Страница:
_ А где же Платон Сергеич?
- В Поляновке, в мастерских. Пулеметы, винтовки починяет.
- Уходила бы, тетя. Страх-то какой.
- Куда?
- Где потише.
- Говорят, не пойдет дальше. Будто через землю турецкую в Палестину ему надо. Наши не пускали. Ну, и" задрались. Сказывают, прежде король ихний, по фамилии Барбос, туда все хаживал. Пойдут налегке, а оттель на верблюдах сундуки прут. В сундуках алмазы заморские... А у нас? Этих верблюдов на заготовку и самих разденут. Сибирские тут проходили. Кулачищи во - с чугун. Во дворе сели у котелков. Едят, усами шевелют, друг на дружку поглядывают сурово. Хоть бы словечко.
Поели и пошли с винтовками, с топорами, будто по дрова куда... Где была-то?-досказав свое, спросила Анфиса.
- Я же сказала тебе: на окопах.
- Бросила в избе все. Заходи, бери, прямо коммунизм открыла.
- Да кому нужно. И чего брать?
- Что ж, голяком ходить? Вой и осень скоро...
В баньку не хочешь? Еще теплая. Солдаты мылись. Духу нагнали. И переоделась бы. Приготовлю. Ступай, золотко. Все теперь в какую минуту: и моются, и едят, и спят как попало. Бедные люди. За что им, царица небесная. Иди. Водицей поласкаешься.
После бани Феня завалилась на старый теткин диван. Поворочалась, погремела пружинами. Анфиса подала квасу: настоянной на чернике закисшей водицы.
- Да будто хмельной?
- С чего, с дыма?
- А закружило,- радость почуяла, улыбнулась.
Легла широко, раскинув босые ноги. Под затылком сплела руки. Остывала в березовой испарине, как перед свиданием, ныло в груди сладкой тоской. Влажно золотился на лбу косячок волос. Синева глаз в тихой задумчивости, словно уж и осень на реке.
Анфиса подсела к ней"
- Опять идти куда?- спросила.
- Тихо хочу полежать.
- Боюсь за тебя. Вон девчат на Днепре неводом.
Как рыбки трепыхались. Идут наши, а они мутные лежат. Случись что с тобой - сгори тогда все пропадом!
- Погоди, тетя. Ребяток я пришла пожалеть, а они меня пожалели. Вот откуда это у них? Скажи. Ведь жалости не научишь. Да и дети еще. С чего завелось-то?
Не пустота какая-то. Было бы пустое, и не было бы ничего,- говорила и удивлялась Феня.- А то и глазенки блестят: чувство-не какое-то, а самое-самое мне родное. И в беде не потерялось.
- Мать была добрая, царствие ей небесное.
- А откуда в ней-то? Из чего-то хорошего взялось, соткалось сокровище такое. И откуда-то, в минуту, ко мне дошло: лапушки милые меня обняли.
Анфиса улыбнулась.
- Сказки тебе сказывать. Заслушаешься. Один сокровище прекрасное, а другой по нему рябой змеей ползет и утоляется. Какая ж ты была! Шубейку тебе сшила, полущалочек еще мамкин, расшитый-пламя-не пламя, цвет - не цвет, как с зари снятый. Зачем тебя так одела? Красоту твою показала. И пошла ты - гадину утолила. Душеньку высосал. Другой, в свои молодые лета, живо бы на золотой прииск куда. И свет посмотрел бы, и заработал. С женою в Крым. Расцеловал бы в розах. Вот любовь! А то в магазине камсой торговать. Вино, жена красивая и еще охота на уме. Днем баба-батрачка во дворе а ночью стелись любовницей дармовой. Прямо барин! Желавин, какой уж он, а Митьку ненавидел. Сказал как-то про тебя: "Бриллиант она бесценный..." Бриллиант бросил, а курочку унес.
- Какую курочку?
- А под плетнем кудахтала.
- Кто?
- Кто же еще нам позор подает?
Феня закрыла глаза, не шевельнулась.
"Так вот с чего",- помянулся утренний разговор Стройкова.
Анфиса вытерла слезы.
- За картохами в твоей избе в подпол-то полезла, а там лежанка. Попадется и скажет: ты скрывала. Вот девка и в тюрьму с варнаками... Слухай меня, - приблизилась, зашептала Анфиса.- Одна-то боюсь туда, в подпол. А давай-ка с тобой, будто бы чего' взять пришли.
И уничтожим лежку-то эту.
Феня, потянувшись, повернулась па бок, усмехнулась.
- Раз скрывала, значит, гада жалела?
- А в голову взбредет, то и скажет.
- Нельзя ему сказать-то: на крыльцо бы не вышла себя с гадом оповещать. Чего бы хуже не было, тетя.
Стройков незаметно, по малинникам и под вершинистыми порослями, по крапчато-красной мари, проник на жигарсвский двор.
Через дворовую дверку вошел в сени. Постоял. Потом быстро оглядел избу - переднюю большую половину с печью и горницу.
Окна были заколочены досками, и от щелей, как фонарями, светило солнце.
Про следы под полом знал, оглядел их еще вчера.
Сейчас хотел что-то понять.
По лесенке поднялся на чердак. Сел на кладки верхнего венца сруба. На слегах под соломенной крышей лепились опустевшие гнезда ласточек.
В углу стояла старая прялка, валялись корзины, всякая рвань, сежа свернутая и сопревшая, на березовом белиле. В другом углу - тюфяк на снопах: когда-то Митя с Феней спали летними ночами.
Стройков поднял графинистую бутылку из-под мадеры: этикетка московская.
Грудою лежали книги. Стройков пересмотрел их, церетряс. Одна из обложек пожелтевшая, между страниц заложен лоскуток. Раскрыл. Стал читать:
"...Первые подали голоса жители волостей смоленских, занятых, опустошенных поляками; они написали грамоту к братьям своим, к остальным жителям Московского государства:
"Мы братья и сродники, потому что от св. купели св.
крещением породились... Где наши головы? Где жены и дети, братья, родственники и друзья? Кто из нас ходил в Литву и Польшу выкупать своих матерей, жен и детей, и те свои головы потеряли; собран был Христовым именем окуп, и то все разграблено! Если кто хочет из вас помереть христианами, да начнут великое дело душами своими и головами, чтоб быть всем христианам в соединении. Неужели вы думаете жить в мире и покое?
Мы не противились, животы свои все принесли - и все погибли, в вечную работу латинству пошли. Если не будете теперь в соединении, обще со всею землей, то горько будете плакать и рыдать неутешным вечным плачем: переменена будет христианская вера в латинство, и разорятся божесгвенные церкви со всею лепотою, и убиен будет лютою смертию род ваш христианский, поработят и осквернят и разведут в полон матерен, жен и детей ваших".
Стройков осторожно, чтоб не порвать страницы, вложил книгу в карман ватника. "Как смекали! Мужики мудрые".
Стройков поднял рогожину. На моховой подстилке с опилками - пустая икона в окладе из серебристого фольгового железа с тиснениями и лучистым венцом над вырезом. Кто-то уже трогал: на запыленном стекле створки следы рук. "Плашку-то вынули".
