то. Лицо холстинкой закрытое.
Словно бы и не один. А как проверить? Может, выманивал специально. Я на след, а он сзади топором. В лес ушел-туда, к норам. А я забоялся. Без товарища как?
И глаз с затылка нет, и голова одна.
- Можешь проводить?- сказал Дитц.
Желавин встал да было руку вскинул, но оглянулся, испугался чего-то.
* * *
Феня проползла по высокой траве и затихла на отроге леса - песчаном уступе, размытом ветрами с лугового залива; годами стекал песок, знойкий его жар унимала полынь, маяло обильное и горькое здесь солнце.
Где-то далеко в ночи повело вспыхнувшим слепящим зраком, прямо на нее глянуло. Метнулись тени и провалились.
Она боялась смотреть. Но смотрела и вслушивалась: не идут ли за ней?
Что-то качнулось на лугу, остановилось, согнулось.
И вдруг отпрянуло. Из-за листьев тронулось белое, завертелось, словно кто-то торопился - исступленно показывал: "Вон она, вон она". Опомнилась: "Да это же береза".
Завздыхало орудийным гулом с нашего края, горестно и беспросветно, как одинокое на покинутом ненастном дворе. Загнело тоской.
Недалеко вчерашнее место ожидания. Крюк-то какой дала!
Вошла в круг. Тут могли и подкараулить ее. Все блазпилось, кто-то ходил за ней. Постояла. Вон и курган с темными дырами-старые барсучьи норы. Вершина провалилась, все замшело и заросло. В одной из нор рюкзак с минами, а вон под тем кустом ее пистолет.
"Схвачу и назад".
Окрестные звуки - чудившиеся голоса, стрекот моторов где-то за далеким гребнем - нс тревожили ее.
Кристаллически блестела зубренная трава. Там! На ресницах вспыхнуло. Задыхаясь, спеша, как перед водою в жажде, искала под кустом пистолет. Руку отдернула, повернувшись вдруг, повалилась на бок и сверкнула выстрелом.
- Стой, Фенька!
Она сползла за бугор и снова выстрелила. Потом летела как в бездну.
Феня поднялась в папоротниках. Ало-красное солнце маковой грядой тлело в тумане. У поваленной березы кто-то сидел, псник над автоматом.
- Ваня!
Новосельцев, улыбаясь, потянулся.
- Ваня! Ты! Живой!
В слезах синели ее глаза.
- Ну, и ловил я тебя. Думал, кто чужой. Чую, человек где-то, а ис видать, ке слыхать. Хочу уйти-он за мной, я за ним - он от меня. К нашему месту подойти боюсь. Мерещится. Чуть ты меня...
- Ты уж прости. Со страха.
- Со второй пули как раз, если бы скулой не отвернулся.
Новосельцев достал из-за пазухи кусок хлеба и ломоть сала. Положил на разостланную стеганку, порезал финкой.
- Я хоть с питанием ходил. А то и не догнал бы.
До чего ж ты легко бежала. Залюбуешься. И зигзагами, и обходами, как учили. Не забыла. Л в папоротники уж по-пластунски заползла. Ешь! Помыться если-ванная там,- показал Новосельцев на болотце.
Феня зашла в зеленый шатер яверя. В порванном мху мочажина наполнена болотной водой. Воздух запареи солнцем. Черемуховым цветом сладил стрелолист.
Окунулась как в сон. Что-то тонкое порвала на дне, и снизу застудило холодом. Еще глубже соступила от высокого над ней неба. Как в раскрытом окне с синевой, в сиявшем пространстве тихо тронулось облачко. Завораживало, тянуло в покой. Под мхом, будто по стенке, узор заводнился, показалось вроде бы зеркальце в красках, и вдруг ясно-ясно увидела в том зеркальце бережок и себя в розовой с гречишный лепесток кофте, и маленькую лодку, и Кнрю, и еще дальше и выше хутор с маленькими избами и совсем маленькими муравчатыми окошками, и все покачивалось, удалялось, помахивало - скрылось в промоине. Какие-то красноватые корни вились, а вода мутилась от поднимавшегося снизу мрака, в котором ноги ее высвечивали шафранными всполохами.
