"Скандалом, лиса, все замазала, чтоб больше и близко не подходил,вспомнил он, с какой злостью и отчаяньем кричала Серафима,- Чего она так взбесилась?
   Что-то я тронул. Опасное. Или уже такая от роду горластая? Но с чего бы такой базар поднимать? Чтоб отвадить, чтоб и носа сюда не совал. Это ясно. Чего-то боится. Но чего? Что-то есть, а не вижу. Если опасное, то глубже теперь укроет. Не докопаешься. Кого-то спугнул я... Никите померещилось в Смоленске, дочке Серафимы показалось здесь, в Москве; Стройкову почудилось - из-за занавески, за спиной кто-то проскользнул..."
   Стройков вдруг свернул в какой-то двор и тут притаился. Затихли шаги и на тротуаре.
   Опустив голову, Стройков сидел на вокзальной скамейке. Дремал. Очнулся вдруг; перед ним стояла Сера.
   с-има с заплаканными и измученными глазами.
   ~ Нашла,- будто обрадовалась, сказала она - прости, Алексей Иванович.
   Стройков потер замлевшее в дремоте лицо.
   - Дура!
   - Прости!
   - Сама себя прощай, и изводи совестью.
   - И извожусь... Страхом только. А вдруг правда - дочке-то в окошке не показалось?
   Стройкова словно сквозняком обдало: сорвалась!- но вида не подал.
   -Уже и не показалось. Старая блудница. Стыд перед соседями прикрыть, так и в Стройкова пальцем - рубашку ей порвал, а? Теперь, чтоб Стройков слушок о твоих полюбовниках в деревню не завез, так и мужа готова из могилы поднять - мертвым прикрыться и от Стройкова? Бесстыжая.
   - Что ж тут на скамейке-то ночевать,-сказала Серафима и тронула его руку.- Пойдем. Постелю. А сама и на полу.
   - После шума-то!
   - Чуть свет и уйдешь. Растревожил. Боюсь одна.
   Стройков встал и пошел прочь. Серафима нагнала его.
   - Алексей Иванович, пожалей.
   - Позови ухажера: он и пожалеет. Или соседи увидят, в щелочку?
   Серафима отступила.
   - Окошка боюсь.
   - Последний раз: приходил кто-может, знакомый или незнакомый кто? Я затем к тебе ехал. Приходил?
   - Когда?
   - Дура-баба. Да перед кончиной же, говорю. Перед тем, как мужа твоего законного загубили?
   - Не помню, Алексей Иванович.
   - Вспомни.
   Серафима огляделась. Через зал шли солдаты, и нескончаем был поток их, уходивших к путям, в сиреневый сумрак июньской ночи. Серафима втянула голову в плечи, шепнула:
   - Вызвал его кто-то. Вот так же, ночью. В окно видела. Спину только. В военном. Сам потом не сказал ничего. А могила не скажет.- И приложила кончик платка к глазам, отвернулась.
   - Ну ладно, и на том спасибо,- Стройков тяжко вздохнул.- Иди домой. Мой поезд уже, наверно, на путях. Прощай.- Повернулся и пошел, не оглядываясь.
   "Неужто жив, бандит?.. Стало быть, не блазнился.- И Стройков зябко повел плечами, вспомнив, как за ним по темной улице тень кралась.- Кто же тогда в могиле?
   Викентий Ловягин?.."
   ГЛАЗА 11
   Еще осенью, за хутором, в олетинках темное качнулось и исчезло, прорябило но густым фиолетово-зеленые листьям. Вышел мужчина в новой защитного цвета стеганке, в кепке, перешел дорогу и скрылся в частом подроете плетучего березнпка, забытый, смирный бывши"
   хозяин трактира Гордей Малахов.
   Сошел он с поезда на дальней станции ночью, спрыгнул и в ров, под провода, лесами, где поглуше и потемнев держал путь чуть ли не к Днепру. Там деревенькч одна. В избушке жена проживала.
   Редко навещал ее: то пропадет, то явится. На стройках по плотницкой бечевке рублевки вырубал и складывал, складывал. Да что они, бумажки? Видел, как царские, разные по улицам, мело.