Он спустился вниз, в сени. Остановился перед зарубкой на стене: пакляная конопатка под зарубкой вырвана. "Что-то искали или взяли? Да что надо, в избе не хранят: от пожара подальше прячут. А ковырялся кто-то".
В горнице Стройков подошел к кровати, голой, деревянной. Над ней шест для занавески... Вот сюда, уже порою отдаленной ночи, подходил человек с холстинкой.
"Зачем? Чтоб убить? Но убить мог и на дороге, из-за куста, без всякого риска. А не приснилось ли вам, Дементий Федорович, после разговоров на ночь?"
Из-под подоконников была вырвана берестяная подкладка. "Чего же искали и кто?"
Вышел во двор огороженный. Соломенная крыша над хлевками и сеновалом. Передняя стенка - плетнем красноталовым, задняя из соснового горбыля. Снаружи шумела листва, царапалась ветками. Одна доска покривленная, запалая.
Стройков нажал на нее, н она открылась. "Ход".
Пролез за забор в высокие малинники н присел. Оглядел землю. Следы каблуков. Дернина с кустом будто бы подрыта. Он потянул за куст. Вывернул дернину с отрубленными лопатой корнями. Порылся в ямке в тепловатом рассыпчатом черноземе. Вытащил сопревшую тряпицу. "Ломай, дурак,голову".
Стройков впихнул дернину в ямку. Поколол ладони об малиновые жалистые прутья.
Во дворе забрался на хлевок срубом под общей крышей. Под верхним венцом - настил, заваленный старыми конопляными снопами. Видно, что и тут была лежка, уютная, скрытная.
В крыше над срубом-дырка. Стройков заглянул в нее. Как в окуляре, дворовая дверка избы с колодистой приступкой перед порогом. Глухая стена, солнцем каленная, дождями и снегом беленная, с моховой конопаткой.
Внизу подвальная отдушина. Из тьмы ее пробился к счету картофельный побег.
Стройков снова посмотрел на дверку. "Не слепой сидел. Все видел". Лег на снопы. "Самое местечко: скрыт, и уйти можно через ход. А то подпольное? Не хитрость ли? След следом сбивает. На вид одно, а на уме другое. Да не Желавин ли?"
Путался давний желавинский разговор, да как пустая наметка: развалишь на берегу-одни водоросли, а вода вдруг зарябит, как будто что с хмурой силой ушло на дно.
Уже служил в милиции совсем еще молодой по той поре Аленька Стройков, и случилось ему везти в Москву пакет с сургучными печатями.
Поезд местный - до Вязьмы, а там пересадка.
В вагоне было пусто, и по рассвету дремалось.
Желавин прошел было, врезался взглядом в Стройкова и остановился, к чему-то прислушиваясь.
- Алексей Иванович,- с почтением назвал, поздоровался, слегка поклонясь.
Подсел напротив. В поддевке, сшитой из старой шинели, в картузе с высокой тульей. Взгляд и быстрый, и пристальный мгновениями, как будто схватывал что-то.
Лицо человека описать невозможно, даже фотокарточка лишь отпечаток след минувший, секунда в жизни: близкому родному мало что скажут глядящие куда-то глаза. Подскажет что-то воображение, чувство, но и оно разное у людей: красиво одному и ненавистно другому.
Глаза серые, временами голубоватые, были сосредоточены на своем, на какой-то проверке, будто еще и вслед поглядит, долго поглядит, а обернешься - задумчиво идет своей дорогой.
Медлителен в движениях и неожиданно быстр, перед обидчиком умерен - не погрозит, а втайне спалит.
Не менялся с виду: все та же поддевка и старый картуз, из-под которого свисали прямые белесые волосы.
За окном отплывали луга в тумане. Вдали, на освещенных зарею склонах, где уже косили, крапились маковые и васильковые платки баб.
Не пахло войною, а пахло дымом паровозным, ржаными полями да сырым олешником. Но никогда не забывает о своем беда: исподволь выбирает из случайностей, мудрит - и вдруг сложился, готов ужасающий лик.
- Значит, Москву поглядеть,- сказал Желавин.- Да разве все оглядишь. Надо с интересом: посмотреть, например, дом, где что-то случилось. А так ходить без толку. Дома как дома: один выше, другой ниже. Ну, какая-нибудь занавесочка на первом этаже. Чего это днем, а окно по-темному закрыто? Мучается кто после вина, света боится, или какой дамочке жарко? - Желавин посмотрел в окно.- А я за ружьем на Кузнецкий мост. Магазин там охотничий. Уж больно нахваливают перепелочек на сковородке. Баба плачет: "И я перепелочку хочу". Боюсь, зря потрачусь. Какой я охотник.
Еще и без собаки. А заведи - ее прокормить надо. Чугун варева на день. Патроны, дробь всякая, порох. Да походи за перепелочкой. После самому чугун щей подавай. Во что, прикинь, перепелочка обойдется? Барин дичку вкушал, так деньги имел. Люди на него работали.
И на порох хватало и на собак. Специально варили, с мясом. Яичко ей, каждой, крутое ко всему прочему обязательно. После охоты отдохнуть возляжет. Сигарку выкурит.
- Когда от нечего делать и прогуляешься,- поддержал беседу Стройков.
- Я перед березняком шапку снимаю. В лесу хорошо посидеть, в этой, как тебе сказать, забвенной отдаленности. А с ружьем человек хуже волка. На того серчать нельзя. Чего серчать? Не виноват, так уж природой сотворен. И лишнего в лесу не сожрет. Все можно сожрать, а потом чего? Я перепелочку послушать люблю, как она во ржице-то, рано вечерком: "подь-подь". Этих охотников из леса обухом! Дармовое-то глотать - шире глотку. Потрудись курочку с петушком завести, а перепелочку не трогай. Махонькая, из ржи выйдет, головкой верть-верть. Глазок умный. А потом глядь: перепелятки за ней, как бусинки.
- А чего ж за ружьем едешь?
- Так ведь другой все одно огложет. Вот и посуди, как от одного и свое исчезает, и мысль благородная свертывается. И повини: вот сам в жалости своей еду ружье покупать на перепелочку малую. Ты этого Митьку Жигарева прижми! Пример от него плохой. Печка ихняя жарить устала перепелочек-то. Да, покровитель.
Куда нам.
- Какой покровитель? - спросил Стройков, уже втянутый в беседу Желавиным.
- Ты не лезь. Молод. Наломаешь дров. В жизнь не простят. Служба твоя капризная. Ухо востро держи.
Погневаться можно. Без того не бывает. А больше уговором бери: пристыди, посовести. Иной сам гнетется.
Все-то он понимает, а как быть? Кто поможет? Самый близкий друг бессилен обиду его унять, любовь какую несчастную или ревность. Угар разный в страстях раскаленных.
Желавин откинул полу поддевки, заложил ногу на ногу. Заметил на мыске сапога прилипшую травинку.
Снял ее.
- А Москву погляди, погляди. В галерею Третьякова сходи. Картины там на всех стенах. Бывало, ходил.