Феня оделась, вышла из яверя и села на кочку напротив Новосельцева. Он посмотрел на се волосы, подзолоченные солнцем.
- Ты платок набрось. А то видать. Позолотела сильно.
- Со тьмы кажется, Ваня. Совсем другая жизнь.
- О какой жизни говоришь? Та прошла, а новая будет.
- Ну, значит, про эту.
Феня накинула платок-как сумраком погасила свет на себе.
_ Ваня, а ведь нас унюхали в то утро.
- Как унюхали?
Когда Феня рассказала о кромешной ночи, неразгадной как суеверие, Новосельцев спросил:
- Как же ушла?
- За мной они кинулись, в поле. А не видели: за плетнем стояла. Сказать-то, и на свете меня не было в ту минуту; умерла я от такой страсти, Ваня. Промахнули мимо меня.
Новосельцев повернулся на желтых калгановых цветочках.
- Считай, у того плетня заново родилась.
- Заново не надо. Если на такое, жаль ее костить.
- А сама ты ничего не унюхала? Почему к Дарьиной избе все сошлось? Словно сбор какой. И мы здесь.
Что может быть? Это правда! Она, обойдя ложь годами, является. Не пропадет, пока не исполнит свое назначение. Ты понимаешь, стягивает сюда. Нет будто иной точки. Какая в ней сила! В правде. Она владеет судьбой.
- Умный ты, Ваня,- сказала Феня с надеждой в неясном.
- Умна правда. А ложь вколачивали в вашу избу.
Сломалось. Вон куда отошло. Так видела ты этого Павла Ловягина?
- Это верно, на Митьку он глазами походит.
- И какой вывод?
- Обманут был Федор Григорьевич. Поняла его.
И мучения Мити. А я, Ваня, прости, домучила.
Глядела Феня под кустик, в бруснику красную.
- Это потом,-сказал Новосельцев.-А теперь о дальнейшем. Сейчас ты через явсрь в лес украдкой, а я останусь. Ждать меня будешь у условного ключика.
Люди должны подойти. А я отсюда с оглядкой за минами - и к ключику. Поняла? Жди.
Уходила Феня. Деревья смеживались за ней - все уже и уже редины, и вот слились чащей непроглядной, ночью казалась даль.
Под березой родник бочагом, с заливцем под корнями, куда, проникая от вершин, солнце постреливало.
Смородинники по бурелому.
Феня забралась в гущу, легла на сухой хворост.
В колосьях хвои зажигались капли смоляной росы.
Прохлада стекалась с жаром, небо мутнело. Палили смородиновые запахи. Она уткнулась лицом в хворост на грани золотого света и тьмы, из глубины которой, со дна, веяло влагой, покоем.
Новосельцев осторожно подходил к норам. На одну минуту дело: взять рюкзак с минами и назад.
Огляделся без особой тревоги. Встал на колени перед норой. Выбросил листву и хворост. Полез туда, потянул рюкзак. Не успел подняться. Что-то прошелестело, и темное накрыло его. Потоптали ногами.
- На теребилку,-показался знакомым голос.
В избу, где прикрученный к стулу вожжами сидел Новосельцев, вошел Желавин. Он только что вымылся в походной немецкой бане и пообедал. Не все еще кончилось для него, и как кончится?
Новосельцев взглянул и вдруг опустил глаза. Тяжело поднимал взор.
- Никак, мертвец? - проговорил, быстро оглядывая Желавина. По одежде не изменился: в сатиновой рубахе, в галифе, в наших комсоставскях сапогах, да и с лица не стронулось прежнее: взгляд тот же- беглый, тревожный, замирал, настораживал какой-то опасностью.
