Страница:
- Пришлый, со стороны, выходит?
- А суди сам.
- Скажи, Матвеич, если до недр земных докопаться, до самого яйца, и спросить это яйцо: "Откуда ты взялось?" Что ответит?
Никанор посмеялся.
- Так ежели бы знало. А то и само не знает откуда.
- Копаем, а дна не видать. Было яичко в этой истории, да вылупилось, змеиное. Где-то прячется? А вот найди.
- Митьку-то он жалил давно, еще пареньком,- вспомнил Желавина Никанор.
- За перепелочек?
- И ягоды, бывало, кто из леса несет, косился, словно с его гряд брали. В блокнотик записывал.
- Зачем же?
- А каждая, говорит, былинка копеечкой рубль собирает. Дороже золота. Золото тратится, а былинка все собирает. Не рви ее, не толчи и люби, ущерб не наноси, не вреди, не ослабляй державу. Кто ее ослабляет? Контра ее ослабляет, и куда надо живо соберут. Все у него к одному - цепляет и цепляет... Поехал я как-то за сигцекг: себе, ребятам на рубахи. И он за мною ввязался.
Приехали в Москву, Желавин и говорит: "К Дементию Федоровичу надо бы. А то обида: были рядом и не зашли". Что ж, человек уважаемый...
Цепляло и время свои звенышки в цепочку следом, а как к делу, то и вспоминается, порой и выдают, когда и не думалось наперед, что выдадут, да не сотрешь уже, не стронешь прошлое: твердыни стронутся, а время со следиками - в память людскую уходит и живо, пока час возмездный не закончит свое.
Свернули тогда Желавин и Никанор в старый московский двор.
Зеленый двор, огорожен забором. Теплилась мурава под утренним солнцем.
За сенями дома прихожая. Кухонька с окном. Женщина на керосинке что-то готовила. Спросила вошедших, к кому они?
- Комиссара,- ответил Желавин.
- Самого нет. А она дома. Прямо дверь.
Тихо открыл Желавин, и зашли.
Стены, осеребренные обоями, наполняли комнату светом чистой воды. Под окном стол, круглый, покрытый расшитой васильками скатертью. В футляре часов из вишнево-красного дерева, за овальным стеклом, посверкивал маятник. На подоконнике аквариум с лепным из ракушек гротом. Плавали в водорослях какие-то капельные жемчужные рыбки. У стены буфет с резными башенками и гранатового цвета оконцами.
Желавин осторожно приоткрыл занавеску. Там другая, темная половина комнаты.
Полина Петровна спала после дежурства. Чернели волосы на подушке, как в рассвете мутнело лицо...
Пахло от вошедших пылью дорожной и ржаным хлебом... Пробудило сном девичью ночь, огорожу в фосфорическом мерцании, и прозябшую рожь, и забытую зарей крашеную полоску вдали. Рука тронула, молодые глаза комиссара глядят: "Так это же любовь, Поля..."
Будто голос Желавина. Колыхнулась занавеска.
- Спит,- услышала шепот.
Она быстро надела халатик и вышла.
Желавин стоял у окна.
- Астафий! - удивилась. Взглянула мельком на Никанора. Поднялся он с табуретки у двери.
- Да вот с почтением изволили,- сказал Желавин.
Не садился. Картуз не снимал.
- А где же Дементий Федорович?
- В лагерях.
- На учениях, значит. А сынок?
- В пионерском лагере... Сейчас чай поставлю.
- Чаи да конфеты. Мы воды из ведра. Поживей. Так, Матвеич? Жаль, самого-то нет. Но и без него. Что я хотел бы сказать. Дементий Федорович в неведениях, или еще от войны не прочихался и прочего, а пора бы.
Все угрожает. Дошли до меня угрозы его. Будто я - да чуть не распоясался. Распоясываюсь, когда кошу, чтоб поту задержки не было. Я умных и степенных людей уважаю, с поклоном всегда.- Желавин снял картуз, поклонился Никанору.- Вот так. От них хлеб и всем чаи всякие. Но Митька барин завелся. С такими на кипяток и на корку вскорости перейдете, как на хребет дармоедами усядутся. Ему не скажи. У него покровитель. Командовать с этой улицы тоже нельзя. На то есть власть. Выше ее зачем себя выставлять. На ее гербе и серп имеется. Острый. Не мешайте жать, не мутите с Жигаревыми. А капризы свои в платочек. Ну, а если вражда, сам и его...
- Что он такое сделал? - спросила Полина Петровна.
- Долго объяснять. А Митьке и кочку топтать не позволю!
- Ты ненавидишь и боишься! - сказала, гнева не выдав, лишь слегка зарумянилась, а отбила Желавина.
Заулыбался, завертелся, картуз стал искать. Поправил на голове, в себя пришел, сказал:
- Так у Демки наган еще не остудился. Только и остудить его можем. Адью!
Желавин шел через прихожую, но казалось, качался в проеме двери, как-то виляя бедрами, и все оглядывался, оглядывался. Прозрачные холодные глаза улыбались отдаленно.
Никанор уже был на улице. Желавии нагнал его, заглянул в лицо.
- Ты чего? Или чем обидел?
- А так. Как ты, так и к тебе в гости зайдут. Мимо не проедут. Погоди. И поговоришь, и горького вина напьешься.
- Вон ты как. В наше дело встреваешь. Не надо, кишкой нс вытянешь. Я ее, тужурку, тоже носил. Только у Демки рудоватой масти была, а у меня вороная.
У двоих прощения напросишься. И детям еще останется.
- Это мы запомним, Астафий, и как в гости с тобой сходили, и на какой ты ситчик к праздникам ребятам моим показал.
- Ты свои мысли при себе держи. Видел, Демка рыбок купил, наблюдает, как они плавают, и вспоминает.
Кого он еще к оврагу не отвел? Или забыл про Пашеньку, вражьего сынка, племянничка бандитского? С кем он кашу ел, молочко пил?
- Это какой же Пашенька? - спросил Стройкой Никанора.
- А барина Антона Романовича сынок. Мальчонкой жил у нас. Мы тогда молодые были. Раз зашел к нам барин. Посидел в избе. "Чисто у вас, хорошо,- похвалил житье.- Решил я,- говорит.- к вам в учение сына своего отдать, чтоб он прежде французского мужицкого ума набрался. Думаю, так-то крепче будет.
Как?.." - "Ваше дело, барин",- отвечаю. И повелел: не баловать, что себе, то и ему!.. Жил у нас мальчонка-то.
И на покосы с собой брали, и на жнива. В горлачику воды принесет, сырокваши. Слушался, смышленый...
А как взяли от нас, на другой день Викентия на дороге я встретил...
И это вспомнилось, как гневался на коне барин, как кричал и внушал:
- Какой вы песенке его научили? Про коршуна, как он, коршун злой, уточку унес? Плачет. А чем уточка живет? Червячком? Червячка глотает. Не так ли? И над червячком заплачем. Что ж тогда будет? Уточка без червячка сдохнет, коршун без уточки мертвый сядет. А червяк будет плодиться и кишеть. Так вот какое ваше учение. Своим переучу. На замке сидит. Пока уточку на сковородке не запросит. Понял? Вот так учить. Поправим свет жалостью- от червя пропадем! - крикнул и по дороге умчался, и плетью, как змеей, потрясал над полями.