   Драгоценный камешек не сметет, да если не на виду а в землице на аршиц - век пролежит. Маленький, а дорогой, да и сверкнет, а то н погубит, нагадает, если повертеть, то и заметишь - вроде как с ночного пожара искра пролетит в прозрачном, как водица, камне. Красивый, ангельский и дьявольский. Кажись, и пропал, ан нет в перстеньке явился, а как на большаках п шляхах опрокидывали, клинком дьявольское вырубали. Об этот камешек и меч зазубрится. Так, так. Что душа: ее-то разве видать, а жизнью правит. Бог человека от скотины душой отличил н камешками, камешками. На хлеб всякий силой заработает н тот же хлеб сожрет. А камешки от умишка, чуть-чуть, а есть - жальце этакое. Будто и не сам, а оно царапает н к жальцу цепляется. Гладь, то и снял да подальше от нищих в сторонку особую.
   Так, так... А в сторонке той светло и тепло. На рождество огни бенгальские. Сколько лет прошло, а все будто стерлось; казалось, вчерашним вечером на мерзлых дровах в сарае сидел рядом с нетопленным и навсегда умолкшим трактиром.
   "Демку Елагина на заборе не пригвоздили",- все зло устремлялось в него: это он, юнец, по улице на коне проскакал и у моста кричал про новую волю, про землю и красные фабричные косынки бросал, как из груди их выхватывал. С горы было видно - пламенем с пожара на ветру разлетались. Страшно!
   Да пострашнее в себе держал по сей день. Крыльцо представил, себя в красной рубахе, с топором и Делтку, Демку на половицах, н бабу его раздетую, кровь замывающую, и сына, под балалайку пляшущего.
   Ниже опустил голову Гордеи. За спиной узелок на веревочных лямках. В узелке плащ брезентовый, обнова жене - кофта, бутылка муската, что розой отдаст, кус осетрины копченой, баиочка с икрой. В руке-палка ореховая. Не спешил. Хотел бы и побыстрей. Но путь долгий. Время к темпу придет, никуда не денется, и он придет. Перемен в избе побаивался: мужика ночного или постоянного. С весны не виделся: побыл ночку, а чуть спет собрался. Дом не дом, жена ие жена. Злом строг н жесток был Гордей. А жена не боялась, не жалела и не ласкала. Л идет вот. Было, совсем молодая, пахло от ее кофты коноплей цветущей. Какой-то туманец, сказать, тяга с той поры. А что знаем-то о человеке, с чего туманец, с чего тяга? Такой он, сякой, человек-то, святой или грешный, а что под корой его горит или мучается/ Про это знать-то невозможно. Всем азбука, одна на всех, а сколько разных писаний, да каких, из этих самых оуковок получается. Так, так...
   Остановился Гордей в малинниках. Засохшие старые прутья в серых жалах с молодыми побегами сплелисьне пролезешь.
   Селнба барская на косогоре приоткрылась. Камни замшс-лые валунами лежат, словно памятники. Скамейка каменная в кустах сирени. Задичали кустики совсем связал и мучил хмель. Кое-где стояки построек пнями дубовые, почернели. Дорога совсем заросла ольхой невеселой, сырой. А па том месте, где молния в землю ударила, пробила когда-то усадьбу с крыши и сожпа чертополох. Листья рябые крыльями ястребиными бьются, что-то терзают в бугре. Как будто и не было усадьбы.
   Да нет - была. Чтоб такое рухнуло и исчезло - вот что в уме не унималось. Веками стояло, да как: стьчо раболепно н несвержимо. Нигде на свете такого не было нигде. Покричат, помечутся с вилами, с флагами на площади попоют, и отошло. Опять в трактир. А тут по большакам и шляхам на все стороны гоняли, сводили Да судили. И откуда явились? У него, у Гордея, в трактире щи хлебали, бывало, в долг. А потом им дорогу уступал, фуражку уважительно приподнимал. А не уважь... Тишина-то какая! Вокруг озимые изумрудными нивами. Клены на холмах. Облака плывут-чуть-чуть трогаются. Где-то голоса смеются, телега - стук, стук.
   И на душе Гордея, как ночью в окошко,- стук, стук.
   Скрылся в чаще.