И не раз. В ином уголочке по часу простаивал. А вот чего-то нет. Чего, не знаю. А чего-то нет. Нет. Непостижимого чего-то? И в книгах нет. Ну, книги - это особое. И в кино. Все на виду, и как целуются. Это же зачем? Как ты целуешься и как я - это мы при себе в тайне храним. А тебе эту тайну на публичное осмотрение. Стал бы ты, скажем, целоваться, если бы на тебя с дороги вся деревня глядела? И как можно свои чувства возбуждать искусственным, и что милёне останется. Что ей-то останется, если ты в кино все свои чувства потратил на пустое? С чего после любить, когда в чувствах истощен с еще ранних лет. Я эту простыню лесом обхожу. Берегусь. Все будет: и хлеб, и сало, и всякой каши вволю. Только без чувства вопрос возникает: чего это скучно? Чего это так? Да не сходить ли за бутылкой? Попробуй растряси потом пьяное, беспробудное.
Тоже понимай в службе-то своей... Есть в галерее этой картина,продолжал Желавин,- убийство царем Иваном Грозным сына своего. Иные, мимо других картин, прямо к этой стремятся. На убийство, значит, скорее поглядеть. Не на осень золотую с луговою речкой голубой, а на кровь из-под пальцев царских. Вникай. Все пригодится, и для образования тоже. Только все это лишкес.
Где заблудишься-то скорей, в роще знакомой или в чужом лесу бесконечном?.. Помню, и я прямо к этой картине. Вот вижу заледенелые глаза царя. А мне-то еще интересно, как же это из красок такое получается? Все издали глядят. Ближе подошел, да еще поближе - в упор. Мороз по коже. Царь-то прямо на меня глядит.
Словно что колыхнуло. Зарябили в глазах разные пятна.
Ноги подкосились. Пошел я от этой картины. Выскочил на улицу, не знаю, куда и бежать... Второй раз я пришел. И вот стоял и думал, как же это такое воображение явилось? Не видать его, воображение-то, будто из ничего, а наяву предстало.
- Талант,- сказал Стройкой.- Вон и на гармошке - один сыграет, другой нет.
- А вот и расскажу. Правда или нет, так или не так-была, скажем, осень золотая, как на картине, или такой не было, не докажешь.
За окном постоял домик станционный, под нетлами, и тронулся, отстал. Стройков видел, как начальник в красной фуражке поднял хворостину и отогнал гусей.
- А так,- начал Желавин.- Стоял у трактира зимой, темным вечером, девочка нищая, голодная, подзаборная. Хоть бы корочку. За корочку и в каморку бы трактирную пошла, на койку грязную. Приходил богомаз - иконы он рисовал. Пожалел несчастную. Привел в свою комнатку. Приютил. А через какое-то время появился он у церкви. Держит в наволочке что-то завернутое. Господин какой-то из церкви вышел. Богомаз к нему: "Барин, купи икону"."У меня свои есть",- отвечает. Богомаз скорее развернул наволочку. Побелел господин, огляделся. "Где украл?"- спрашивает. "Не крал, моя".- "Сколько тебе за нее?" - "А сколь дашь, барин". Тот не глядя червонец ему из кошелька. Икону взял и ушел... Повесил ее у себя в темной комнатке.
Вот гости как-то съехались. Решил он показать приобретение. Да как! Дверь открыл - н свечу выше. Лик прекрасный, с синими глазами, словно ожил... Цены этой иконе не было. Тысячи давали. Да чуть не миллион! воскликнул Желавин.- Вот господин и загорелся того богомоза найти. К церкви пришел. Порасспросил. Ему сразу адресок-то и указали. Недалеко и жил.
Явился к нему в комнатку и говорит: "Есть у тебя еще, чтоб такая, как та?" Тут в комнатку нищая девочка вошла. На кровать села. Посмотрел господин на нее, на богомоза. А тот на колени упал. "Прости,- говорит,жить-то надо". Удивился господин: "За что простить?"
Богомаз на несчастную показал: "Лик с нее я списал..."
Вот как бывает,-закончил рассказ Желании.-Нищая, значит, за кусок у трактира грязи ждала. А лик-то в миллион! Как это? Чего богомазу-то увиделось в ней и красоту ее представил? Живой-то грош, а на иконе вон какая цена. По какому уму? Выходит, два ума у человека: один на виду, а другой как в ночи сокрытый?
Вот там и озаряется. Вникай. Может, пригодится. Желавина вспомнишь. Вдруг что по твоей службе случится.
Следок там или что. Бывает, и преступления сотворяются озарением страшным того ума. Здравым умом и всякими догадками не понять. Что виделось богомазу? Можешь ты мне сказать, что же это такое? И сам богомаз не скажет. На табуретке, мол, сидела она, а я кисточкой схватывал...
Стройков повернулся на снопах.
Вот и вспомнился Желавин: "Два ума, а голова одна - и гордится, и винится. Путаешь по здравому уму, а какие озарения?"
У дверки показалась Феня.
Стройков спрыгнул с хлевка и подошел к ней. Платок убран. Стояла прямо в строгости неприступимой, и в то же время легкая, тонкая.
- Зайдем,- сказал Стройков.
Зашли в избу. На потолке что-то зашуршало, будто кто веником помел. Орудийные всполохи мигали в щелях заколоченных окон - зажигались в разбитых на полу стеклах.
Феня, задумавшись, оглядела избу, как глядят вслед пролетевшему. В углу опустевший стол, за который уже не сядет семья, и гость не зайдет: почует недоброе, да и словно бы голоса давние шептались в стенах.
Изба заскрипела, и треск от крыши до земли раздался.
Стройкой поднял половицу - дощину погребную.
Феня спустилась в подпол. Непроницаема тьма, как конец судьбы. Сверху засветил фонарик.
Кондовые стояки подпирали избу, облитые аспидночерной смолой. В углу лежка - истертая солома на покосившейся земле. На самом дне ямы стояла вода, без света, прозрачная, неглубокая, тонкая над паутиной какого-то мха, а будто бы серое вещество пророоло на смерти. По глине расползались впалые следы рук.
Странное померещилось, будто мрак этот был в ней, как в пещере, где вот с этих следов кто-то голый, гадкий полз. Схватил сердце под красным сводом.
Стройкой и Феня вышли из избы, остановились во дворе перед воротами с калиткой.
- Вот бы ночью вылез. Скрутил, и не пикнула бы,- сказала Феня.
- Неужели не чувствовала чужого в доме?
- Я последнее время и дома-то не была. Когда коров согнала, вернулась, с Новосельцевым и ушла.
- Вот и дело. Разговоры слышал. А поклонник этот, как его - не то усопший, не то воскресший?
- Да ведь из подпола, если что, не уйдешь: етрашно в такой тупик лезть. Да он и посуше местечко облюбует. Гляди, кто с испугу или сдуру свалился?
- А может, Анфиса наследила? Ползала - картошку искала. От страха между половицами застряла. Не рассказывала, как она метнулась? - Стройков засмеялся.-А узелок не забыла.
- Свое не оставит.
- А икону она распотрошила? На избе. Под рогожей.
- Это давно. Когда Митину мамку схоронили. Плашку на могилке поставили.
- За стеною, в малиннике, кто-то ковырялся. Ты не замечала: Федор Григорьевич или Митька внимание какое-то, может, проявляли к этому месту?
