- Жаль. Я завтра уезжаю. Но Роде я скажу все равно. Он многое знает из наших прежних бесед с ним.
   - Как только, Демент, ты начнешь свой рассказ, я тотчас уйду. Разговор должен состояться. Но коли начало я слышал, дозвольте и мне высказать свои соображения. Я не посторонний: дело касается мужа моей сестры, а следовательно, и меня.
   - Прежде об этом молчали. Тихо посиживали. И не надо торопиться сейчас,- посоветовал Стройков, присаживаясь к столу, чтоб выслушать Родиона Петровича.
   - Отвечу. Меня о родстве никто не спрашивал, и было бы глупо назойливостью оповещать об этом. Сестра просила молчать - смириться, чтоб я не усугубил и без того тяжелое положение ее мужа. Оно могло стать совсем безнадежным. Так считала она. И третья причина. Молчал, как выразились вы, для сохранения нужной обстановки:
   была опасность дать сигнал истинному преступнику.
   - Вот как,- сказал Стройков, настораживаясь,- И тогда не поделились со мной своими опасениями.
   - Алексей Иванович, вы меня и сейчас с неохотой слушаете. Тогда, как и сейчас, я был против обвинения в убийстве Федора Григорьевича. Вы об этом и слышать не хотели. Теперь же идут слухи о признании Дмитрия в его преступлении.
   - Сказано им в помрачении,- уточнил Стройков.
   - От того, что на него пало, можно помрачиться. Я искренне жалею этого человека, загубленного мытарствами.
   - Первое мытарство-он сам.
   - Это следствие. А первое-смерть отца, в которой много загадочного. Но нет вины в убийстве. Он, скорее, принял по каким-то случайностям эту вину или какая-то подлая рука направила ее на него. На топоре с клеймом и замкнулся круг. Исключаю, что это сделал Митя или Фен я.
   - Что исключаете, убийство или что ОЕ!Н направили вину? - спросил Стройков.
   - Исключаю и то и другое.
   - Значит, семья эта ни в чем не повинна. Так кто же?
   Кто убийца? Не Федор Григорьевич, так кто?-требовательно спросил Стройков с горячностью.
   - Люди седых лет чаще обращают свой взор в прошлое, может, потому, что там заключено изначальное в их судьбе? И еще, пройденный путь-это наследство. Зрелость оставляет его последующему для более разумного пользования жизнью.
   Стройков откинулся на спинку стула.
   - Так кого там увидели?
   - Он стоял в моей памяти, как музейная фигура, одетая в затхлые одежды. Она вдруг шевельнулась как-то грубо, мучительно, словно жизнь содрогнулась в ней. Эта фигура - Викентий Ловягин.
   - Еще один мертвец в этой истории. Не слишком ли много загадок они задают живым?
   - Смерть Ловягина не засвидетельствована. Пропал в болоте - и все. А вдруг не пропал?
   - Он убийца?
   - Предположим. Кто нам мешает предположить?
   - За что убил? Кто такой Желавип, чтобы так изза него рисковать? Ведь если, по вашему предположению, Ловягин не пропал, то жить-то он должен скрытно, притаенно. Что же его заставило рисковать жизнью, выйти и убить Желавина?
   - Сделаем еще, может, и не одно предположение.
   Поглядим, что получится.
   - Из пустого ведра воды не зачерпнешь. Но допусч тим,-согласился Стройков.-Тогда, выходит, Ловягин топором Федора Григорьевича убил Желавина и зарыл топор. А Федор Григорьевич, выходит, видел, как зарывал Ловягин? Потом, именно на этом месте, решил покончить с собой. Какое славное место!
   - Сам Федор Григорьевич зарыл,-сказал Родион Петрович.
   - Убил и зарыл. Или соучаствовал с Ловягиньш?- спросил Стройков.
   - Как известно и вам,-продолжал Родион Петрович,- клейменый топор Жигаревых пропал накануне убийства Желавина. И будто в предчувствии недоброго они боялись, что топор будет подброшен. Что было и исполнено.
   - По вашему предположению!
   - Да.
   - Преступник подбросил, чтоб утром люди увидели топор с кровью и подумали бы: убийцы Жигаревы. Так, что ли? Принеси мне кто этот топор тогда и скажи, допустим, у крыльца Жигаревых валялся. Не поверю, что они убийцы. В омут закинут, а так не бросят. Или зароют. Это и сделал Федор Григорьевич.