Беседа, казалось, уже и не к делу пошла. Но будто в тот час что-то уже вызывало из нее.
- Чего-то Катюшка меня спрашивала?-вставая с хвороста, осведомился Стройкой.
Встал и Никанор, подумал.
- Не знаю.
- К Глафире чего-то прибегала?
Стройков ждал Катю за палатпзмн п землянками госпиталя. Сидел на плоском камне. Напротив другой камень-валун в полыни - иссечен дождями веков, рябит.
От потоптанной травы пахло махоркой: раненые приходили сюда покурить, посмотреть на три стороны, а четвертая за спиной - близкая, белая, сестричкой, да немилая болью и могилами - земля шинелью сырой укрыла братьев.
Подбежала Катя в накинутом поверх халата плащике. Подала руку Стройкову. Села, подкосила на валун колени.
- Был у Федора. Спит. Не стал беспокоить. С лица светлый, чистый,вздохнул Стройков.- Что сказать хотела?
Катя молча глядела на него.
- Ты чего? - удивился Стройков.
- Да так... Опять Митю нарядили.
- Удивляюсь. Объясни мне, каким ты сердцем жалеешь? Так ведь и гада можно пожалеть. Или знаешь что?
- Вот письмо его с фронта.
Катя достала из-за плащика треугольник бумажный.
Стройков протянул руку.
- Можно?
Развернул письмо. Укрывшись, посветил фонариком...
Вон заметались буквы.
"Катя!
Слышал про Федора. Поклон мой ему.
Совестно перед тобой. Да ты знаешь. Натворил я лежачий.
Хочу новой жизнью жить, а старая чтоб сгорела в этом огне. Да не сгорит - нагонит. Поля такого нет, ку.
да бы уйти. И от мертвого останется... Зовут! Хоть бы под камнем с землею стереться!.."
Будто Митькин голос на душе крикнул.
"Неужели натворил, кошмаром хворает?" - Стройков погасил фонарик и раскрылся.
- Впору на площадь да на колени. А то и рядом, под забор, куда пониже. Возьми письмо,- Стройков положил письмо на камень.- Что-то натворил. И признаться страшно, хочет жизни новой. Одна дается. Как слезу упавшую, на глаза не вернешь.
Стройков было уж и поднялся, посмотрел в глаза Кати и снова сел.
- Что-то еще хотела сказать. Говори.
Еще и не отболело с сердца, пекло, подходило близко с далекой границы, гудит на земле, не перестает с той поры, как войною рассвет вдруг покрасился, и в комнатке гость у окна стоял. Ванятка все снится, сынок, будто у магазина с сумочкой он стоит, мамку ждет.
Слезами залились глаза Кати. Наплакалась, повздыхала.
- Говорят, родное всю жизнь снится, живет в душе до конца. Хоть так... Да к душе-то стерва прицепилась.
Тот гость ночной, лазутчик немецкий, барина сынок с ножом за голенищем.
- Кто?!
- Павел Ловягин.
Вот что в беседе стучало в разные окошки, и нашло.
Стройков встал, будто вдруг испугался.
- Это где же, у границы? У тебя в комнатке?.. А как попал?
- И я думала. Как же это, на такой границе, ведь тысячи верст, и ко мне угодил? Еще и из тех лет заявился, когда меня и на свете не было?.. Вот и послушайте.
Сказал мне Федор, чтоб я зашла домой... Здесь, здесь, третьего дня. И все письма и карточки спрятала. Пришла я домой. Письма собрала, карточки завернула и ворю мамане: "Еще какие письма где не остались?"
"Все тут. Все сберегла. А одно словно ветром сдуло".
Сдуло так сдуло. А она и говорит: "Все тогда обыскала.
И отец не брал, и Киря. И чего там? Кому понадобилось? Небось тот рыбак насадку какую завернул". Завернул так завернул. Маманя и говорит: "С лица на Митьку походит..." Так и всполыхнуло: "Он... он... он!"
- Когда же заходил? - спросил Стройков.
- А за неделю, как война началась, маманя сказала.
- Ты кому-нибудь рассказывала об этом?
- Нет. Сказать-то страшно.
- И Федору ничего?
- Зачем ему.
- И молчи. Никому ни слова. Я велел. Я и отвечу, если что. А ты молчи,Стройков сдавил руку Кати.- Никому!
ГЛАВА V
Еще в жаркие дни июля наши войска наступлением и районе Рогачев Жлобин и ударами от Рославля в направлении Днепра пытались вызволить Смоленск, но попытки не увенчались успехом, и к началу августа дивизии, окруженные западнее Ельни, распавшись на отдельные группы, бились в боях по деревенькам: прорывались на восток и на север, где была надежда болотистыми лесами выйти к своим.
По оврагу Митя бежал. А вслед из пулеметов и пушек били танки, ползли по краю, заглядывали фарами в овражную могилу, где, оглушенные н ослепленные, еще метались живые.
А Митя ушел, брел со своими по высокой осоке, по истоптанной ржи. Пошатывало сном и голодом, жажда мучила. Думалось, и конец: отдали землю, разбито все.
Куда же теперь? Где и как жить-то? Прибавил шагу, Политрук шел рядом, отставал и нагонял.
- Ты Жигарев? - спросил вдруг он.
- Да.
- Как здесь оказался?
- А из-под Починка,- ответил Митя.
- Ты же в тюрьме сидел. И председателя, говорят, убил?
Митю как холодной водой окатило: и про сон и про голод забыл.
- Я не убивал.
Ручей остановил всех. Ползали по журчистой водице, пили из-под камней холодных. А потом свалились по кустам.
Полптрук опять пристал к Мите.
- Могет, ты от немцев?
- Отстань. И я жить хочу.
Отползло с шорохом, отдалилась угроза, залило сном глаза.
В этой ночи показалась Мите изба Дарьи Малаховой голубьш медальоном. Где-то уже близко.
Шепот услышал.
- Этот председателя убил. Ш-ш-ш. В тюрьме сидел.
А с нами.
- Кто?
- Да вот лежит... Ш-ш-ш, вон, вон.
Повернулся Митя. Было тихо. Поднялся и отошел.
В животе после ягод резало. Огляделся и пошел быстрее, быстрее.
- Стой! Куда!
Проломился через кусты.
- Вон, вон уходит.
Шатало Митю темное поле.
У самого горизонта, как из окна, глядела красная, словно намытая кровью, рожа. А дальше-пространство сквозь пламенело: там, казалось, не было земли.
Поле поворачивалось и скашивалось-плыло во тьме. Разгоралось горном порванное небо, осветило яму.
На дне сидели и лежали солдаты.
- Ребята, уходи! - сказал Митя.
Никто не ответил. Один, с опущенной головой, сидел у стены.
И все - не вставая, медленно словно закружились в зареве. Зазвенели гильзы под ногами Мити. Пулемет разбитый. Танк осмоленный чернел.
- Ребята,- повторил Митя и понял: в окопах вечным сном они спали. -
Он пошел дальше. Что-то темное заблестело в земле.
Митя с опаской ступил. Под ногами вспыхнуло с тихим всплеском. Ручей.
Опять земля. Пахло горелым хлебом. Дымились ломти. Вырвал и посмотрел: "Теплый,- запихал ломоть в карман,- потом... потом поем".
Митя поднялся, потер лицо. Что ж было? Куда он зашел? Луг зеленел. Ручей в осоке. Взгорком осинник.