- Иногда там Федор Григорьевич любил посидеть.
В малиннике, на скамеечке, на которой я корову доила, на ней и сидел. Луга, даль какая!
- Святой, что ль, был? - удивлялся Стройков всем рассказам про Федора Григорьевича.-А как за страшные грехи пропал.
- Поначалу в этой избе нравилось даже,- улыбка посветилась на ее лице.Бывало, Митя глядел, тихо так, как я картошку чистила, будто сроду не видел.
- Выходит, сначала-то хорошо было. Я и не слышал.
- Да все разве расскажешь. Когда к разговору.
Люди бывали. Что себе в печи, то и всем. Как полагается. Митя красть не пойдет,- проныл тоской голос Фени.
- А деньги?
- Да и деньги непонятные.
- А озарения с ним не бывали?
- Какие озарения?
- Не знаю. А бывают, говорят. Будто и жалеешь его?
- Ведь любила. Будь он как прежде, и жила бы.
Как случилось, и сама не знаю. Совестно после всего.
- Поедешь на место,- сказал Стройков.
Пролезли в малинники через заборный ход. За Угрою всхолмленные тьмою луга под сургучно застывшим небом.
- Будет когда-нибудь хорошо, Алексей Иванович?
- Будет... Иди вперед, а я сзади. Провожу.
В поле было теплее. Над рекой пророс месяц зеленой лозинкой.
В избу Стремновых постучали.
Гордеевна открыла дверь. На крыльце никого не было.
Вернулась на свою лежанку за печью.
- Кто там? - спросил ее Никанор.
- Да, знать, в твоем диване грюкнуло.
Никанор осторожно повернулся.
- Таких диванов сейчас нет. Вон у Никиты давно отгрюкал. А вместе купляли.
- Никита из своего два сделал.
На крыльце что-то загремело.
- Никак, Никита со своего съекономленного дивана упал. Легок на помине. Ишь ты, .под чужой дверью чего-то забыл.
Никанор тихо поднялся.
В сени вышел. Толкнул дверь, да во что-то уперлось. Через щель глаз подмигнул.
- Матвеич, не убей.
- Алексей Иванович.
- Тише.
Никанор быстро собрался. Не забыл пополнить кисет самосадом.
- Куда это ты? - спросила Гордеевна.
- Командир тут. Дорогу спрашивает.
За избой скрылись в темноте.
- Так, говоришь, Никита из одного дивана два едедал?
- Летось еще. Половинку - к своему бригадирскому столу в правление на общие деньги сам у себя купил, а на другой половинке - дома спит.
- Вот фокусник!.. Так где бы присесть, Матвеич?
Через кусты пролезли к берегу и сели в траву.
- Никто нас здесь не увидит?
- Хворост - веточка хрустнет, услышим.
- Вон у Феньки под полом кто-то сидел, я не чуяла. И еще раз, заруби, Матвеич, что Желавина видел.
Ни слова. Ночи темнеют.
- Свет-то страшнее.
Стройков, припрятывая огонек в рукав, откурил.
- Ты, Матвеич, мне такого самосада где-нибудь в печурке спрячь. На одну закрутку. Вот сейчас придешь, в тряпочку заверни и спрячь. Мой. Никому. Не забудешь?
Никанор растер окурок в земле. Вздохнул.
"Свое тяжело",- подумал Стройков и сказал:
- Пошутил.
- Чего ты. Кисет спрячу. Пока есть. Приходи. Твой...
Вон как под речкой светит, все одно что на краю воли сидим. А дальше? задумался Никанор.
- Вздыхать не легче. Так дело? Про следы эти помолчать бы. Да Анфиса разгласила. Митька у нее на уме.
Л вспугнули-то... кого?
- Когда за картохами полезла, там никого не было.
- Ясно. А то бы и ноги протянула. Не Желавин ли?
чего.то сорвался. Лежанку бы так не оставил, да и следы. Место другое нашел или ищет? Так что, Матвеич, еще и гвоздь приготовь. Почуешь под полом -половицу заколачивай.
- Он и жаленку найдет со всеми удобствами. Днем отлежится. А ночью в постель. Мужик статный.
- А были знакомые?
- Не замечали за ним. Только на Феньку косило.
- И Кирька твой, и Митька, и Желавин - прямо крестники по бабе.
- Своему-то говорил: брось! Крестники до добра не доведут.
- Позавчера зашел я в их избу ночью. На лавку сел. Чего-то представить, понять хотел. И представил, будто все они за столом собрались: и Григорий Жигарев, и Федор, и Митя, и мать его, и Фенька. Живых и мертвых - всех собрал. И вообразил себе, что и правда невидимо с ними сидит. Знают они об этом, что правда-то здесь. Не словом, а каким-то светом что-то покажет. Григорий мрачен. Федор в предчувствии смерти на сына глядит - прощается. А он - руку протянул: Феня длеб ему подает, да уж чем-то и потрясена, какой-то будто бы тайной, изменой. Мать Мити голову опустила, знает добра от правды не будет. Хочет перекреститься, чего-то остановить, да бессильна рука - все в прошлом...
Долго я сидел... Темно,- с задумчивостью произнес Стройков.- А сцена перед глазами. Вот-вот чем-то свет поразит.
Сидели они у края обрывистого берега впадиной. На каменистой отмели внизу река пряла в темноте струи и красила по смоляному заряницей, тянула под листвяной подол ольхи, склоненной перед непроходимым бродом.
- Незнамо все, Алексей Иванович.
- Как это незнамо?
- А так, любая судьба показывает со стороны, какой могла быть и твоя судьба, милый.
- В одном - крестники, а тут, сказать, и родня во всех судьбах-то. Кто-то убил, а я должен понимать, что и я мог бы убить, да бог миловал? Так?
- И плохое учит, как жить, чтоб не сбиваться.
А скроешь плохое или побоишься - на этом кто другой и провалится.
- С этим согласен.
- За столом жигаревским рядом с каждым правда сидела. А одной нет1 Да и сиротку ты забыл. Забыл сиротку-то.
- Какую сиротку?
- Серафимку. Босенькая по дворам бегала. У ^Кигаревых в няньках жила. И жала, и полола, и за скотиной ходила. С края, на лавке, ее место. Чтоб сразу соскочить и подать.
- Так что?
- Под свет правды тоже не лишняя,- подсказал Никанор.
- Крикливая!.. А ты не про следок?
- Вот что, Алексей Иванович, сказать хочу. Желавин воду фуражкой зачерпнет. Мордой не полезет. Да и кануть можно. Подток там, плывун. Когда яму-то вырыли и сруб поставили, чуть это на дне просочилось, грунтовая. Уж и крышу покрыли, надавило, что ль, когда только заметили: земля в яме шевелится, вроде как топь. Бросили камень. Так и канул, словно в дыру. Стали гадать: что и как? Один старичок и сказал, будто на этом месте, когда-то давно, лесной колодец был.
А потом зарос. Кго полезет на руках в такое воду глотать? Пришлый какой, со стороны. Желавин или Митька - фуражкой: оно и привычно, как на покосах. Никто ее, воду из родника, глотмя не пьет.