   - Еще одно предположение, самое главное. Подброшенный топор увидел Федор Григорьевич и решил: убил Митя, сын. У них отношения с Желавиным были прескверные. Федор Григорьевич вполне мог подумать: Митя убил. А зарыл топор отец на случай, если обвинят в убийстве Митю. И, как известно, спас Митю. Спас от несуществующей вины. Принял все на себя.
   - Допустим, так и было. Но так мог действовать человек, который жил тут и все знал. Надо дойти до такой тонкости. Чужому, как Ловягин, ожившему по вашим предположениям, но давно записанному в мертвецы, не к чему было брать и подбрасывать топор. Он делал бы проще-ножом или оружием-без траты времени: сразу исполнил и скрылся. В действиях же, какие предположили вы, есть особый замысел: подброшенным топором скрыть себя за сумятицей, которая могла возникнуть в семье Жигаревых. А заодно и подточить эту семью. Может, это и цель какая-то - сжить со свету. Если так, то цель достигнута. Семья пропала в этой трагедии.
   Так кто же убийца?- спрашивал Стройков себя.
   Его предположения после разговора с Феней сходились па том же, что где-то близко таится настоящий преступник, который и явился с холстинкой на лице перед окном Жигаревых. Появление Ловягина Стройков отвергал в своих разгадках. Неизвестный, если это не было злой шуткой, в желании отвести взор на Ловягица с расчетом, что посеет догадки и слухи в направлении ложном, наводил на путь, на который надо было ступить, и там поискать преступника.
   - Земля, Алексей Иванович, видела какую-то правду и не успокаивается в слухах и разговорах - зовет к избавлению от страдания людей невинных,-сказал Родион Петрович.
   - Но почему вспомнили вдруг о Ловягине?-спросил Стройков.
   - Это убийство еще тогда напомнило мне о нем самим ужасом. Не изгладилось с тех пор, когда действовал он - убивал и жег. Ночи были тревожны для каждого.
   Родион Петрович посмотрел на Дементия Федоровича, который тогда встретил одну из самых страшных ночей в своей жизни.
   - А теперь я кое-что расскажу,-проговорил Елагин и достал папироску.
   - Я тогда работал уездным военкомом, - начал он свой рассказ.-Зорьки молодости. Кусок хлеба в кармане. Наган. Звезда на шлеме, и непременное бесстрашие в сердце за веру в новое. Вскоре я должен был уехать на учебу в Москву. Ждал замену себе. Вот в эту пору и прошли слухи об убийствах и налетах Ловягина. Бандит приближался к нам. Дороги стали опасны. Кони в оврагах храпели и рвались. Чуяли они что-то или тревога ездока передавалась им? Сгорели здания укома, суда, милиции... Хоронили товарищей, другие исчезали бесследно.
   Это была какая-то чума. Казалось, бандита носил сам ветер.
   Наши засады, улозкн, верные нам люди в селах и на хуторах расставляли сети для бандита. Но все напрасно.
   Он где-то таился, а потом снова на лесных дорогах раздавались выстрелы.
   В меня стреляли дважды. Первый раз на мосту, ночью. Пуля угодила в лошадь. Другой раз в лесу. Я тглтаорился убитым. Ждал, что стрелявший в меня выйдет.
   Но он не рискнул. Я заключил: бандит не из метких.
   Бывший царский офицер, прошел всю войну, и вдруг такое непопадание? И еще: хитер н осторожен при веек дерзости его действий, почти безошибочных. Это наводило на мысль: многое он узнавал от кого-то - имел сообщника. Или видел сам н решал, когда и где действовать можно наверняка. В таком случае он должен быть следи нас. 1огда это не Ловягин. Одно настораживало. Говорили, он холстинкой скрывал лицо. Что за смысл в этом?
   Почему холстинкой?! Может, надевал ее для устрашения? Мы бываем не слишком уверены в своих действиях, когда находимся в плену лжи, притертой под правду.
   Однажды я остановился ночевать на хуторе у Федора Григорьевича Жигарева. В гражданскую воину этот тихий и исполнительный человек был моим ординарцем.
   Благодаря ему я и попал в эти края. После ранения приехал на поправку к его хваленым в письмах хлебам.
   здесь п нашла меня работа, а чуть позже и судьба.