Что-то знакомое, да и узнал. Он оглянулся. Дорога перед ним, левее деревня. Из-за берез изба голубыми глазами глядит.
Дарья втащила Митю в избу. Свалила на пол. Раскинулись руки - стукнули кистями, и разжались спекшиеся смолою ладони. На шее оборинка с крепко пришитой тряпицей осолеиной завязью лежала на раскрытой груди.
Дарья укрыла Митю овчинной дранью. Его лихорадило.
- Милый, сынок, милый, да очнись ты,- трясла его Дарья, подносила к губам ковш.
Не пробуждала солдата колодезёвка. Мозг словно замертвел: не хотел пробуждения.
"Феня я твоя!" - блазнилось ему.
Митя задрожал.
"Милый, Феня я твоя. К тебе я пришла. Ну, очнись!"
Митя вгляделся - расплылось женское лицо и вдруг резко приблизилось.
- Убьют... уходи!
Митя встал. Качнуло его. Подержался за стену и вдруг схватился за тряпицу на груди: здесь!
- С отцовой земли,- прошептал и со слезами посмотрел, убрал под гимнастерку.
Дарья приоткрыла занавеску на окне. Ночь ледяным месяцем блестела по траве.
- Уходи, Митя. Христом молю, уходи.
Она сунула ему кусок хлеба в карман. Проводила через двор к калитке на вырубку.
- Куда же? - сказал Митя.
- Вон к роднику прямо,- показала Дарья в лес и поцеловала.- Посчастит, Митя.
В лесу он остановился. Под вербой корчаг родниковый. Улыбнулась водица жалёной в ночи. Напоила.
Лицо обласкала.
- Прощай, родимая.
Перед глазами посветлело. В гумане деревья как начерченные карандашом.
Показался солдат в нахлобученной шинели, руки в карманах. Вгляделся Митя в заросшее лицо. Глаза с яснинкой, по дальнему раздолью знакомые.
- Новосельцев!
- Тихо. Откуда и куда, землячок?
- Рад видеть тебя, Ваня.
- Ладно. Не в хате встретились.
- Так я же с самого начала, считан. И дома был.
Феньку видел. А потом полем, дорогой, как раз сахарку получил и в наступление. Под Починком хряпнулись с немцем. Сперва туда, а потом назад. Туда шли - камни белые, а оттуда - черные и красные, кровью политые.
Не видел бы, не поверил. В гимнастерках, с винтовками на танки бросались. Командующего Качалова убили.
Возле танка лежал. Теперь куда? Скажи. А то говорят, в немецкие хлева нам одна только дверка открытая.
И при других хатах - все хлева. Сколько было, а как с воза свалилось. Чем брать потом каждую версточку?
Отдавая-то, сколько положили?
- Что жалеть-то, понял теперь?
- Я и сам знаю, Ваня. В чем виноват, перед кем и в чем вины моей никогда не было.
- Куда же ты?
- А вон лесом, к дворам, воевать.
Митя сидел на пеньке. Еще хотелось спать. Полную ночку на каком-нибудь сеновале в тишине. Далекое теперь. Новосельцев все стоял, прислоняясь к березе. По засадам належался во мхах да в явере, назябся росою, и из души знобило.
- К Дарье заходил? - спросил Новосельцев.
- Да, завалился.
- Печка у нее теплая.
- Не щупал я печку.
- Топила. Вот тут хворост брала.
- Не угори. Мужик у нее гад ледяной. Топором не огрел бы. Не тут ли? Чего-то боится Дарья. Пошли,- предложил Митя.
- Ты иди.
Митя взял винтовку. Потяжелела, что ли, она?
- Значит, не товарищи.
Митя постоял, подумал.
- Когда шел я, Иван, ко мне один политрук цеплялся. Память-то у меня в овраге отшибло. А сейчас вспомнил. Он здесь почту возил.
- Кто такой?
- С виду моложавенький, а по летам много.
- Так что?
- Не политрук,- сказал Митя и дальше пошел.
Чуть не до рассвета пролежал он па старой гари в малинниках.
На юге метелились пожары, бомбовые и артиллерийские зарницы. Кто знает, что там творилось.
Багровый щит Смоленска сместился к западу - отдалился и словно бы повернулся. Митя видел, как будто что-то стронулось и сверкнуло на все стороны.
По дороге двигались немецкие танки. Спешили в сторону Брянска: часть их угрюмой броней окует правый фланг по удлинившемуся фронту 4-й полевой армии немцев, часть, усилив танковые корпуса,- на прорыв в украинские степи, где будет много взято земли и городов, и как окажется, судьба войны решалась на смоленских холмах. Ум немецкий, потрясенный, забродил, терялся в бесконечном.
Танки визжали, скрипели и рычали моторами. Спали на броне танкисты.
Пыль затопила леса. Поблескивали серпы фар. Преломленная газом и пылью, желтела над дорогой заря.
Митя кинулся в нее и скрылся. Увидел другую, далекую, запаренную влагой зарю. Повернул к лесу. Над дорогой, в пыльной завесе, высоко шла его тень.
Стройков разбудил Фепю.
- Собирайся!
Она вышла из шалаша. Накинула платок и повязалась. Шумели осины. Выветривалось из стеганки тепло нагретой соломой. Еще бы поспать. Будет ли когда, что зорькой ясной вволю понежится она?
- К Новосельцеву в гости,- пояснил Стройков.- Митька из окружения пришел. Поправку внес. Его тут не было. Другой вертелся - Павел Ловягин, барин, У немцев на службе. Предупреди Новосельцева. Не подладился бы. Лицом на Митьку смахивает. Осторожнее.
Два волка - другой со спины заходит. Ты к Дарье Малаховой когда заходила?
- Да знаю ее избу,- ответила Феня и невысоко посмотрела в небо.
- Если Новосельцева в условном месте не будет, через нее тихонько. Поняла? Митька к ней из окружения заходил. Скажешь, слышала, мол, что у нее, раненый, Митя-то. К нему и пришла.
- Не жила с ним, а пришла.
- А так вот и бывает. Да и не собьешься. Что еще посоветовать? На месте виднее будет. Почтаря затяните. Сам завалится. Берите допрос па бумагу. Все записывайте. В мелком, в незаметном хитрость себе ищите.
Под покровом ночного леса проводил Стройков Феню до землянки особой: отсюда отвезут и проведут на ту сторону.
От передовых скорбными душами неслись облака.
- Жигарева! - позвали ее.
Стройков слышал, как кто-то сказал ей:
- Платок пониже на лицо.
Вышла она в толстом ватнике. Платок старый низко был опущен.
Стройков подошел к ней.
- Куда сосватал-то тебя. Ты уж прости.
- Что вы, Алексей Иванович,- с укором, даже с обидой, ответила Феня.Кому-то надо.
Она завалилась в телегу, засмеялась. Села рядом с возницей п, оглянувшись, помахала Стройкову. Вспыхнул из его руки огонек.
Двое автоматчиков, убрав оружие в сено, вскочили на задок.
"Заскрипела телега по кочкам, заваливалась.
- Дядя Никанор!-отдаленно блеснул радостью голос Фени.
Лесник своими местами вез.
Дементий Федорович Елагин вышел из машины у знакомой тропки, уже залуженной листьями подорожника. Заглохнул берег в сырых потемках олешников, и лишь две березы в подсолнечных шалях, смятенные, шли куда-то.