Желавпн тихо зашел со спины к Новосельцеву, потрогал петли на сидевшем. Как быть? Разговор подслушивали. Не сказал бы чего лишнего учитель. Все хитро.
- Признаться, не верил, а вон ты какая стерва! - сказал Новосельцев.
- К лицу ли учителю так выражаться? - Желавин сел напротив за стол. Выдвинул ящик и достал коробку с папиросами.-Не доверил бы детей такому учителю.
Ты их партийной вере обучал, борьбой без милосердия зануздывал. Что сам и получил. А требуешь уважения.
Моли бога, собственными кишками к стулу не прикрутили. Короткая твоя песенка. Да уж и спетая. Жалковато тебя. Что ты умел? Как и я, впрочем. За что умирать-то пошел? За коммуну? За нее, значит, эшелончик под откос, коммуне польза. И себе петлю на шею. За нее. Пьянее вина: и пошатывает, а особо всякие мечты возбуждает.
- Грамоте без милосердия учили вот такие, как ты, на таких стульях,сказал Новосельцев.- Сдерут вас с нашей земли без жалости. Сила-то у нас. Породилась на мерзавцев и взошла с правдой. Не вера виновата, а неизбежное. Учил честности и добру. А имел я волю с зари до зари. За нее и пошел. А ты завидуй.
- Я и завидовал. Да мне по распределению комиссарскому не досталось... Мелкая рыбка от шума бежит, а крупная за коряги становится. Так что за корягами?
Чего-то не разгляжу, намутили.
Желавин исподлобья напастью посмотрел. Глаза голубоватым светом провкднелись перед ним.
- Что знаю, не скажу, а врать не стану,- ответил Новосельцев.
- Стало быть, очень решительно на тот свет собрался? Погоди. На этом поживи. Чего получше пока обещать не могу. Погляди на эту правду, а остальную сам доскажешь.
Желавин отдернул занавеску на окне. Сквозь дрему соломой желтела заря. Хрустально поблескивали капли на ветлах, а за обочинами, в пару вываривались кусты волчьего лыка: ягоды - нарядом под красную смородинувызревали налитой в них отравой.
* * *
После поимки Новосельцева Павлу Ловягину дали три дня на отдых. Попросил разрешения слетать к отцу.
Вот и прибыл в его сторожку.
Сидел в старом отцовском кресле.
Хлама в сторожке прибавилось. На полу свалены спинки от стульев и резные, источенные червем иожки, треснувшая ваза с голубыми ангелками, какая-то картина: темное лесное озеро, перед которым обрывалась заросшая тропка. На глади озерной цветы лилий, как будто рассыпались из венка. Рядом с рамой бутыль, оплетенная резной позеленевшей медью.
В тишине среди теней старины Павел забылся. Время погасло в нем: не было жизни и памяти о ней.
Словно бы счастливым сном успокоил его: он поразился самой этой свободе от всего, как будто зашел в ноля, далеко-далеко.
"Под снегом совсем тихо и тепло,-подумал Павел.- Ночью слушать вой метели. Хорошо. Вырваны из природы. Зачем? Или делаем что-то чудесное? Ничего".
Антон Романович поставил на стол вазу с яблоками.
- Когда в этой комнате я зажигаю свечку и смотрю, мне кажутся сокровища. Таинство,- сказал Антон Романович.- Сюда приходят посидеть большие господа. Без иллюзий нельзя. Реализм гнетет даже самого сильного и ломает. В иллюзиях наше спасение: утешение от жестокости и несправедливости жизни. Реализм и прекрасные иллюзии, а между ними разочарование и пустота. В этом истина всех трагедий.
- Пустая консервная банка,-сказал Павел.
- Ты о чем?
- Обо всем.
Антон Романович налил из графинчика в рюмки.
- Ну, расскажи. Вепри двинулись на юг,- сказал о немцах.- Завернули от Москвы.
- До нашей усадьбы чуть оставалось.