   Тенью леспои дорога его. А зачем чтоб видели? Кто да откуда? Бабы у колодца или в ягодах начнут гадать, и всегда знающая найдется - до седьмого колена увяжет, кто кому братья, кто сватья. Л он самый и есть трактирщик, и девки у него в обслуге были, номера убирали, и какой-то травкой их подкармливали и подпаивали. Про это-то никто не знает, темнее ночи. Гордеи даже оглянулся. И нет никого, а оглядка берет.
   А что мужики в его трактире разбогатели, бабам всякие сережки везли про это уж во весь голос заявит. Такто по светлому и видному ходить. Такие есть незнакомые, что больше знакомых знают. У знакомого все в ку"
   че, а к незнакомому только любопытное прицепится, и не для вреда скажет что, так просто, а другой незнакомый что-то враз и смекнет.
   Подальше от разного лая и голосов. Палкой в мох тыкал: н.е провалиться бы. По черничникам смелее - кгода такая на проклятом не растет, и по вереску-ему больше песочное место подавай. Цветки сиреневые и лиловые. А по багульнику скорей: дурманит, дурманом куда и собьет.
   В осинниках грибы с оранжевыми шляпками, а по березнякам сухим-белые, как сметана ножки, а сверху вроде из крема макушка-то, опенки на пнях хороводами, брусника бусами, небраная. Чуть загляделся - тяжело стукнуло в лоб. Схватился, а это ветка с орехами, качается тяжеленная.
   Места высокие - возвышенностью, с болотами особыми: в них речкам начало-истоки Днепра, Западной Двины и Угры, текут в равнины бескрайние из смоленских лесов, к трем морям. Какой корешок отсюда или сучок в море-то по волнам и выплывет к скалам далеким.
   От кряжистого обрыва, белокаменного и порыжелого, в какой-то травке ползучей с вишневыми цветками, в сосенках, из камня выросших с голубоватой вощиной по хвое, Гордей свернул на вечернюю зарю. Уже гасла ее печь в лесу.
   Забылся Гордеи лесом, откуда и куда шел, кто он,- скрылся от всего и отдыхал. Что-то вспоминалось, Месяц водицей колодезной пролился за леском.
   Завиднелось. Чернел гнездом двор.
   Покружил Гордей, что-то покопал под деревом и - в стооону крадучись. В темноте притаился. За местечком долго приглядывал. На случай, не выйдет ли кто?..
   У каждого свое на уме. Да за умом хоронится. Ты так, а оно и не так.
   И уж совсем самой тихой украдкой подполз к другому кусту.
   Куст этот среди зарослей не отличишь. Зимой - по коре сероватой, весной по цветам ранним-прежде листьев распускаются, по лету-ягодами, яркими, ядовитыми - чем-то и приметно волчье лыко.
   Косарем вырезал Гордей дернину. Стеганку снял.
   Землю выгребал кружкой и на стеганку высыпал.
   Глубоко руку засунул в нору, стеклянную фляжку вытащил. Потер с бочка. Вот они, камешки, не видать, а вдруг замерцают. В них трактир спрятался.
   В широкое горлышко перстенек опустил да и, оглядевшись, другой туда же. Ввернул просмоленную пробку в фляжку и снова в норку ее поставил, в кожушок берестяной. Землей засыпал. Сверху дернину уложил, края заровнял. Осторожно ватник свернул, отнес подальше и землю стряхнул.
   На куст поглядывал и на двор.
   Три года тому назад Дарья Малахова приехала из Москвы хоронить сестру. Схоронила и осталась жить в деревне.
   Опрятила сестрину избу, отмыла, отчистила песком полы, у крыльца сирень посадила. За кустом на развалины барской усадьбы ездила. Уж больно хороша сирень, наливная, белоснежная, опьяняла сладостным духом.
   Привезла с Нивяного плотника - Федора Григорьевича Жигарева. Знала его давно. Он трактир строил, молодой тогда.
   Покрасивела после его топора и рубанка изба, глянула из-под соломенной крыши, как из-под платка, голубыми, ясными глазами - под стать хозяйке.
   "Добрых хозяев по избе видно",- давно заметил Федор Григорьевич такую связь, да чего-то с опущенной головой своя изба горевала.