Перекрещен ремнями Елагин. В петлицах фронтовые "шпалы".
Полк из-под Вязьмы перешел поближе к Ельне, пополнялся в лесах.
Во дворе дома, у копны, сидел старик - сгорбился седым валуном.
"Неужели Родион?" - не поверил Елагин.
Родион Петрович посмотрел на него ясными пророческими глазами.
- Садись. А Юленька моя возле раненых. В лесу - на два луга лежат.
Дементий Федорович разворошил вершину копны и лег, широко раскинул руки.
Домотканой крашеной холстиной заполаскивалось в бочаге предвечерье.
- Слышал, хворал? - спросил Дементий Федорович.
- А вот послушай. Как чуть дуба не дал и что в тот момент со мною творилось... Будто бескрайняя пустыня, и я иду. Песок и какие-то горы, вроде высоких стен из глины. Глина спеклась, прокалилась, как камень. Ни кустика, ни травинки. Зной-все мертво. Только ящерицы прошуршат. А как они живут? Нет же тут ничего, лишь раскаленный песок. Вдруг вижу, одна другую лапой прижала к камню и пожирает: с жажды кровь слизывает. Морду на меня верть - уставила. Не испугалась, а удивилась в каком-то ужасе. Понял я, как живут: пожирают друг друга - плодятся - и снова пожирают. И еда, а вместо воды - кровь. По такому кругу и идет жизнь - приспособилась, держится. В жажде какая-то пружина вечная. Из песка - из нор выглядывают, ждут, кто выползет, ослабев, из последних сил, чтоб утолиться. И тотчас гибнет, утоляя собой. Догадался, где я. На дне давно высохшего моря. Когда-то волны шумели, вода пучины скрывала. А вот они какие - все обнажилось: скалы и долины. К краю подошел. Гляжу, а там среди обрывов еще пустыня - дно пропасти: самая, видать, пучина была. И что-то будто бы зеленеет.
Спустился туда по острым отрогам. Кустик в песке.
А под кустиком бочажок с водой: все, что осталось от моря. Упал я. Стал пить. Вода соленая, горькая. Кустик-то как-то высасывал пресное из нее, а соль на корнях оставалась. Достал я ножик. Сейчас, думаю, надрежу и из-под коры хоть каплю какую высосу. Ствол корявый, в колюч-ках. Режу, а нож не берет-соскальзывает, как с железа. Листик было сорвал - пальцы словно ядом обожгло. В. защите был куст, так только и выжил.
Ящерицы за влагу разодрали бы. Он и не рос высоко, и листьев мало: каждая капля пресная тяжело доставалась. Хотел я через рубаху попить: соль и горечь отфильтруются. Глотнул - нет, горькая соль. Огляделся вокруг. В отдалении скалы стеною. Сюда вот спустился, а назад уж не подняться. Да знаю: и там пустыня бескрайняя. Ночь наступила. Прохладе обрадовался. А потом зябнуть стал. От раскаленного песка будто ураган горячий в высоту потянул - в тьму, навсегда, В минуту все тепло туда унеслось. Утром солнце загрело. Гляжу, а на листьях после ночного холода испарина - моросинкп. Листья задышали, впитали влагу и свернулись. Так вот откуда капли, а не из мертвой воды! Наоборот, туда от листьев по жиле в стволе стекало живое к корням и растворяло горькую соль. Без капель уж давно бы вес иссушилось и погибло. Жило, а цель-то всему какая?
Неужели вот это вращение вокруг неподвижной точки, к которой все и привязано, и никуда от нуля? Вон и ящерицы пожирали друг друга в жажде у мертвой воды.
Стронется что-то за тысячу лет или нет?.. Юленька ко мне подошла. "Зачем ты здесь,- говорю ей.- Погибнешь. Уходи!" А она мне ковш с водой: "Попей, попей, Родя".-"Нет,-говорю.-В жажде найду. А без жажды и искать нечего". Заплакала.
Родион Петрович замолчал. Из-за угла дома показалась Юленька в холщовой кофте и в косынке. Увидела гостя. Подбежала. Будто светлый и теплый блик коснулся липа Елагина - поцеловал.
- А забелел-то!-взглянув на седую голову его, поразилась она.
- Да вот Родион тут про разные страсти рассказывал.
- И не говори. Думали, лихорадка. Хины дали.
А вчера с постели слез и пополз, из дома по тропке, по тропке к Угре. Не держу. Думаю, что будет. До бочага дополз. Воду попробовал: глыть, глыть. Да и говорит:
"Мертвую воду живая растворила". И пьет, пьет, бурлит в бочаге, радуется. Вижу, воскрес мой Родя.
Дементни Федорович отвернул обшлаг на рукаве, посмотрел на часы.
- Как-нибудь до зари. А сейчас пора.
- Хоть ягодок на дорогу,- сказала Юлия.- Сушеньких.
Она скрылась в сенях. Родион Петрович сказал:
- Слышал? - фамилию Желавина он не назвал.- И могила ие берет. Соль высохшая. Пыль ядовитая.
- Так, говоришь, мертвую воду живая воскресила?
- Да вот испивается чудовищным. Сам видишь. Если так и дальше? Недра опустеют, родники высохнут, от морей останется соль. Не жалеют землю. Подлое слишком освободилось и разгулялось. Они, пожиратели жизни, погубят и сами сдохнут у мертвой воды. Куст снова в пустыне начнет собирать капли влаги тысячи лет.
- Жизнь не так беззащитна, как ты думаешь. Пожирание прервем!
- Нет, Дементий. Это заведенное. И мы всего лишь частички совершаемого. Но цель-то какая? Для чего?
- Не ломай ты голову,- сказал Дементий Федорович и положил руку на плечо Родиона, покачал.-Живи, Родя, н спуску не давай.
- Да как же, дорогой. Ведь прихожу к выводу, что все нагромождения ничего не дают. Все пустое.
- А жажда жить? Радость невероятная н беда от этой жажды? Тут все красота, и храм, и любовь. А твое от разума - от конечной точки его.
Подошла Юлия. Протянула Дементию Федоровичу матерчатый клубок с сушеной черникой. С того лета сбереглась в закромном себряковском ларе. Пахло от черники печным духом и вечерней давней, теплой порой.
- Когда с кипяточком заваришь и попьешь,- дала совет Юлия.
Дементий Федорович рассмеялся.
- Помните, гостинец в дорогу мне дали: каравай, лук и сала брусок. Бомбочки встретили посреди пути, на рассвете. Прыгнул я под откос. Лежу и чую, пахнет печеным и жареным, вроде как начинкой к пирогам на Майские праздники. После каравай из вещевого мешка достал. Что такое? В корке дыра, а внутри и лук жареный, и шкварки от сала и... осколочки.
Родион проводил Дементия Федоровича за огорожу.
Как-то уже и поредело в лесу, помялось, а сломанные деревья перекашивали бор.
- Ничего не слышно? - спросил Дементий Федорович.
- Да близко пока нет,- ответил Родион, поглядывая в лес.-Ты осторожнее. И форма у них наша, и документы. Заведут. Мешок на голову и в болото. Слышал? В лесу там,- показал Родион куда-то за фрокт,- расправу учинили. Один бежал. Рассказывал. Из окружения шли. Двенадцать человек, два генерала с ними.