- Да я уже было собрался. Что их заставило повернуть на юг, когда, казалось, вот-вот затрубят и заорут- все Россия пала. Покой потерял. Ждал. Страшно представить, а свидетелем сохрани бог. Душой не вынесу. Что же остановило их?
- Не знаю,-ответил Павел.
- Помнишь по истории, как было? Наполеон в Москву а Михаил Илларионович в Тарутино. Дорогу отрезал и выход закрыл. Вот где русский ум, гляди. Непонятное сперва, а после потрясающее. Немцы боятся такого же, разговоры, отец. Будто русские, чтоб усилить отпор на Московском направлении, сдвинули свой центральный фронт к востоку, и открылась брешь на юг. Гитлер полез в нее.
Антон Романович, в стареньком халатике, поднялся и перекрестился перед маленькой иконкой в углу.
- Значит сдвижение, историческое, божеское.
- Видел я как небо горело над Смоленском.
А Днепр был красным от крови. Вершина столпотворения российской истории. Кровавая река среди лугов.
Жуткое зрелище!
- Все как по Писанию. К тому идет-к геенкс огненной-Антон Романович выдернул из хлама пожелтевший бумажный свиток и развернул на столе. Павел увидел на картинке какой-то провалившийся, вымерший лес и грязных остромордых вепрей. Они стояли на задних ногах как бы уж и люди, и толкали нагую женщину. Один зверь, подняв морду, скалился, выл от страсти и бессилия возбудить в женщине такую же страсть.
Она была измучена и покорна, а вепри, могучие, рыжие, во власти над ней все толкали ее.
- Уничтожено все ради страсти. А без любви конец - сказал Антон Романович. Бумага выползла из рук свернулась с шелестом и соскочила на пол.
- Был я под Ельней, отец. Вспомнил, как на ярмарку с тобой ездили. Лощину проезжали. Денек солнечный и зеленый от лугов.-Тележка неслась тогда среди ржи. Жаворонок взлетал и падал. Не видать птаху, словно небо звенит и звенит. С улыбкой вернулся из тон дали Павел.- Помнишь, отец?
- Как же. Недалеко от тех мест наши земли, по дороге на север поворот. Кусты волчьего лыка границей. На вырубке столбик.
- Столбика нет, а лыко не извелось.
- Бывало, едешь рано весной, еще вода снеговая, прохлада, а лыко кораллами зацветало.
- Вот вспоминается как. И я люблю. Все во мне русское, а вот любви от русского нет. Кто объяснит?
- За верную службу отечеству пожалованы поместьем. Стражу несли. А они республикой на готовенькое. Русское поразнили на виноватых и невинных. Сами себе страшнее татар с их прошлым нашествием.
- Погоди, отец. Полистаем их комиссарские книжки. Будут зубами рыть могилы себе... Про лощину тебе сказал. Да вот еще незабудки вспомнил; по склонам синели. Теперь лощина смерти, завалена мертвецами.
Некоторые, провалившись в землю, стоят. Волосы шевелются. Погребено отборное, русское. Исходит сила, на тысячу лет загаданная. Три Америки на своей бы земле устроили. А пали в лощинах. Скоро конец!
- Не спеши.
- Кончилось. Кончилось. Каждый умный русский мог бы вырыть миллион из своей земли с ее богатствами. А он, в обмотках и рваной рубашке, сдыхаег в лощинах нищим за какое-то счастье. Теперь миллионы достанутся немцам!
За окном лист клена простился с летом. Сплыл на траву, и словно вдруг сама осень, осторожно, по ночам, холодом ходившая с севера в свою разведку, отпрянула в сад, оставив на газоне багряный след.
Антон Романович и Павел не притронулись к вину в рюмках: судьба уже напоила горькой, из чаши.
- Ты навестил усадьбу?-спросил Антон Романович.
- На косогоре елочка маленькая, будто сестренка родилась. Она меня встретила.
Антон Романович стер слезу с щеки.