- В Поляновке, в мастерских. Пулеметы, винтовки починяет.
- Уходила бы, тетя. Страх-то какой.
- Куда?
- Где потише.
- Говорят, не пойдет дальше. Будто через землю турецкую в Палестину ему надо. Наши не пускали. Ну, и" задрались. Сказывают, прежде король ихний, по фамилии Барбос, туда все хаживал. Пойдут налегке, а оттель на верблюдах сундуки прут. В сундуках алмазы заморские... А у нас? Этих верблюдов на заготовку и самих разденут. Сибирские тут проходили. Кулачищи во - с чугун. Во дворе сели у котелков. Едят, усами шевелют, друг на дружку поглядывают сурово. Хоть бы словечко.
Поели и пошли с винтовками, с топорами, будто по дрова куда... Где была-то?-досказав свое, спросила Анфиса.
- Я же сказала тебе: на окопах.
- Бросила в избе все. Заходи, бери, прямо коммунизм открыла.
- Да кому нужно. И чего брать?
- Что ж, голяком ходить? Вой и осень скоро...
В баньку не хочешь? Еще теплая. Солдаты мылись. Духу нагнали. И переоделась бы. Приготовлю. Ступай, золотко. Все теперь в какую минуту: и моются, и едят, и спят как попало. Бедные люди. За что им, царица небесная. Иди. Водицей поласкаешься.
После бани Феня завалилась на старый теткин диван. Поворочалась, погремела пружинами. Анфиса подала квасу: настоянной на чернике закисшей водицы.
- Да будто хмельной?
- С чего, с дыма?
- А закружило,- радость почуяла, улыбнулась.
Легла широко, раскинув босые ноги. Под затылком сплела руки. Остывала в березовой испарине, как перед свиданием, ныло в груди сладкой тоской. Влажно золотился на лбу косячок волос. Синева глаз в тихой задумчивости, словно уж и осень на реке.
Анфиса подсела к ней"
- Опять идти куда?- спросила.
- Тихо хочу полежать.
- Боюсь за тебя. Вон девчат на Днепре неводом.
Как рыбки трепыхались. Идут наши, а они мутные лежат. Случись что с тобой - сгори тогда все пропадом!
- Погоди, тетя. Ребяток я пришла пожалеть, а они меня пожалели. Вот откуда это у них? Скажи. Ведь жалости не научишь. Да и дети еще. С чего завелось-то?
Не пустота какая-то. Было бы пустое, и не было бы ничего,- говорила и удивлялась Феня.- А то и глазенки блестят: чувство-не какое-то, а самое-самое мне родное. И в беде не потерялось.
- Мать была добрая, царствие ей небесное.
- А откуда в ней-то? Из чего-то хорошего взялось, соткалось сокровище такое. И откуда-то, в минуту, ко мне дошло: лапушки милые меня обняли.
Анфиса улыбнулась.
- Сказки тебе сказывать. Заслушаешься. Один сокровище прекрасное, а другой по нему рябой змеей ползет и утоляется. Какая ж ты была! Шубейку тебе сшила, полущалочек еще мамкин, расшитый-пламя-не пламя, цвет - не цвет, как с зари снятый. Зачем тебя так одела? Красоту твою показала. И пошла ты - гадину утолила. Душеньку высосал. Другой, в свои молодые лета, живо бы на золотой прииск куда. И свет посмотрел бы, и заработал. С женою в Крым. Расцеловал бы в розах. Вот любовь! А то в магазине камсой торговать. Вино, жена красивая и еще охота на уме. Днем баба-батрачка во дворе а ночью стелись любовницей дармовой. Прямо барин! Желавин, какой уж он, а Митьку ненавидел. Сказал как-то про тебя: "Бриллиант она бесценный..." Бриллиант бросил, а курочку унес.
- Какую курочку?
- А под плетнем кудахтала.
- Кто?
- Кто же еще нам позор подает?
Феня закрыла глаза, не шевельнулась.
"Так вот с чего",- помянулся утренний разговор Стройкова.
Анфиса вытерла слезы.
- За картохами в твоей избе в подпол-то полезла, а там лежанка. Попадется и скажет: ты скрывала. Вот девка и в тюрьму с варнаками... Слухай меня, - приблизилась, зашептала Анфиса.- Одна-то боюсь туда, в подпол. А давай-ка с тобой, будто бы чего' взять пришли.
И уничтожим лежку-то эту.
Феня, потянувшись, повернулась па бок, усмехнулась.
- Раз скрывала, значит, гада жалела?
- А в голову взбредет, то и скажет.
- Нельзя ему сказать-то: на крыльцо бы не вышла себя с гадом оповещать. Чего бы хуже не было, тетя.
Стройков незаметно, по малинникам и под вершинистыми порослями, по крапчато-красной мари, проник на жигарсвский двор.
Через дворовую дверку вошел в сени. Постоял. Потом быстро оглядел избу - переднюю большую половину с печью и горницу.
Окна были заколочены досками, и от щелей, как фонарями, светило солнце.
Про следы под полом знал, оглядел их еще вчера.
Сейчас хотел что-то понять.
По лесенке поднялся на чердак. Сел на кладки верхнего венца сруба. На слегах под соломенной крышей лепились опустевшие гнезда ласточек.
В углу стояла старая прялка, валялись корзины, всякая рвань, сежа свернутая и сопревшая, на березовом белиле. В другом углу - тюфяк на снопах: когда-то Митя с Феней спали летними ночами.
Стройков поднял графинистую бутылку из-под мадеры: этикетка московская.
Грудою лежали книги. Стройков пересмотрел их, церетряс. Одна из обложек пожелтевшая, между страниц заложен лоскуток. Раскрыл. Стал читать:
"...Первые подали голоса жители волостей смоленских, занятых, опустошенных поляками; они написали грамоту к братьям своим, к остальным жителям Московского государства:
"Мы братья и сродники, потому что от св. купели св.
крещением породились... Где наши головы? Где жены и дети, братья, родственники и друзья? Кто из нас ходил в Литву и Польшу выкупать своих матерей, жен и детей, и те свои головы потеряли; собран был Христовым именем окуп, и то все разграблено! Если кто хочет из вас помереть христианами, да начнут великое дело душами своими и головами, чтоб быть всем христианам в соединении. Неужели вы думаете жить в мире и покое?
Мы не противились, животы свои все принесли - и все погибли, в вечную работу латинству пошли. Если не будете теперь в соединении, обще со всею землей, то горько будете плакать и рыдать неутешным вечным плачем: переменена будет христианская вера в латинство, и разорятся божесгвенные церкви со всею лепотою, и убиен будет лютою смертию род ваш христианский, поработят и осквернят и разведут в полон матерен, жен и детей ваших".
Стройков осторожно, чтоб не порвать страницы, вложил книгу в карман ватника. "Как смекали! Мужики мудрые".
Стройков поднял рогожину. На моховой подстилке с опилками - пустая икона в окладе из серебристого фольгового железа с тиснениями и лучистым венцом над вырезом. Кто-то уже трогал: на запыленном стекле створки следы рук. "Плашку-то вынули".