- А суди сам.
- Скажи, Матвеич, если до недр земных докопаться, до самого яйца, и спросить это яйцо: "Откуда ты взялось?" Что ответит?
Никанор посмеялся.
- Так ежели бы знало. А то и само не знает откуда.
- Копаем, а дна не видать. Было яичко в этой истории, да вылупилось, змеиное. Где-то прячется? А вот найди.
- Митьку-то он жалил давно, еще пареньком,- вспомнил Желавина Никанор.
- За перепелочек?
- И ягоды, бывало, кто из леса несет, косился, словно с его гряд брали. В блокнотик записывал.
- Зачем же?
- А каждая, говорит, былинка копеечкой рубль собирает. Дороже золота. Золото тратится, а былинка все собирает. Не рви ее, не толчи и люби, ущерб не наноси, не вреди, не ослабляй державу. Кто ее ослабляет? Контра ее ослабляет, и куда надо живо соберут. Все у него к одному - цепляет и цепляет... Поехал я как-то за сигцекг: себе, ребятам на рубахи. И он за мною ввязался.
Приехали в Москву, Желавин и говорит: "К Дементию Федоровичу надо бы. А то обида: были рядом и не зашли". Что ж, человек уважаемый...
Цепляло и время свои звенышки в цепочку следом, а как к делу, то и вспоминается, порой и выдают, когда и не думалось наперед, что выдадут, да не сотрешь уже, не стронешь прошлое: твердыни стронутся, а время со следиками - в память людскую уходит и живо, пока час возмездный не закончит свое.
Свернули тогда Желавин и Никанор в старый московский двор.
Зеленый двор, огорожен забором. Теплилась мурава под утренним солнцем.
За сенями дома прихожая. Кухонька с окном. Женщина на керосинке что-то готовила. Спросила вошедших, к кому они?
- Комиссара,- ответил Желавин.
- Самого нет. А она дома. Прямо дверь.
Тихо открыл Желавин, и зашли.
Стены, осеребренные обоями, наполняли комнату светом чистой воды. Под окном стол, круглый, покрытый расшитой васильками скатертью. В футляре часов из вишнево-красного дерева, за овальным стеклом, посверкивал маятник. На подоконнике аквариум с лепным из ракушек гротом. Плавали в водорослях какие-то капельные жемчужные рыбки. У стены буфет с резными башенками и гранатового цвета оконцами.
Желавин осторожно приоткрыл занавеску. Там другая, темная половина комнаты.
Полина Петровна спала после дежурства. Чернели волосы на подушке, как в рассвете мутнело лицо...
Пахло от вошедших пылью дорожной и ржаным хлебом... Пробудило сном девичью ночь, огорожу в фосфорическом мерцании, и прозябшую рожь, и забытую зарей крашеную полоску вдали. Рука тронула, молодые глаза комиссара глядят: "Так это же любовь, Поля..."
Будто голос Желавина. Колыхнулась занавеска.
- Спит,- услышала шепот.
Она быстро надела халатик и вышла.
Желавин стоял у окна.
- Астафий! - удивилась. Взглянула мельком на Никанора. Поднялся он с табуретки у двери.
- Да вот с почтением изволили,- сказал Желавин.
Не садился. Картуз не снимал.
- А где же Дементий Федорович?
- В лагерях.
- На учениях, значит. А сынок?
- В пионерском лагере... Сейчас чай поставлю.
- Чаи да конфеты. Мы воды из ведра. Поживей. Так, Матвеич? Жаль, самого-то нет. Но и без него. Что я хотел бы сказать. Дементий Федорович в неведениях, или еще от войны не прочихался и прочего, а пора бы.
Все угрожает. Дошли до меня угрозы его. Будто я - да чуть не распоясался. Распоясываюсь, когда кошу, чтоб поту задержки не было. Я умных и степенных людей уважаю, с поклоном всегда.- Желавин снял картуз, поклонился Никанору.- Вот так. От них хлеб и всем чаи всякие. Но Митька барин завелся. С такими на кипяток и на корку вскорости перейдете, как на хребет дармоедами усядутся. Ему не скажи. У него покровитель. Командовать с этой улицы тоже нельзя. На то есть власть. Выше ее зачем себя выставлять. На ее гербе и серп имеется. Острый. Не мешайте жать, не мутите с Жигаревыми. А капризы свои в платочек. Ну, а если вражда, сам и его...
- Что он такое сделал? - спросила Полина Петровна.
- Долго объяснять. А Митьке и кочку топтать не позволю!
- Ты ненавидишь и боишься! - сказала, гнева не выдав, лишь слегка зарумянилась, а отбила Желавина.
Заулыбался, завертелся, картуз стал искать. Поправил на голове, в себя пришел, сказал:
- Так у Демки наган еще не остудился. Только и остудить его можем. Адью!
Желавин шел через прихожую, но казалось, качался в проеме двери, как-то виляя бедрами, и все оглядывался, оглядывался. Прозрачные холодные глаза улыбались отдаленно.
Никанор уже был на улице. Желавии нагнал его, заглянул в лицо.
- Ты чего? Или чем обидел?
- А так. Как ты, так и к тебе в гости зайдут. Мимо не проедут. Погоди. И поговоришь, и горького вина напьешься.
- Вон ты как. В наше дело встреваешь. Не надо, кишкой нс вытянешь. Я ее, тужурку, тоже носил. Только у Демки рудоватой масти была, а у меня вороная.
У двоих прощения напросишься. И детям еще останется.
- Это мы запомним, Астафий, и как в гости с тобой сходили, и на какой ты ситчик к праздникам ребятам моим показал.
- Ты свои мысли при себе держи. Видел, Демка рыбок купил, наблюдает, как они плавают, и вспоминает.
Кого он еще к оврагу не отвел? Или забыл про Пашеньку, вражьего сынка, племянничка бандитского? С кем он кашу ел, молочко пил?
- Это какой же Пашенька? - спросил Стройкой Никанора.
- А барина Антона Романовича сынок. Мальчонкой жил у нас. Мы тогда молодые были. Раз зашел к нам барин. Посидел в избе. "Чисто у вас, хорошо,- похвалил житье.- Решил я,- говорит.- к вам в учение сына своего отдать, чтоб он прежде французского мужицкого ума набрался. Думаю, так-то крепче будет.
Как?.." - "Ваше дело, барин",- отвечаю. И повелел: не баловать, что себе, то и ему!.. Жил у нас мальчонка-то.
И на покосы с собой брали, и на жнива. В горлачику воды принесет, сырокваши. Слушался, смышленый...
А как взяли от нас, на другой день Викентия на дороге я встретил...
И это вспомнилось, как гневался на коне барин, как кричал и внушал:
- Какой вы песенке его научили? Про коршуна, как он, коршун злой, уточку унес? Плачет. А чем уточка живет? Червячком? Червячка глотает. Не так ли? И над червячком заплачем. Что ж тогда будет? Уточка без червячка сдохнет, коршун без уточки мертвый сядет. А червяк будет плодиться и кишеть. Так вот какое ваше учение. Своим переучу. На замке сидит. Пока уточку на сковородке не запросит. Понял? Вот так учить. Поправим свет жалостью- от червя пропадем! - крикнул и по дороге умчался, и плетью, как змеей, потрясал над полями.