   Федор Григорьевич в тот вечер был рад, что я заехал к нему. Но заметно было, и тревожился. Это и понятно: отдаленный хутор, дом на самом краю, возле леса Я здесь- приманка для бандита.
   После ужина Федор Григорьевич проводил жену н маленького Митеньку к соседям-побаивался бандитского налета.
   Когда вернулся, я спросил его: "Неужели полезет?"
   "Кто его знает? Может".
   "Завалили бы тут",- помечтал я о такой удаче.
   Федор Григорьевич тщательно закрыл в сенях двери.
   их было три - в избу, с крыльца и со двора. Проверил окнэ.
   Я лег в горнице - большой комнате с одним окном.
   ьго Федор Григорьевич занавесил толстым одеялом.
   правда, потом я снял его: не видно, если кто подойдет.
   лежал и думал: скоро придет в эти края покой, вернется песня потерялась в дыму двух войн. Но вернется следом за светом. Уже бегут и прячутся бандиты, грязные, страшные и бессильные что-либо изменить.
   На хуторе было тихо. Где-то на другом краю хрипло провыла собака да что-то провизжало в лесу.
   Вдруг прямо за стеной закричал петух, неожиданно так, грозно. Крыльями загрохотал. И сразу все страхи разогнал. Я задремал. Через некоторое время услышал, как Федор Григорьевич осторожно вышел из избы и прикрыл за собой дверь. А вскоре сильно заскрипела половица в избе. Я решил, хозяин вернулся. В тот же миг занавеска у кровати откинулась - передо мной стоял человек. На лице что-то неподвижное, белое.
   Холстинка!
   Я оцепенел.
   "Елагин, не бойся, это я",-раздался шепот. Незнакомец поднял холстинку.
   Было темно, лица я не разглядел. Все это промелькнуло в какой-то миг. И тут же я выстрелил через одеяло, ударил ногами: думал так свалить его. Но лишь оборвал занавеску и шест, на котором она висела. Передо мной никого не было. Выстрелил в направлении окна, решив, что сейчас он бросится уходить таким путем. Словом, шума наделал достаточно. Выстрелы разбудили многих на хуторе. Собрался народ. Федор Григорьевич уверял:
   "Да не мог он войти в избу. Ведь я только на минутку вышел. Вес другие двери были закрыты. Не приснилось лн, Дементий Федорович?"
   И тут Федор Григорьевич увидел, будто кто-то дорогу перебежал. Люди кинулись туда. Осмотрели кусты, а дальше была кругом топь. Первый раз я видел такое болото. Угрюмое, словно плыло в тумане. Черная вода, редкие кочки, камыши, по которым, казалось, кто-то крался с шорохом. Всем народом окружили болото. Караулили три дня. Что бандит пропал там, подтверждало прекращение налетов и убийств с той поры. После была обнаружена и бандитская землянка - мрачное логово. Нашли там ловягинскую фотокарточку, кусок зачерствелого хлеба и бутылки из-под сивухи.
   Как бандит ночью в избе очутился? Объяснили так.
   Федор Григорьевич вышел и не закрыл дверь. Через нее и прошел незнакомец. И когда Федор Григорьевич, заслышав выстрелы, бросился в избу, бандит, притаившись в сенях, пропустил его и через эту же дверь вышел на глухой задний двор. Это движение, хоть и рискованное, было хитрее бегства через окно. Там его ждала пуля.
   Потом я уехал в Москву. Приезжал сюда лишь в гости.
   Росло новое.
   Федор Григорьевич жил спокойно, с зажитком. Помню его сад такой солнечный, ульи, мед в кадке, покрытой большим липовым кругом.
   Не думал я, что такая трагедия ворвется в его дом.
   Откуда пришла, где зародилась? Кто виноват или виноват он сам? На это не могу ответить. Одно твердо знаю:
   он не проявил стойкости. Не выдержал. Что-то сломило его? Страх, совесть, смерть жены или загулы сына?
   Во все надо бы проникнуть и как-то объяснить...
   На этом и закончил свой рассказ Дсмснтий Федорович.
   Шумела за окном сосна, диковинно рассыпала сверкучие звуки гармонь.
   Родион Петрович тихонько налил в рюмки.
   - А что ответили вы на желавинское письмо там?
   Какие факты были. Если не секрет?- проговорил Стройков, сжимая в кулаке рюмку, которую не поднимал со стола. Глядел неподвижно в ее тонкий с поверхности блеск над темной глубинкой.