Он спустился вниз, в сени. Остановился перед зарубкой на стене: пакляная конопатка под зарубкой вырвана. "Что-то искали или взяли? Да что надо, в избе не хранят: от пожара подальше прячут. А ковырялся кто-то".
В горнице Стройков подошел к кровати, голой, деревянной. Над ней шест для занавески... Вот сюда, уже порою отдаленной ночи, подходил человек с холстинкой.
"Зачем? Чтоб убить? Но убить мог и на дороге, из-за куста, без всякого риска. А не приснилось ли вам, Дементий Федорович, после разговоров на ночь?"
Из-под подоконников была вырвана берестяная подкладка. "Чего же искали и кто?"
Вышел во двор огороженный. Соломенная крыша над хлевками и сеновалом. Передняя стенка - плетнем красноталовым, задняя из соснового горбыля. Снаружи шумела листва, царапалась ветками. Одна доска покривленная, запалая.
Стройков нажал на нее, н она открылась. "Ход".
Пролез за забор в высокие малинники н присел. Оглядел землю. Следы каблуков. Дернина с кустом будто бы подрыта. Он потянул за куст. Вывернул дернину с отрубленными лопатой корнями. Порылся в ямке в тепловатом рассыпчатом черноземе. Вытащил сопревшую тряпицу. "Ломай, дурак,голову".
Стройков впихнул дернину в ямку. Поколол ладони об малиновые жалистые прутья.
Во дворе забрался на хлевок срубом под общей крышей. Под верхним венцом - настил, заваленный старыми конопляными снопами. Видно, что и тут была лежка, уютная, скрытная.
В крыше над срубом-дырка. Стройков заглянул в нее. Как в окуляре, дворовая дверка избы с колодистой приступкой перед порогом. Глухая стена, солнцем каленная, дождями и снегом беленная, с моховой конопаткой.
Внизу подвальная отдушина. Из тьмы ее пробился к счету картофельный побег.
Стройков снова посмотрел на дверку. "Не слепой сидел. Все видел". Лег на снопы. "Самое местечко: скрыт, и уйти можно через ход. А то подпольное? Не хитрость ли? След следом сбивает. На вид одно, а на уме другое. Да не Желавин ли?"
Путался давний желавинский разговор, да как пустая наметка: развалишь на берегу-одни водоросли, а вода вдруг зарябит, как будто что с хмурой силой ушло на дно.
Уже служил в милиции совсем еще молодой по той поре Аленька Стройков, и случилось ему везти в Москву пакет с сургучными печатями.
Поезд местный - до Вязьмы, а там пересадка.
В вагоне было пусто, и по рассвету дремалось.
Желавин прошел было, врезался взглядом в Стройкова и остановился, к чему-то прислушиваясь.
- Алексей Иванович,- с почтением назвал, поздоровался, слегка поклонясь.
Подсел напротив. В поддевке, сшитой из старой шинели, в картузе с высокой тульей. Взгляд и быстрый, и пристальный мгновениями, как будто схватывал что-то.
Лицо человека описать невозможно, даже фотокарточка лишь отпечаток след минувший, секунда в жизни: близкому родному мало что скажут глядящие куда-то глаза. Подскажет что-то воображение, чувство, но и оно разное у людей: красиво одному и ненавистно другому.
Глаза серые, временами голубоватые, были сосредоточены на своем, на какой-то проверке, будто еще и вслед поглядит, долго поглядит, а обернешься - задумчиво идет своей дорогой.
Медлителен в движениях и неожиданно быстр, перед обидчиком умерен - не погрозит, а втайне спалит.
Не менялся с виду: все та же поддевка и старый картуз, из-под которого свисали прямые белесые волосы.
За окном отплывали луга в тумане. Вдали, на освещенных зарею склонах, где уже косили, крапились маковые и васильковые платки баб.
Не пахло войною, а пахло дымом паровозным, ржаными полями да сырым олешником. Но никогда не забывает о своем беда: исподволь выбирает из случайностей, мудрит - и вдруг сложился, готов ужасающий лик.
- Значит, Москву поглядеть,- сказал Желавин.- Да разве все оглядишь. Надо с интересом: посмотреть, например, дом, где что-то случилось. А так ходить без толку. Дома как дома: один выше, другой ниже. Ну, какая-нибудь занавесочка на первом этаже. Чего это днем, а окно по-темному закрыто? Мучается кто после вина, света боится, или какой дамочке жарко? - Желавин посмотрел в окно.- А я за ружьем на Кузнецкий мост. Магазин там охотничий. Уж больно нахваливают перепелочек на сковородке. Баба плачет: "И я перепелочку хочу". Боюсь, зря потрачусь. Какой я охотник.
Еще и без собаки. А заведи - ее прокормить надо. Чугун варева на день. Патроны, дробь всякая, порох. Да походи за перепелочкой. После самому чугун щей подавай. Во что, прикинь, перепелочка обойдется? Барин дичку вкушал, так деньги имел. Люди на него работали.
И на порох хватало и на собак. Специально варили, с мясом. Яичко ей, каждой, крутое ко всему прочему обязательно. После охоты отдохнуть возляжет. Сигарку выкурит.
- Когда от нечего делать и прогуляешься,- поддержал беседу Стройков.
- Я перед березняком шапку снимаю. В лесу хорошо посидеть, в этой, как тебе сказать, забвенной отдаленности. А с ружьем человек хуже волка. На того серчать нельзя. Чего серчать? Не виноват, так уж природой сотворен. И лишнего в лесу не сожрет. Все можно сожрать, а потом чего? Я перепелочку послушать люблю, как она во ржице-то, рано вечерком: "подь-подь". Этих охотников из леса обухом! Дармовое-то глотать - шире глотку. Потрудись курочку с петушком завести, а перепелочку не трогай. Махонькая, из ржи выйдет, головкой верть-верть. Глазок умный. А потом глядь: перепелятки за ней, как бусинки.
- А чего ж за ружьем едешь?
- Так ведь другой все одно огложет. Вот и посуди, как от одного и свое исчезает, и мысль благородная свертывается. И повини: вот сам в жалости своей еду ружье покупать на перепелочку малую. Ты этого Митьку Жигарева прижми! Пример от него плохой. Печка ихняя жарить устала перепелочек-то. Да, покровитель.
Куда нам.
- Какой покровитель? - спросил Стройков, уже втянутый в беседу Желавиным.
- Ты не лезь. Молод. Наломаешь дров. В жизнь не простят. Служба твоя капризная. Ухо востро держи.
Погневаться можно. Без того не бывает. А больше уговором бери: пристыди, посовести. Иной сам гнетется.
Все-то он понимает, а как быть? Кто поможет? Самый близкий друг бессилен обиду его унять, любовь какую несчастную или ревность. Угар разный в страстях раскаленных.
Желавин откинул полу поддевки, заложил ногу на ногу. Заметил на мыске сапога прилипшую травинку.
Снял ее.
- А Москву погляди, погляди. В галерею Третьякова сходи. Картины там на всех стенах. Бывало, ходил.