Беседа, казалось, уже и не к делу пошла. Но будто в тот час что-то уже вызывало из нее.
- Чего-то Катюшка меня спрашивала?-вставая с хвороста, осведомился Стройкой.
Встал и Никанор, подумал.
- Не знаю.
- К Глафире чего-то прибегала?
Стройков ждал Катю за палатпзмн п землянками госпиталя. Сидел на плоском камне. Напротив другой камень-валун в полыни - иссечен дождями веков, рябит.
От потоптанной травы пахло махоркой: раненые приходили сюда покурить, посмотреть на три стороны, а четвертая за спиной - близкая, белая, сестричкой, да немилая болью и могилами - земля шинелью сырой укрыла братьев.
Подбежала Катя в накинутом поверх халата плащике. Подала руку Стройкову. Села, подкосила на валун колени.
- Был у Федора. Спит. Не стал беспокоить. С лица светлый, чистый,вздохнул Стройков.- Что сказать хотела?
Катя молча глядела на него.
- Ты чего? - удивился Стройков.
- Да так... Опять Митю нарядили.
- Удивляюсь. Объясни мне, каким ты сердцем жалеешь? Так ведь и гада можно пожалеть. Или знаешь что?
- Вот письмо его с фронта.
Катя достала из-за плащика треугольник бумажный.
Стройков протянул руку.
- Можно?
Развернул письмо. Укрывшись, посветил фонариком...
Вон заметались буквы.
"Катя!
Слышал про Федора. Поклон мой ему.
Совестно перед тобой. Да ты знаешь. Натворил я лежачий.
Хочу новой жизнью жить, а старая чтоб сгорела в этом огне. Да не сгорит - нагонит. Поля такого нет, ку.
да бы уйти. И от мертвого останется... Зовут! Хоть бы под камнем с землею стереться!.."
Будто Митькин голос на душе крикнул.
"Неужели натворил, кошмаром хворает?" - Стройков погасил фонарик и раскрылся.
- Впору на площадь да на колени. А то и рядом, под забор, куда пониже. Возьми письмо,- Стройков положил письмо на камень.- Что-то натворил. И признаться страшно, хочет жизни новой. Одна дается. Как слезу упавшую, на глаза не вернешь.
Стройков было уж и поднялся, посмотрел в глаза Кати и снова сел.
- Что-то еще хотела сказать. Говори.
Еще и не отболело с сердца, пекло, подходило близко с далекой границы, гудит на земле, не перестает с той поры, как войною рассвет вдруг покрасился, и в комнатке гость у окна стоял. Ванятка все снится, сынок, будто у магазина с сумочкой он стоит, мамку ждет.
Слезами залились глаза Кати. Наплакалась, повздыхала.
- Говорят, родное всю жизнь снится, живет в душе до конца. Хоть так... Да к душе-то стерва прицепилась.
Тот гость ночной, лазутчик немецкий, барина сынок с ножом за голенищем.
- Кто?!
- Павел Ловягин.
Вот что в беседе стучало в разные окошки, и нашло.
Стройков встал, будто вдруг испугался.
- Это где же, у границы? У тебя в комнатке?.. А как попал?
- И я думала. Как же это, на такой границе, ведь тысячи верст, и ко мне угодил? Еще и из тех лет заявился, когда меня и на свете не было?.. Вот и послушайте.
Сказал мне Федор, чтоб я зашла домой... Здесь, здесь, третьего дня. И все письма и карточки спрятала. Пришла я домой. Письма собрала, карточки завернула и ворю мамане: "Еще какие письма где не остались?"
"Все тут. Все сберегла. А одно словно ветром сдуло".
Сдуло так сдуло. А она и говорит: "Все тогда обыскала.
И отец не брал, и Киря. И чего там? Кому понадобилось? Небось тот рыбак насадку какую завернул". Завернул так завернул. Маманя и говорит: "С лица на Митьку походит..." Так и всполыхнуло: "Он... он... он!"
- Когда же заходил? - спросил Стройков.
- А за неделю, как война началась, маманя сказала.
- Ты кому-нибудь рассказывала об этом?
- Нет. Сказать-то страшно.
- И Федору ничего?
- Зачем ему.
- И молчи. Никому ни слова. Я велел. Я и отвечу, если что. А ты молчи,Стройков сдавил руку Кати.- Никому!
ГЛАВА V
Еще в жаркие дни июля наши войска наступлением и районе Рогачев Жлобин и ударами от Рославля в направлении Днепра пытались вызволить Смоленск, но попытки не увенчались успехом, и к началу августа дивизии, окруженные западнее Ельни, распавшись на отдельные группы, бились в боях по деревенькам: прорывались на восток и на север, где была надежда болотистыми лесами выйти к своим.
По оврагу Митя бежал. А вслед из пулеметов и пушек били танки, ползли по краю, заглядывали фарами в овражную могилу, где, оглушенные н ослепленные, еще метались живые.
А Митя ушел, брел со своими по высокой осоке, по истоптанной ржи. Пошатывало сном и голодом, жажда мучила. Думалось, и конец: отдали землю, разбито все.
Куда же теперь? Где и как жить-то? Прибавил шагу, Политрук шел рядом, отставал и нагонял.
- Ты Жигарев? - спросил вдруг он.
- Да.
- Как здесь оказался?
- А из-под Починка,- ответил Митя.
- Ты же в тюрьме сидел. И председателя, говорят, убил?
Митю как холодной водой окатило: и про сон и про голод забыл.
- Я не убивал.
Ручей остановил всех. Ползали по журчистой водице, пили из-под камней холодных. А потом свалились по кустам.
Полптрук опять пристал к Мите.
- Могет, ты от немцев?
- Отстань. И я жить хочу.
Отползло с шорохом, отдалилась угроза, залило сном глаза.
В этой ночи показалась Мите изба Дарьи Малаховой голубьш медальоном. Где-то уже близко.
Шепот услышал.
- Этот председателя убил. Ш-ш-ш. В тюрьме сидел.
А с нами.
- Кто?
- Да вот лежит... Ш-ш-ш, вон, вон.
Повернулся Митя. Было тихо. Поднялся и отошел.
В животе после ягод резало. Огляделся и пошел быстрее, быстрее.
- Стой! Куда!
Проломился через кусты.
- Вон, вон уходит.
Шатало Митю темное поле.
У самого горизонта, как из окна, глядела красная, словно намытая кровью, рожа. А дальше-пространство сквозь пламенело: там, казалось, не было земли.
Поле поворачивалось и скашивалось-плыло во тьме. Разгоралось горном порванное небо, осветило яму.
На дне сидели и лежали солдаты.
- Ребята, уходи! - сказал Митя.
Никто не ответил. Один, с опущенной головой, сидел у стены.
И все - не вставая, медленно словно закружились в зареве. Зазвенели гильзы под ногами Мити. Пулемет разбитый. Танк осмоленный чернел.
- Ребята,- повторил Митя и понял: в окопах вечным сном они спали. -
Он пошел дальше. Что-то темное заблестело в земле.
Митя с опаской ступил. Под ногами вспыхнуло с тихим всплеском. Ручей.
Опять земля. Пахло горелым хлебом. Дымились ломти. Вырвал и посмотрел: "Теплый,- запихал ломоть в карман,- потом... потом поем".
Митя поднялся, потер лицо. Что ж было? Куда он зашел? Луг зеленел. Ручей в осоке. Взгорком осинник.