   Дементий Федорович мельком вспомнил один разговор с Желавиньш и, решив, что это не столь важно в рассказе, задумался над дальнейшим, хотя минувший тот разговор был весьма любопытным и бурным, и исключить его - значило бы оставить некоторую пустоту в этой истории.
   Как-то приехал Елагин в эти края погостить на недельку. Веселый, в новом обмундировании со скрипевшими ремнями, н накрест и в поясе обнимавшими его сильное ловкое тело.
   Это были серебряные деньки в жизни Елагина.
   Особо запомнился день с быстрым теплым дождем.
   Среди ровного и нараставшего гула тягуче вдруг прозвенело: река подала свой голос. И долго еще булькало, всхлипывало, крапало и вздрагивало в кустах. И снова голубые полосы дождя туманились в небе, разжигались прозрачно огневые миражи радуг над лугами. Сырым духом пахуче сладких таволг запарило от земли.
   Елагин и Федор Григорьевич сидели на берегу под ольховыми кустами. Варилась уха в чугунке.
   Федор Григорьевич старался: и рыбу почистил-окуньков и ершей, и костер разжег, и ложкой славливал накипь и пепелинки, с дымом залетевшие в чугунок. Стоял на коленях перед костром, яростно отмахивался от дыма, широкоплечий, с черной бородой, в окладе которой лицо как иконописное.
   Елагин лежал на свежем сене. Рядом поле ржи с присеянным светом, который сыпался золотыми, зелеными блестками в ряднине стеблей, в глубине вспыхивали васильки фиолетовыми грозами.
   - Или не красота,- проговорил Елагин, чтоб и друг почувствовал его радость, встретились, сидят у костра, как когда-то мечтали, да из-за спешности дел все не доходили до всего - до этих вот горевших поленец под чугунком среди колосистой травы, рядом с тихой косою реки.
   - Раз хорошо на душе, то и красота,- просто, с улыбкой ответил Федор Григорьевич. И невозможно было возразить, что это не так.
   - А если горько, значит, и нет красоты? Пропала на всем свете? Мне кажется, она дороже, как друг в беде.
   - Какой человек. Иной без всякой красоты обходится вполне,- знал, что сказать Федор Григорьевич: примечал таких людей.
   - Или что случилось, так заговорил? Начал-договаривай, на пустом гадать не умею.
   - К разговору присказал,- уклонился от ответа Федор Григорьевич.- Я о другом думал, другое хотел сказать - одну свою малую историю. Мучает, бывает очч дружок.
   Федор Григорьевич поворошил суком поленья, из-под которых, вырвавшись, всплеснуло огненными крыльями пламя, заметалось.
   - Вот о красоте говорим. Вдаль глядим. Туда рвемся.
   Жажда ее там настичь. А рядом не видим. Как слепые перед пей,-начал Федор Григорьевич.-Помнишь мою пастю?.. Прожили мы жизнь, как-то и не глядели друга Друга. Привык. Шла, как впряженная, по кругу дне ЕШЬ па ночь затихала. А утром опять-встанет, печь затопит, скотину накормит, напоит. Она - в своих делах, я-в своих. Жизнь летит. Время-ездовой нахлесть жлет.
   Видел меня кто, чтоб я с ней на речку вышел? Цветок ей принес, ягоду какую редкостную или гриб громадный, чтоб она уважению моему обрадовалась, чудесам подивилась бы? Душа ль черствей стала до самой середки или на будущее все откладывали, как она сама откладывала цветные нитки для шитья красивого? Сколько было этих ниток! Спутанные и сейчас лежат. Не вышли цветами на полотенцах, на рубашках мопх с сыном. Умирала в больнице, в Архангельском. Не поверил. Неужто жизнь вся? Приехал. В коридоре лежит, у двери. Одна. Сел рядом. Глядит. Прощается. Последнее свидание. Первогото у нас не было: отец меня силой женил, за приданое.
   Загнал в конюшню, ворота закрыл. Я - в углу, он - против с кнутом. Смирился. После свадьбы жила без моей любви, будто она в чем-то виновата была. Плакала... Вот и конец ее маете. Вижу, у глаз ее морщинки, слезы текут.
   "Что Митя делает?"- про сына спрашивает.
   "На речке, говорю, коней купает".
   "Ты не серчай на меня, Федя. С другой теперь, может, лучше будет. На меня не серчай, старалась, как умела, да не удалая я... Митю... Митю позови".