И не раз. В ином уголочке по часу простаивал. А вот чего-то нет. Чего, не знаю. А чего-то нет. Нет. Непостижимого чего-то? И в книгах нет. Ну, книги - это особое. И в кино. Все на виду, и как целуются. Это же зачем? Как ты целуешься и как я - это мы при себе в тайне храним. А тебе эту тайну на публичное осмотрение. Стал бы ты, скажем, целоваться, если бы на тебя с дороги вся деревня глядела? И как можно свои чувства возбуждать искусственным, и что милёне останется. Что ей-то останется, если ты в кино все свои чувства потратил на пустое? С чего после любить, когда в чувствах истощен с еще ранних лет. Я эту простыню лесом обхожу. Берегусь. Все будет: и хлеб, и сало, и всякой каши вволю. Только без чувства вопрос возникает: чего это скучно? Чего это так? Да не сходить ли за бутылкой? Попробуй растряси потом пьяное, беспробудное.
Тоже понимай в службе-то своей... Есть в галерее этой картина,продолжал Желавин,- убийство царем Иваном Грозным сына своего. Иные, мимо других картин, прямо к этой стремятся. На убийство, значит, скорее поглядеть. Не на осень золотую с луговою речкой голубой, а на кровь из-под пальцев царских. Вникай. Все пригодится, и для образования тоже. Только все это лишкес.
Где заблудишься-то скорей, в роще знакомой или в чужом лесу бесконечном?.. Помню, и я прямо к этой картине. Вот вижу заледенелые глаза царя. А мне-то еще интересно, как же это из красок такое получается? Все издали глядят. Ближе подошел, да еще поближе - в упор. Мороз по коже. Царь-то прямо на меня глядит.
Словно что колыхнуло. Зарябили в глазах разные пятна.
Ноги подкосились. Пошел я от этой картины. Выскочил на улицу, не знаю, куда и бежать... Второй раз я пришел. И вот стоял и думал, как же это такое воображение явилось? Не видать его, воображение-то, будто из ничего, а наяву предстало.
- Талант,- сказал Стройкой.- Вон и на гармошке - один сыграет, другой нет.
- А вот и расскажу. Правда или нет, так или не так-была, скажем, осень золотая, как на картине, или такой не было, не докажешь.
За окном постоял домик станционный, под нетлами, и тронулся, отстал. Стройков видел, как начальник в красной фуражке поднял хворостину и отогнал гусей.
- А так,- начал Желавин.- Стоял у трактира зимой, темным вечером, девочка нищая, голодная, подзаборная. Хоть бы корочку. За корочку и в каморку бы трактирную пошла, на койку грязную. Приходил богомаз - иконы он рисовал. Пожалел несчастную. Привел в свою комнатку. Приютил. А через какое-то время появился он у церкви. Держит в наволочке что-то завернутое. Господин какой-то из церкви вышел. Богомаз к нему: "Барин, купи икону"."У меня свои есть",- отвечает. Богомаз скорее развернул наволочку. Побелел господин, огляделся. "Где украл?"- спрашивает. "Не крал, моя".- "Сколько тебе за нее?" - "А сколь дашь, барин". Тот не глядя червонец ему из кошелька. Икону взял и ушел... Повесил ее у себя в темной комнатке.
Вот гости как-то съехались. Решил он показать приобретение. Да как! Дверь открыл - н свечу выше. Лик прекрасный, с синими глазами, словно ожил... Цены этой иконе не было. Тысячи давали. Да чуть не миллион! воскликнул Желавин.- Вот господин и загорелся того богомоза найти. К церкви пришел. Порасспросил. Ему сразу адресок-то и указали. Недалеко и жил.
Явился к нему в комнатку и говорит: "Есть у тебя еще, чтоб такая, как та?" Тут в комнатку нищая девочка вошла. На кровать села. Посмотрел господин на нее, на богомоза. А тот на колени упал. "Прости,- говорит,жить-то надо". Удивился господин: "За что простить?"
Богомаз на несчастную показал: "Лик с нее я списал..."
Вот как бывает,-закончил рассказ Желании.-Нищая, значит, за кусок у трактира грязи ждала. А лик-то в миллион! Как это? Чего богомазу-то увиделось в ней и красоту ее представил? Живой-то грош, а на иконе вон какая цена. По какому уму? Выходит, два ума у человека: один на виду, а другой как в ночи сокрытый?
Вот там и озаряется. Вникай. Может, пригодится. Желавина вспомнишь. Вдруг что по твоей службе случится.
Следок там или что. Бывает, и преступления сотворяются озарением страшным того ума. Здравым умом и всякими догадками не понять. Что виделось богомазу? Можешь ты мне сказать, что же это такое? И сам богомаз не скажет. На табуретке, мол, сидела она, а я кисточкой схватывал...
Стройков повернулся на снопах.
Вот и вспомнился Желавин: "Два ума, а голова одна - и гордится, и винится. Путаешь по здравому уму, а какие озарения?"
У дверки показалась Феня.
Стройков спрыгнул с хлевка и подошел к ней. Платок убран. Стояла прямо в строгости неприступимой, и в то же время легкая, тонкая.
- Зайдем,- сказал Стройков.
Зашли в избу. На потолке что-то зашуршало, будто кто веником помел. Орудийные всполохи мигали в щелях заколоченных окон - зажигались в разбитых на полу стеклах.
Феня, задумавшись, оглядела избу, как глядят вслед пролетевшему. В углу опустевший стол, за который уже не сядет семья, и гость не зайдет: почует недоброе, да и словно бы голоса давние шептались в стенах.
Изба заскрипела, и треск от крыши до земли раздался.
Стройкой поднял половицу - дощину погребную.
Феня спустилась в подпол. Непроницаема тьма, как конец судьбы. Сверху засветил фонарик.
Кондовые стояки подпирали избу, облитые аспидночерной смолой. В углу лежка - истертая солома на покосившейся земле. На самом дне ямы стояла вода, без света, прозрачная, неглубокая, тонкая над паутиной какого-то мха, а будто бы серое вещество пророоло на смерти. По глине расползались впалые следы рук.
Странное померещилось, будто мрак этот был в ней, как в пещере, где вот с этих следов кто-то голый, гадкий полз. Схватил сердце под красным сводом.
Стройкой и Феня вышли из избы, остановились во дворе перед воротами с калиткой.
- Вот бы ночью вылез. Скрутил, и не пикнула бы,- сказала Феня.
- Неужели не чувствовала чужого в доме?
- Я последнее время и дома-то не была. Когда коров согнала, вернулась, с Новосельцевым и ушла.
- Вот и дело. Разговоры слышал. А поклонник этот, как его - не то усопший, не то воскресший?
- Да ведь из подпола, если что, не уйдешь: етрашно в такой тупик лезть. Да он и посуше местечко облюбует. Гляди, кто с испугу или сдуру свалился?
- А может, Анфиса наследила? Ползала - картошку искала. От страха между половицами застряла. Не рассказывала, как она метнулась? - Стройков засмеялся.-А узелок не забыла.
- Свое не оставит.
- А икону она распотрошила? На избе. Под рогожей.
- Это давно. Когда Митину мамку схоронили. Плашку на могилке поставили.
- За стеною, в малиннике, кто-то ковырялся. Ты не замечала: Федор Григорьевич или Митька внимание какое-то, может, проявляли к этому месту?