Что-то знакомое, да и узнал. Он оглянулся. Дорога перед ним, левее деревня. Из-за берез изба голубыми глазами глядит.
Дарья втащила Митю в избу. Свалила на пол. Раскинулись руки - стукнули кистями, и разжались спекшиеся смолою ладони. На шее оборинка с крепко пришитой тряпицей осолеиной завязью лежала на раскрытой груди.
Дарья укрыла Митю овчинной дранью. Его лихорадило.
- Милый, сынок, милый, да очнись ты,- трясла его Дарья, подносила к губам ковш.
Не пробуждала солдата колодезёвка. Мозг словно замертвел: не хотел пробуждения.
"Феня я твоя!" - блазнилось ему.
Митя задрожал.
"Милый, Феня я твоя. К тебе я пришла. Ну, очнись!"
Митя вгляделся - расплылось женское лицо и вдруг резко приблизилось.
- Убьют... уходи!
Митя встал. Качнуло его. Подержался за стену и вдруг схватился за тряпицу на груди: здесь!
- С отцовой земли,- прошептал и со слезами посмотрел, убрал под гимнастерку.
Дарья приоткрыла занавеску на окне. Ночь ледяным месяцем блестела по траве.
- Уходи, Митя. Христом молю, уходи.
Она сунула ему кусок хлеба в карман. Проводила через двор к калитке на вырубку.
- Куда же? - сказал Митя.
- Вон к роднику прямо,- показала Дарья в лес и поцеловала.- Посчастит, Митя.
В лесу он остановился. Под вербой корчаг родниковый. Улыбнулась водица жалёной в ночи. Напоила.
Лицо обласкала.
- Прощай, родимая.
Перед глазами посветлело. В гумане деревья как начерченные карандашом.
Показался солдат в нахлобученной шинели, руки в карманах. Вгляделся Митя в заросшее лицо. Глаза с яснинкой, по дальнему раздолью знакомые.
- Новосельцев!
- Тихо. Откуда и куда, землячок?
- Рад видеть тебя, Ваня.
- Ладно. Не в хате встретились.
- Так я же с самого начала, считан. И дома был.
Феньку видел. А потом полем, дорогой, как раз сахарку получил и в наступление. Под Починком хряпнулись с немцем. Сперва туда, а потом назад. Туда шли - камни белые, а оттуда - черные и красные, кровью политые.
Не видел бы, не поверил. В гимнастерках, с винтовками на танки бросались. Командующего Качалова убили.
Возле танка лежал. Теперь куда? Скажи. А то говорят, в немецкие хлева нам одна только дверка открытая.
И при других хатах - все хлева. Сколько было, а как с воза свалилось. Чем брать потом каждую версточку?
Отдавая-то, сколько положили?
- Что жалеть-то, понял теперь?
- Я и сам знаю, Ваня. В чем виноват, перед кем и в чем вины моей никогда не было.
- Куда же ты?
- А вон лесом, к дворам, воевать.
Митя сидел на пеньке. Еще хотелось спать. Полную ночку на каком-нибудь сеновале в тишине. Далекое теперь. Новосельцев все стоял, прислоняясь к березе. По засадам належался во мхах да в явере, назябся росою, и из души знобило.
- К Дарье заходил? - спросил Новосельцев.
- Да, завалился.
- Печка у нее теплая.
- Не щупал я печку.
- Топила. Вот тут хворост брала.
- Не угори. Мужик у нее гад ледяной. Топором не огрел бы. Не тут ли? Чего-то боится Дарья. Пошли,- предложил Митя.
- Ты иди.
Митя взял винтовку. Потяжелела, что ли, она?
- Значит, не товарищи.
Митя постоял, подумал.
- Когда шел я, Иван, ко мне один политрук цеплялся. Память-то у меня в овраге отшибло. А сейчас вспомнил. Он здесь почту возил.
- Кто такой?
- С виду моложавенький, а по летам много.
- Так что?
- Не политрук,- сказал Митя и дальше пошел.
Чуть не до рассвета пролежал он па старой гари в малинниках.
На юге метелились пожары, бомбовые и артиллерийские зарницы. Кто знает, что там творилось.
Багровый щит Смоленска сместился к западу - отдалился и словно бы повернулся. Митя видел, как будто что-то стронулось и сверкнуло на все стороны.
По дороге двигались немецкие танки. Спешили в сторону Брянска: часть их угрюмой броней окует правый фланг по удлинившемуся фронту 4-й полевой армии немцев, часть, усилив танковые корпуса,- на прорыв в украинские степи, где будет много взято земли и городов, и как окажется, судьба войны решалась на смоленских холмах. Ум немецкий, потрясенный, забродил, терялся в бесконечном.
Танки визжали, скрипели и рычали моторами. Спали на броне танкисты.
Пыль затопила леса. Поблескивали серпы фар. Преломленная газом и пылью, желтела над дорогой заря.
Митя кинулся в нее и скрылся. Увидел другую, далекую, запаренную влагой зарю. Повернул к лесу. Над дорогой, в пыльной завесе, высоко шла его тень.
Стройков разбудил Фепю.
- Собирайся!
Она вышла из шалаша. Накинула платок и повязалась. Шумели осины. Выветривалось из стеганки тепло нагретой соломой. Еще бы поспать. Будет ли когда, что зорькой ясной вволю понежится она?
- К Новосельцеву в гости,- пояснил Стройков.- Митька из окружения пришел. Поправку внес. Его тут не было. Другой вертелся - Павел Ловягин, барин, У немцев на службе. Предупреди Новосельцева. Не подладился бы. Лицом на Митьку смахивает. Осторожнее.
Два волка - другой со спины заходит. Ты к Дарье Малаховой когда заходила?
- Да знаю ее избу,- ответила Феня и невысоко посмотрела в небо.
- Если Новосельцева в условном месте не будет, через нее тихонько. Поняла? Митька к ней из окружения заходил. Скажешь, слышала, мол, что у нее, раненый, Митя-то. К нему и пришла.
- Не жила с ним, а пришла.
- А так вот и бывает. Да и не собьешься. Что еще посоветовать? На месте виднее будет. Почтаря затяните. Сам завалится. Берите допрос па бумагу. Все записывайте. В мелком, в незаметном хитрость себе ищите.
Под покровом ночного леса проводил Стройков Феню до землянки особой: отсюда отвезут и проведут на ту сторону.
От передовых скорбными душами неслись облака.
- Жигарева! - позвали ее.
Стройков слышал, как кто-то сказал ей:
- Платок пониже на лицо.
Вышла она в толстом ватнике. Платок старый низко был опущен.
Стройков подошел к ней.
- Куда сосватал-то тебя. Ты уж прости.
- Что вы, Алексей Иванович,- с укором, даже с обидой, ответила Феня.Кому-то надо.
Она завалилась в телегу, засмеялась. Села рядом с возницей п, оглянувшись, помахала Стройкову. Вспыхнул из его руки огонек.
Двое автоматчиков, убрав оружие в сено, вскочили на задок.
"Заскрипела телега по кочкам, заваливалась.
- Дядя Никанор!-отдаленно блеснул радостью голос Фени.
Лесник своими местами вез.
Дементий Федорович Елагин вышел из машины у знакомой тропки, уже залуженной листьями подорожника. Заглохнул берег в сырых потемках олешников, и лишь две березы в подсолнечных шалях, смятенные, шли куда-то.