   Будто солнечным лугом осветило и хозяйку-по белым ногам ромашками, по сарафану гвоздиками, а по глазам колокольчиковым цветом. Просушило сосновым да земляничным зноем неленивое ее тело. Улыбнулась новому; в трактире разве жила - промаялась, как на чужом возу дорогой: сядь да слезь, не муж, а хозяин - ворон злой.
   Еще и стружку не вымели, а Федор Григорьевич засобирался. Положил в мешок немудрой инструмент: топор, рубанок, бечевку мерную.
   - Не спеши,- сказала Дарья.- Побудь. Успеешь.
   Вздохнул Федор Григорьевич.
   - Ребята у меня малые. Митька да Фенька. Душа болит.
   - Все ты жалостью. А радостью когда?
   Присел Федор Григорьевич на скамейку перед дорожкой.
   - Не по летам мне гадать о ней.
   - И я не гадала. А вот же и хорошо. Почему, Федор Григорьевич?
   - Не знаю, милая. Не знаю.
   - Так воля. С нею и радость мне, и жить не боюсь,-просто ответила Дарья.-Будет горько, приезжай.
   Федор Григорьевич поднялся, поклонился хозяйке.
   - Счастливо поживать тебе.
   Зимой Гордей навестился. За порог шагнул в деревенское жилище. Чисто, светло, как и прежде бывало в квартирке трактирной. На окнах занавески цветные.
   Самовар на столе красно угасал от заката. За шторами распахнутыми кровать высокая с подушками пуховыми и ковер на стене. На ковре берег лазурный. Заметил Гордей, что хозяйка посвежела и помолодела, суше стала,по жилам его огнем стрекануло.
   Обнимать не бросилась. Не водилось это. Снял он шапку. Волосы вороненые, слежались, взгляд жестокий, резкий, с темнистой ненавистью. Усы ОТПУСТИЛ - совсем чужоватый в доме и жутковатый.
   Раздевался не спеша, к чему-то прислушивался. Все прислушивался. Будто чего-то ждал. Поставил на лавку вещевой мешок, в окно долго за поле всматривалсяРазвязал мешок. Полушалок белый пуховый достал и опять в окно посмотрел. Лошадка далеко покачалась и опустилась за край.
   - Вот, возьми себе на головку теплое,- подал жене полушалок.
   Дарья приняла подарок, помяла пальцакч бахромки.
   Гордеи достал из мешка фарфоровый чапкпк, на сто - поставил.
   - К самовару,-поднял п обтер рукавом. Золотцем просиял фарфор, сшпш кобальтом,- Бог даст, и трактир откроем,- пошутил. Голос с мороза басист, кргпок - треспул смешком.- В столовках теперь трутся.
   Людей в квартирку нашу вселили. Примуса на кухню.
   А гк01ЕЬ! в сараи выбросили. Вот, выбрал.
   Гордеи вытащил завернутое в мешковину. На подоконнике положил. Новый подоконник, сосновый, отчищен п лаком покрыт. Как под топким ледком древесный узор янтарный.
   - Чья же работа?
   - Федора Григорьевича,- ответила Дарья, ,
   - Н окошки его? Одно-то, одно дороже золота.
   Был раз в .этой избе и Мптя: обедал по дороге в Дорогобуж.
   - Отец не хворает ли?- спросила Дарья.
   - Нет,, ничего,- ответил Митя.
   - Жалей его. Пусть заедет когда в гости-то,
   - Не гуляет отец по гостям.
   Приехала Дарья сама к Федору Григорьевичу-к зимней могилке его. Слезы вытерла, ветку еловую положила к кресту. Отъезжала в санях, все оглядывалась на рощицу, выше да выше, в холодное небо.
   Подгоняло Гордея осепппя ветром к избе. Тяжело заваливало стоном над деревьями, и полем - в деревню - по огородам, по огням. Тускнели п мигали и снова зажигались в окошках.
   Постоял он у края леса. Звезды над избой. Стены в ночи тенями гнутся, разламываются.
   Лесом зашел за дорогу. Оттуда па избу посмотрел.
   В окис не то месяц, не то огонек.
   Еще зашел. Как ворон, не сразу слетал п садился. Чего-то чуял... устал, не выдерживал. И вдруг прямо пошел к избе. Постучал в дверь. Еще раз сильнее.