- Иногда там Федор Григорьевич любил посидеть.
В малиннике, на скамеечке, на которой я корову доила, на ней и сидел. Луга, даль какая!
- Святой, что ль, был? - удивлялся Стройков всем рассказам про Федора Григорьевича.-А как за страшные грехи пропал.
- Поначалу в этой избе нравилось даже,- улыбка посветилась на ее лице.Бывало, Митя глядел, тихо так, как я картошку чистила, будто сроду не видел.
- Выходит, сначала-то хорошо было. Я и не слышал.
- Да все разве расскажешь. Когда к разговору.
Люди бывали. Что себе в печи, то и всем. Как полагается. Митя красть не пойдет,- проныл тоской голос Фени.
- А деньги?
- Да и деньги непонятные.
- А озарения с ним не бывали?
- Какие озарения?
- Не знаю. А бывают, говорят. Будто и жалеешь его?
- Ведь любила. Будь он как прежде, и жила бы.
Как случилось, и сама не знаю. Совестно после всего.
- Поедешь на место,- сказал Стройков.
Пролезли в малинники через заборный ход. За Угрою всхолмленные тьмою луга под сургучно застывшим небом.
- Будет когда-нибудь хорошо, Алексей Иванович?
- Будет... Иди вперед, а я сзади. Провожу.
В поле было теплее. Над рекой пророс месяц зеленой лозинкой.
В избу Стремновых постучали.
Гордеевна открыла дверь. На крыльце никого не было.
Вернулась на свою лежанку за печью.
- Кто там? - спросил ее Никанор.
- Да, знать, в твоем диване грюкнуло.
Никанор осторожно повернулся.
- Таких диванов сейчас нет. Вон у Никиты давно отгрюкал. А вместе купляли.
- Никита из своего два сделал.
На крыльце что-то загремело.
- Никак, Никита со своего съекономленного дивана упал. Легок на помине. Ишь ты, .под чужой дверью чего-то забыл.
Никанор тихо поднялся.
В сени вышел. Толкнул дверь, да во что-то уперлось. Через щель глаз подмигнул.
- Матвеич, не убей.
- Алексей Иванович.
- Тише.
Никанор быстро собрался. Не забыл пополнить кисет самосадом.
- Куда это ты? - спросила Гордеевна.
- Командир тут. Дорогу спрашивает.
За избой скрылись в темноте.
- Так, говоришь, Никита из одного дивана два едедал?
- Летось еще. Половинку - к своему бригадирскому столу в правление на общие деньги сам у себя купил, а на другой половинке - дома спит.
- Вот фокусник!.. Так где бы присесть, Матвеич?
Через кусты пролезли к берегу и сели в траву.
- Никто нас здесь не увидит?
- Хворост - веточка хрустнет, услышим.
- Вон у Феньки под полом кто-то сидел, я не чуяла. И еще раз, заруби, Матвеич, что Желавина видел.
Ни слова. Ночи темнеют.
- Свет-то страшнее.
Стройков, припрятывая огонек в рукав, откурил.
- Ты, Матвеич, мне такого самосада где-нибудь в печурке спрячь. На одну закрутку. Вот сейчас придешь, в тряпочку заверни и спрячь. Мой. Никому. Не забудешь?
Никанор растер окурок в земле. Вздохнул.
"Свое тяжело",- подумал Стройков и сказал:
- Пошутил.
- Чего ты. Кисет спрячу. Пока есть. Приходи. Твой...
Вон как под речкой светит, все одно что на краю воли сидим. А дальше? задумался Никанор.
- Вздыхать не легче. Так дело? Про следы эти помолчать бы. Да Анфиса разгласила. Митька у нее на уме.
Л вспугнули-то... кого?
- Когда за картохами полезла, там никого не было.
- Ясно. А то бы и ноги протянула. Не Желавин ли?
чего.то сорвался. Лежанку бы так не оставил, да и следы. Место другое нашел или ищет? Так что, Матвеич, еще и гвоздь приготовь. Почуешь под полом -половицу заколачивай.
- Он и жаленку найдет со всеми удобствами. Днем отлежится. А ночью в постель. Мужик статный.
- А были знакомые?
- Не замечали за ним. Только на Феньку косило.
- И Кирька твой, и Митька, и Желавин - прямо крестники по бабе.
- Своему-то говорил: брось! Крестники до добра не доведут.
- Позавчера зашел я в их избу ночью. На лавку сел. Чего-то представить, понять хотел. И представил, будто все они за столом собрались: и Григорий Жигарев, и Федор, и Митя, и мать его, и Фенька. Живых и мертвых - всех собрал. И вообразил себе, что и правда невидимо с ними сидит. Знают они об этом, что правда-то здесь. Не словом, а каким-то светом что-то покажет. Григорий мрачен. Федор в предчувствии смерти на сына глядит - прощается. А он - руку протянул: Феня длеб ему подает, да уж чем-то и потрясена, какой-то будто бы тайной, изменой. Мать Мити голову опустила, знает добра от правды не будет. Хочет перекреститься, чего-то остановить, да бессильна рука - все в прошлом...
Долго я сидел... Темно,- с задумчивостью произнес Стройков.- А сцена перед глазами. Вот-вот чем-то свет поразит.
Сидели они у края обрывистого берега впадиной. На каменистой отмели внизу река пряла в темноте струи и красила по смоляному заряницей, тянула под листвяной подол ольхи, склоненной перед непроходимым бродом.
- Незнамо все, Алексей Иванович.
- Как это незнамо?
- А так, любая судьба показывает со стороны, какой могла быть и твоя судьба, милый.
- В одном - крестники, а тут, сказать, и родня во всех судьбах-то. Кто-то убил, а я должен понимать, что и я мог бы убить, да бог миловал? Так?
- И плохое учит, как жить, чтоб не сбиваться.
А скроешь плохое или побоишься - на этом кто другой и провалится.
- С этим согласен.
- За столом жигаревским рядом с каждым правда сидела. А одной нет1 Да и сиротку ты забыл. Забыл сиротку-то.
- Какую сиротку?
- Серафимку. Босенькая по дворам бегала. У ^Кигаревых в няньках жила. И жала, и полола, и за скотиной ходила. С края, на лавке, ее место. Чтоб сразу соскочить и подать.
- Так что?
- Под свет правды тоже не лишняя,- подсказал Никанор.
- Крикливая!.. А ты не про следок?
- Вот что, Алексей Иванович, сказать хочу. Желавин воду фуражкой зачерпнет. Мордой не полезет. Да и кануть можно. Подток там, плывун. Когда яму-то вырыли и сруб поставили, чуть это на дне просочилось, грунтовая. Уж и крышу покрыли, надавило, что ль, когда только заметили: земля в яме шевелится, вроде как топь. Бросили камень. Так и канул, словно в дыру. Стали гадать: что и как? Один старичок и сказал, будто на этом месте, когда-то давно, лесной колодец был.
А потом зарос. Кго полезет на руках в такое воду глотать? Пришлый какой, со стороны. Желавин или Митька - фуражкой: оно и привычно, как на покосах. Никто ее, воду из родника, глотмя не пьет.