Перекрещен ремнями Елагин. В петлицах фронтовые "шпалы".
Полк из-под Вязьмы перешел поближе к Ельне, пополнялся в лесах.
Во дворе дома, у копны, сидел старик - сгорбился седым валуном.
"Неужели Родион?" - не поверил Елагин.
Родион Петрович посмотрел на него ясными пророческими глазами.
- Садись. А Юленька моя возле раненых. В лесу - на два луга лежат.
Дементий Федорович разворошил вершину копны и лег, широко раскинул руки.
Домотканой крашеной холстиной заполаскивалось в бочаге предвечерье.
- Слышал, хворал? - спросил Дементий Федорович.
- А вот послушай. Как чуть дуба не дал и что в тот момент со мною творилось... Будто бескрайняя пустыня, и я иду. Песок и какие-то горы, вроде высоких стен из глины. Глина спеклась, прокалилась, как камень. Ни кустика, ни травинки. Зной-все мертво. Только ящерицы прошуршат. А как они живут? Нет же тут ничего, лишь раскаленный песок. Вдруг вижу, одна другую лапой прижала к камню и пожирает: с жажды кровь слизывает. Морду на меня верть - уставила. Не испугалась, а удивилась в каком-то ужасе. Понял я, как живут: пожирают друг друга - плодятся - и снова пожирают. И еда, а вместо воды - кровь. По такому кругу и идет жизнь - приспособилась, держится. В жажде какая-то пружина вечная. Из песка - из нор выглядывают, ждут, кто выползет, ослабев, из последних сил, чтоб утолиться. И тотчас гибнет, утоляя собой. Догадался, где я. На дне давно высохшего моря. Когда-то волны шумели, вода пучины скрывала. А вот они какие - все обнажилось: скалы и долины. К краю подошел. Гляжу, а там среди обрывов еще пустыня - дно пропасти: самая, видать, пучина была. И что-то будто бы зеленеет.
Спустился туда по острым отрогам. Кустик в песке.
А под кустиком бочажок с водой: все, что осталось от моря. Упал я. Стал пить. Вода соленая, горькая. Кустик-то как-то высасывал пресное из нее, а соль на корнях оставалась. Достал я ножик. Сейчас, думаю, надрежу и из-под коры хоть каплю какую высосу. Ствол корявый, в колюч-ках. Режу, а нож не берет-соскальзывает, как с железа. Листик было сорвал - пальцы словно ядом обожгло. В. защите был куст, так только и выжил.
Ящерицы за влагу разодрали бы. Он и не рос высоко, и листьев мало: каждая капля пресная тяжело доставалась. Хотел я через рубаху попить: соль и горечь отфильтруются. Глотнул - нет, горькая соль. Огляделся вокруг. В отдалении скалы стеною. Сюда вот спустился, а назад уж не подняться. Да знаю: и там пустыня бескрайняя. Ночь наступила. Прохладе обрадовался. А потом зябнуть стал. От раскаленного песка будто ураган горячий в высоту потянул - в тьму, навсегда, В минуту все тепло туда унеслось. Утром солнце загрело. Гляжу, а на листьях после ночного холода испарина - моросинкп. Листья задышали, впитали влагу и свернулись. Так вот откуда капли, а не из мертвой воды! Наоборот, туда от листьев по жиле в стволе стекало живое к корням и растворяло горькую соль. Без капель уж давно бы вес иссушилось и погибло. Жило, а цель-то всему какая?
Неужели вот это вращение вокруг неподвижной точки, к которой все и привязано, и никуда от нуля? Вон и ящерицы пожирали друг друга в жажде у мертвой воды.
Стронется что-то за тысячу лет или нет?.. Юленька ко мне подошла. "Зачем ты здесь,- говорю ей.- Погибнешь. Уходи!" А она мне ковш с водой: "Попей, попей, Родя".-"Нет,-говорю.-В жажде найду. А без жажды и искать нечего". Заплакала.
Родион Петрович замолчал. Из-за угла дома показалась Юленька в холщовой кофте и в косынке. Увидела гостя. Подбежала. Будто светлый и теплый блик коснулся липа Елагина - поцеловал.
- А забелел-то!-взглянув на седую голову его, поразилась она.
- Да вот Родион тут про разные страсти рассказывал.
- И не говори. Думали, лихорадка. Хины дали.
А вчера с постели слез и пополз, из дома по тропке, по тропке к Угре. Не держу. Думаю, что будет. До бочага дополз. Воду попробовал: глыть, глыть. Да и говорит:
"Мертвую воду живая растворила". И пьет, пьет, бурлит в бочаге, радуется. Вижу, воскрес мой Родя.
Дементни Федорович отвернул обшлаг на рукаве, посмотрел на часы.
- Как-нибудь до зари. А сейчас пора.
- Хоть ягодок на дорогу,- сказала Юлия.- Сушеньких.
Она скрылась в сенях. Родион Петрович сказал:
- Слышал? - фамилию Желавина он не назвал.- И могила ие берет. Соль высохшая. Пыль ядовитая.
- Так, говоришь, мертвую воду живая воскресила?
- Да вот испивается чудовищным. Сам видишь. Если так и дальше? Недра опустеют, родники высохнут, от морей останется соль. Не жалеют землю. Подлое слишком освободилось и разгулялось. Они, пожиратели жизни, погубят и сами сдохнут у мертвой воды. Куст снова в пустыне начнет собирать капли влаги тысячи лет.
- Жизнь не так беззащитна, как ты думаешь. Пожирание прервем!
- Нет, Дементий. Это заведенное. И мы всего лишь частички совершаемого. Но цель-то какая? Для чего?
- Не ломай ты голову,- сказал Дементий Федорович и положил руку на плечо Родиона, покачал.-Живи, Родя, н спуску не давай.
- Да как же, дорогой. Ведь прихожу к выводу, что все нагромождения ничего не дают. Все пустое.
- А жажда жить? Радость невероятная н беда от этой жажды? Тут все красота, и храм, и любовь. А твое от разума - от конечной точки его.
Подошла Юлия. Протянула Дементию Федоровичу матерчатый клубок с сушеной черникой. С того лета сбереглась в закромном себряковском ларе. Пахло от черники печным духом и вечерней давней, теплой порой.
- Когда с кипяточком заваришь и попьешь,- дала совет Юлия.
Дементий Федорович рассмеялся.
- Помните, гостинец в дорогу мне дали: каравай, лук и сала брусок. Бомбочки встретили посреди пути, на рассвете. Прыгнул я под откос. Лежу и чую, пахнет печеным и жареным, вроде как начинкой к пирогам на Майские праздники. После каравай из вещевого мешка достал. Что такое? В корке дыра, а внутри и лук жареный, и шкварки от сала и... осколочки.
Родион проводил Дементия Федоровича за огорожу.
Как-то уже и поредело в лесу, помялось, а сломанные деревья перекашивали бор.
- Ничего не слышно? - спросил Дементий Федорович.
- Да близко пока нет,- ответил Родион, поглядывая в лес.-Ты осторожнее. И форма у них наша, и документы. Заведут. Мешок на голову и в болото. Слышал? В лесу там,- показал Родион куда-то за фрокт,- расправу учинили. Один бежал. Рассказывал. Из окружения шли. Двенадцать человек, два генерала с ними.