   Заглянул в окно. В избе озарило, и по огороду сает.
   Отпрянул. Бегут, спешат тени, а будто люди, люди - не разберешь, все к нему. В голове потемнело, и красные пятна перед глазами.
   Далеко в лесу опомнился. Наган из-под рубахи выхватил и обвел вокруг.
   Поездом брянским, киевским, трамваем одесским поздним, голодный, помученный, добрался Гордей до ворот дома отдыха. Подергал решетчатую калитку, постучал в железо.
   Подошел сторож в брезентовом плаще, в нахлобученном капюшоне. Глянул через решетку, сдвинул засов и открыл калитку, впустил Гордея н снова закрыл, пригнувшись, быстро посматривая на улицу.
   - Ишь, кавалер обаятельный. Тут всех девок переловил, теперь на Приморском бульваре от него визжат.
   Я калитку даром открывать не стану. Или в другой раз через забор лезь, а я из берданкп солью. Каменной.
   От нее на заборе до мертвого часа будешь чесаться,- выговорил сторож, он же, еще полный силы и бодрости от морских купаний - Викентий Романович Ловягин.
   С украдкой добавил:- Лицо так терять.
   - Да сдуру этак.
   - Сдуру и бывает, коли ума нет.
   Сели на скамейку в жасминовых кустах. Порывами шумела в каштанах, дышала, погромыхивала волнами пучина неоглядная. Сыровато, но юг заметно придавал тепла и звездного блеска небесам.
   Гордей снял кепку, утерся.
   - Есть же рай на земле. О господи! На душе его соскребли.
   - Что случилось?- спросил Викентий Романович.
   - Сдуру это. К бабе своей ночевать завернул, Глядь... глядь в окошко, а на лавках-то и сидят.
   - Кто?
   - В новых гимнастерках будто, сапожки чистые, хромовые.
   Викентий Романович положил в кепку Гордея ключи,
   - Иди ко мне. Не забыл где? Поешь и выспись.
   Гордей поклонился.
   - Несгибаемой силе вашей.
   Когда Гордей скрылся, Викентнй Романович подошел к ограде, достал складной нож, раскрыл его и ковырнул в земле под стенкой. Вроде бы кисет вытянул.
   Быстро переложил наган в карман. Канул в темноте парка.
   В самом конце, в зарослях акации, остановился.
   Отсюда через железную ограду была видна улица и дачные домики па той стороне в садах. Прямо напротив глинобитная, побеленная мазанка с небольшим окошком - жилище Впкентня Романовича и землица с виноградником. Понаблюдал, как Гордей отомкнул замок на калитке в невысоком заборе и закрылся.
   Долго стоял Викентий Романович, поглядывая на улицу и на дорожку возле заборов. Никто не вертелся поблизости.
   "Что-то водит его или явилось?" - подумал о Гордее и еще постоял.
   Поблескивали трамвайные рельсы на шпалах.
   А дальше глухая степь. Пробивало оттуда сухим полынным ветром.
   Не прилег всю ночь сторож. Похаживал н поглядывал на халупу свою и на уплывавшие к дальним берегам огни корабельные.
   Часа в четыре завалился на топчан в сторожке, укрылся одеялом и будто погасил в себе свет, уснул.
   Рано утром, отдежурив, искупался в холодном неспокойном море. Купание освежило его, взбодрило, а солнышко погрело у обрывистого берега слегка поседевшего барина, и в профиль, показалось женщине, поглядевшей на него, отчеканенным из меди его лицо с гребнем посеребренным. Художница была, и представился он ей в наготе своей варваром с мечом разящим.
   А уходил в наброшенном на плечи плаще тихим странником.
   Гордей сидел на скамейке иод виноградными лозами. В руке гроздь тяжелая, отрывал ягоды и пожевывал.
   - Простите, Викентий Романович, без разрешения.
   - Да ешь вволю. Куда мне его? Вино крепко не пью. Торговать не торгую. Сам растет.
   - И распределение какое. Земля и есть земля, а У "ас, примерно,черника, а тут виноград.
   - Солнце жарче. Все от него. И мы от его небесного пламени бесимся.
   Гордей, задумавшись, сплевывал виноградные зерна.