- Разбросаны камни в былье, как кости белые,- продолжал Павел.- А где впадина от усадьбы осталась, сосны и ели. Вокруг светло, только эта впадина и темна. Дороги и помину нет. Так, приглядеться, руслецо песчаное. За низиной Угра, вроде как голубыми небесами в траве. А дальше - столбы огненные, И страшно, и красиво. А простору конца нет. Что там какойто фронт, передовые, пушки всякие - все поглотит и землею замоет. Где парадные двери были, провал.
Туда спустился. Мрак да мох. А на дне бугор, как надгробие.
- А два белых камня под сиренью целы?
- Заросли.
- Скамейка была. На ней, при дедушке твоем, сидел сам Глинка. Приезжал из Спасского песни послушать.
Павел достал из кармана какой-то тряпичный комок. Развязал, развернул на столе грязную рвань от гимнастерки. Горсть праха-пепел с кусочками угля, с песчинками сгоревшей земли и корешками мха, как нитями золота.
- Из раскопок Российской империи,- проговорил Павел.
Антон Романович долго глядел на горстку пепла. Когда-то, по вечерам, усадьба сверкала огнями и издали была похожа на хрустальный с золотом кубок. Неужели от всего осталось только эта грязь и рванье.
"Господи, господи, за что ты нас?" - вопросил Антон Романович и поник.
- А брат? Ничего нс слышал?
- Не слышал,-ответил Павел: затаил от всех следы дядюшкины.- Если бы меня не тронули, я босиком бы до Сибири дошел, дополз бы, да в самую глушь.
Теплая печь, жена. И пропади все пропадом! Спокойной воли хочу: дышать морозом, косить да на час к реке. Все дано человеку, а он, гад, поуродовал!.. Гитлер - сила, ниспосланная освободить землю от человеческих тварей. Люди закрывают и сжигают себя, как падаль.
Нечего жалеть.
- Что стряслось? - с тревогой спросил Антон Романович.
- Жуткая жизнь, отец. В болоте, на островке, я видел, как в корни вползала змея. Позавидовал ей: она могла скрыться. Я не могу больше. Как исчезнуть, где ход? Я должен снова идти туда, рядиться в гимнастерку. Есть женщина, которая знает меня. Может провалиться все. С меня шкуру в гестапо сдерут.
- Вот несчастье-то.
- Я боюсь.
- Кто она?
- Постарался на свою голову. Помнишь лесника?
- Его жена нянчила тебя. Была твоей мамкой..
Я тогда хотел, чтоб ты мужицкое впитал прежде французского. Для укрепления в родной почве. Крепче такто. Соков вон сколько! А от чужого со своим разжижение получается. И жил ты у них. На харчах крестьянских. Не давал тебя баловать. Умных людей мы замечали. Живы?
- Да. Это их дочь. Что делать? Она на хуторе.
Я видел ее.
- Поговори с ней,-дал совет Антон Романович.- По матери и отцу она должна быть доброй.
- За такую доброту отвечают как за измену. Во врагах числюсь.
- Или что натворил над ней?
- Ничего.
- Как же так? Неужели убить?
- Не убью.
- Ты не говори никому.
- Я хитро все, хитро.
- Продержись.
- Немцы могут не пойти дальше, укрепятся на линии Днепра. Столько земли взяли! С перерывами как бы не затянулось на годы... Зачем мы слезли на этом проклятом месте? Надо было дальше и дальше.
- Не пускала родина наша. Да и поджидал брата.
Мы были знакомы с паном. Викентий бывал у него, охотился вот на этих землях. Перед бегством договорились, здесь вот остановимся. Бежали бы дальше. Хотели в Бразилию. Там укоренить свое дело, не теряя из виду Россию. С чем было бежать?-сказал Антон Романович.- Брат не явился, а у нас ничего не было.
- Пропади пропадом. И эти бриллианты. Лучше бы ты поливал цветы в московском парке.
- Они и так пропали. Я сказал тебе о них для твоего спасения. Ты искал их, понял, фамильное, но врагом не был.