   - Чудеса! И мысль, мысль,-сильно удивился Гордей.- Это ж как оно получается.
   - Пошли вино пить, что-нибудь и получится.
   В мазанке было прохладно, темновато. Стол да две табуретки. Диван старый и лежак, на случай переночевать кому.
   Викентий Романович поставил графин с вином. Колбасы положил на тарелку.
   Гордей подскочил:
   - Разрешите.
   Колбасы нарезал ловко - пластик к пластику, с поклоном вина в чашки налил, сказал:
   - И рад бы услужить. А кому?
   - В ресторан нанимайся. Чаевые и прочее.
   - Кем только не был за эти годы! А что? Для чего?
   На существование? Пожрал-работай, заработалпрожрал. Круг-то какой. Моргай в хомуте.
   Викентий Романович с жадностью поедал колбасу с хлебом. Стукнул кулаком - раскрыл окошко.
   Гроздья лиловые и фиолетовые свисали с лоз, вросших в деревянные решетки. Уже разукрасилась листва ярким суриком, тепло. Сушью степною разогревало воздух.
   Викентий Романович после чашки вина будто сразу охмелел и разнюнился.
   "Годы потягивают,- заметил Гордей.- Что ни говори, покрова скоро".
   - А к чему все другое? Что даст это самое другое и разное? Да я рад, что от всего свободен,- громко заявил Викентий Романович,- В Сибири переживал, но зато и проветрился. Ну, а тут свобода от всего, абсолютная, прозрачная, если самому не мутить. Вот поработал, пожрал, молодого вина выпил - и забот не знаю.
   А ты сердишься. Зачем костюм бостоновый, шелка персидские? Было бы тело чистое и здоровое.
   - Я, Викентий Романович, лицо потерял, а вы-то вроде как другое накрасили,- с некоторой досадой сказал Гордей.
   Что же, стреляться из-за какого-то костюма или перстня? Он и рудник поездом скоро, да назад долго.
   А работа, она и такая очень занимательная. Наблюдения, разговоры. Приезжают люди приятные. Романы на глазах. Ах, дара нет, Гордей Мироныч! Я тебе историю расскажу, буквально несколько строк. Вот тут, недалеко, у жителя одного жена умерла, еще прошлым годом.
   У него уже другая. А собака, дворняжка этакая, на трамвайной остановке ровно к вечеру появляется и в сторонке, у забора, в бурьяне сидит и прежнюю хозяйку ждет, когда она с работы приедет.
   - И поджидает?- для приличия удивился Гордей.
   - А вот к вечеру выйди и посмотри.
   - Чувство какое! Ай, чувство какое!-Гордей платок достал, прослезился.
   - А пгдему чувства у нас? Мы понимаем, а она нет.
   И чувство у нас от ее недопонимания, слезы даже. Вот, Гордей Миронович, какая оказия между умом и чувством. По уму, и истории бы этой не было, пустой бурьян.
   А нет, не пустой.
   - Жалостно очень, Викентий Романович. Но к чему речь?
   - А зол я, когда мне объясняют всю жизнь умом н рефлексом по свистку,-огневанный, произнес Викентпй Романович.
   Гордей головой покачал, озадаченный. Потом сказал:
   - На себя гневайтесь.
   - Вот уже и чувства,- с легким удивлением и радостью вкрался голос Викентия Романовича в растравленное.- А от ума твоего пусто выйдет. И по свистку встать, коли я говорю!
   Викентнй Романович так стукнул по столу, что тарелка с колбасой и чашки вспрыгнули.
   Гордей привстал, поклонился и тотчас сел.
   - Чувства не очень приятные, не собачье со слезками. Как понимаете.
   - Не понимаю. Охмелел, видать.
   - Или от страха дурачком стал? Помнишь ночью сторожку после убийства Додонова? Мужички вошли.
   Могут и сейчас войти для понятия. Что на столе лежало тогда? Отдай!
   - Вон что, клоп трактирный!
   Лицо Гордея зашлось ненавистью. Не сразу пришел в себя. Наконец сказал:
   - Не шуыи. Клоп голоса не боится. Кровь высосал.
   - Измена!
   - Изменил и погубил ты. А пес ваш Астанька и предал. Хитрым письмом на старое повернул. По убийству Дело. К дому не подойти. Все я потерял и тобой ограбь лен.