- Я между двух огней,- проговорил Павел.- Не спасут никакие бриллианты. Не я придумал мятежи, войны - весь этот подлый мир. Все явилось до меня, а я должен отвечать. Боюсь, дрожу, скорее убью, чем выйду и скажу правду. Да какую правду? Я не знаю ее. Одно знаю. Назван человеком тот, кто не может им быть.
- Пустые слова,-перебил Антон Романович.-Собьют с толку. Люди не выйдут из прорвы. Стоит ли задумываться, как жить? Мысли проверены тысячелетиями, и ни одной подходящей. Какая польза, что умный и'святой возвестит о добре, а темный подлец и дурак раздавит? Волю дает богатство. Я был богатым, а сейчас у разбитого корыта, знаю, что говорю. Есть сознание, где является красота, а есть грязный трактир.
Это там 'кричат: пропади все пропадом! Пропивая последнее, ты не забывай, кто мы. Служили престолу.
В тысяча восемьсот двенадцатом году наше имение было разорено. Твой прадед Хрисан взялся за оружие, когда французы были в Москве. Партизан беспощадно расстреливали и вешали. Не побоялся. Был казнен в городе Красном. Дерись до последнего и не сетуй на мир. Другого не будет. Ты вспомнил нянюшку. Веселая была, а на иконку поглядывала. Она едина, иконка-то.
Или с дочкой разбивать будете? За что? И за кого? - Антон Романович показал в небо,- Там проверка.
- Ты прав. За кого и за что?
Антон Романович протянул руку, тронул лаской волосы сына.
- Не тумань голову. Не думай, что воина закончится так просто. История как дорога, где ровно, где круто, а то и вовсе не видать за метелью. Бывало. Не пугайся, не кричи. Конь дорогу чует и так повернет, что окажется, совсем не туда в оглоблях ломали и гнали.
* * *
- Зажгу свет,- сказал Антон Романович и поднялся, пошел занавесить окна.
- Постой. Тише.
Павел бросился к двери. Ничего не поведала чужая ночь, отпрянула с шумом листьев, показала дорогу и скрыла ее.
Он вернулся к столу. Чернел в тряпице прах.
- Был с вами в ту ночь еще кто-то невидимый, близкий к нашему дому человек. Не пустые же собирались бежать. На это и рассчитывал. А оказались бриллианты. С ума сойти! Гляди, в армяке и лежат непотрошеные. Куда с ними сунешься? Там лишь получка.
Доходы на школы, книги и пушки.
- Поклонись. Сурово, но только сила сохранит Россию. При царе начался разлад. Проникало чужеземное, покупало и низвергало в беспорядок. Как устояли?
Не перестаю удивляться. В мгновение ока образовалось вокруг одного. Какой же силой? А ты говоришь. Что-то есть. Летел и летит всадник. Конь стремится в грядущее, а всадник, обернувшись, целит стрелой в врагов на следах его. Вот тебе стремление России. Сильное, единое, никакой расплывчатости в сферах мировых, враждебных. Так говорил и брат. А я продолжу нынешним, чтоб ты уяснил. Гитлер пробивает брешь с запада навстречу восточному пришествию. Вот когда поймем, какою свободою жили. Не только мы. В настоящем судьба будущего мира на московской заставе, Пашенька. Решит солдат в окопе, быть или не быть потрясению от помрачненного ума Германии.
- Очнись, отец. Я про армяк.
Антон Романович поднялся, прошаркал по комнате войлочными чеботами, хотел занавесить окно. Павел остановил его.
- Не надо. За занавеской и подслушать могут.
- Кому здесь. Я не забыл, о чем речь. Память-то не потерял. И с кем же мне поговорить, да в такой час.
- Я хочу знать, отец, кто схватил армяк с бриллиантами? Мне надо. Кто?
Антон Романович опустился в свое кресло.
- Рюмочку бы выпил. Что ж ты? Поспишь хорошенько. Тут-то тихо.