   - Мое-не твое, сукин сын! А тогда на столе фальшивое лежало.
   - Врешь!
   - Астафий!- крикнул Впкентий Романович.
   - не зови. Связали утречком пса. Двое мужичков.
   Из тех. Тут работают: один на кухне, другой - лодочки сторожил. От нас не уйдешь. Гноишь бриллианты. А мы жить хотим. На волю бежать. Губишь и сейчас. Кожу до костей сотрем. Отдай!
   Гордей показал наган.
   - Сожмем.
   Викентий Романович сгреб узелок с окошка и поднял.
   - Граната! Сам и тебя порешу!
   Ударил об пол узелком. Гордей бросился к двери, Викентнй Романович - в окно. В винограднике закричал:
   - Воры! Воры! Держи их.
   Гордей и двое с ним скрылись за калиткой.
   Викентий Романович влетел в сарай, ножом порезал веревки, которыми был привязан к табуретке Желавин.
   - Скорей!
   Переулками и тихими улочками все дальше и дальше уходили они от моря, но оно вдруг являлось и ошеломляло близким фиолетовым краем.
   Ночью, далеко, прилегли у кургана.
   - Одного я заметил,- сказал Внкентий Романович.- На кухне работал. Душевные разговоры заводил.
   А ты что, не видел, как Гордей в калитку вошел?
   Спал. А на рассвете трое. Стали давить. Как-то еще вырвались.
   - Вместо гранаты узелок с орехами бросил.
   - Соображение ваше, барин, к какому бы делу. Все имели бы.
   Лежали, смотрели в черное звездное небо. Желавин привстал. Невдалеке синеватым сахаром стояли иУ занки.
   - Станция,- определил Желавин.- Это сразу поглядят. Откуда заявились?
   - У меня же нет ничего. Все украли.
   - Л хоть бы и было, что толку.
   Желавин поднялся, в модном пальто с настрявшиМ11 колючками, в шляпе, со складным зонтиком тяжедб6 Дуб:-П;КИ.
   - Тронемся, барин. Пока темно, может, на како!
   товарный вскочим. До какого-нибудь городка.
   Викентнй Романович отставал. Уже не по годам та кке походы и схватки.
   - Побегает Гордей п в темном лесу удавится. А н6 удавится - страшен,сказал он.- Давно предал. Я будто не замечал.
   - Скорей! Товарный стоит.
   Ехали дальше на тормозной площадке.
   Желавин уснул. А когда проснулся, сказал:
   - Что-то будет нехорошее, барин.
   - Стренут нас на болоте. Туда придем. Больше некуда.
   Пророческими были слова: ждало всех их болото там сойдутся в явере военной порой.
   ГЛАВА III
   За неделю до начала войны немецкий самолет нарушил границу - углубился на нашу территорию, сбросив парашютиста.
   Родником студенело утро, цвели шиповники по прибрежным зарослям, река еще не согрелась, рябила иоД северным ветром, хлопала волною в промоинах, когда вдруг из-за поворота Павел Ловягин увидел хутор и избу с края на знакомом с давних лет бугре под липами
   Сюда он зашел со стороны границы, пробрался в Смоленск. Купил бамбуковую складную удочку - по виду рыбак, и - на поезде, а потом пешком прошел от станции по равнине полей, среди зеленой ржи,. под невысоким небом. В мутной чаще ею звенел и звенел .колокольчик жаворонка. А с края красной смородиной в росе блестела заря. Чистые остуженные запахи холодного рассвета грустью манили куда-то-к теплой избе, где иконой в утреннем огне чудилось детство. Да вот хоть бы так идти и идти, и чтоб никогда нс кончалась дорога.
   Он видел виноградники в багрянце на берегах Сены, ослепительные черепичные крыши в бронзовых н изумрудных отрогах Альп, блестящие, как фольга, витрины Вены; он мог бы бежать за океанский край к бразильским пальмам. Но какая-то сила тянула его сюда - на русский проселок, который помнился и злом средь зеленой травы с голубыми незабудками, н заливными дождями, кропившими по кожаному верху тележки, и теплой осенью с озолоченной вдали березовой опушкой...