   Схватился я жалеть-то ее. Успел, одну минуточку успел захватить жалостью. И будто ей ясное-ясное что представилось: свет по лицу прошел. Лаской руку чуть мою тронула.
   "Спасибо, Феденька".
   Это мне-то спасибо, что в последнюю ее минуту пожалел! И ужасом горьким потрясен был. Что я прежде не пришел вот так к ней. Ведь человек! Жена!..
   Федор Григорьевич трясущейся рукой стал сдавливать накипь в чугунке и уронил ложку в костер. Неподвижно Глядел он, как чернела она в огне.
   Дементий Федорович суком выбросил ложку. Горячая и темная лежала она в былье.
   - Это, Федор, горе. Простись с ним... Что с нашей ухой?- спросил Елагин.
   - Отвлеклись, - признался как бы в своей вине Федор Григорьевич,- Да это еще и не уха, а мнение пока что,- веселее добавил он, к удовольствию Елагина, который очень хотел, чтоб повеселел друг.
   - Нам бы сперва дома щец поесть перед такой осадой. С зари гремим.
   - С зари рыба не клевала. Зато ты, Федорыч, носом клевал. Правда, крепко держался за удочку. И подсекал, когда просыпался. Снились, видимо, тебе щуки. Одна наяву разбудила. Но ты и рванул - на крючке от нее одна голова осталась. Да п та куда-то в кусты отлетела,- пошутил Федор Григорьевич, будто и сам был рад, что можно и повеселее о чем поговорить.
   Он выложил в чашку разваренных ершей и окуньков, затопил в чугунке пару лещей, и варево сразу безнадежно утихло.
   - Понятно. К ночи этот чугунок жар-птицей покажется?
   - Награда терпению.
   - Значит, бывает?
   - На ответ подбиваешь.
   - Так ты почти и ответил.
   - Все это так, Федорыч. Согласен. Но посади жарптицу вот тут, за кустом, а крест Насти переставь в кощеево царство. Пойду. А родное не оставлю. Выше всех чудес своя родиминка в душе. Пусть горькая, а родиминка. Без нее во всех чудесах пуст человек и опасен. Как обрыв. Бывает, край-то не видать за всякой травой. Шагнул - оборвался.
   - А такую тразу или не косят?-спросил Елагин, почувствовав, что недоговаривал что-то Федор Григорьевич.
   - Так ведь это в душе. С косой туда не залезешь.
   Земля выгорит, а в душе останется. Там свои поры, да за глазами-то не видать.
   Дементий Федорович дружески стукнул Жнгарева по плечу, качнул его
   - Такой кряж! С места не сдвинешь. Сила! Помнишь, как пел: "Эх, степь да степь..." Словно ветер доносил далекое.
   - И сейчас пою. Песней вроде бы думаю. Вот и горе в той песне. А красота-то какая-печаль, слова прощальные перед другом. И про что спето-про степь глухую, про гибель. А вышла красота из чистой-то души.
   Мимо прошел человек, высокий, в картузе с витым ременным шнурком на тулье. Старая гимнастерка, галифе. Тяжелые сапоги, по которым хлестала трава, так он быстро шел, чуть опустив голову, и было похоже - какая-то забота гнала его, торопился и что-то решалзадумался.
   - Желании,-сказал Федор Григорьевич.
   Елагин окликнул его. Он остановился, как-то весь вскинулся, как конь, которого хлестнули вдруг.
   - Вот, пируем,- сказал Дементий Федорович,- Присядь.
   У Желавпна глаза осторожные, хмуроватые. Тень козырька, дрогнув, косо повела по лицу.
   - Благодарю,-ответил он после молчания, пристально оглядел людей у костра и, явно презрев приглашение посидеть в компании, пошел дальше, медленно, будто ожидая, что сейчас снова окликнут его.
   - Бог с ним,- сказал Федор Григорьевич.- Это он из-за меня. Разговора боится.
   - Какого разговора?
   - Речь заводить об этом не хочется. К бабе Митиной привязывается, к Фене.
   - Не похоже как-то па пего. Серьезный вроде бы человек. Она же в дочки ему годится, - все перечислил Елагин, усиливая удивлением свою убежденность, что должно было опровергнуть сказанное Федором Григорьевичем и успокоить его.
   - Дерзает.
   - В подлом дерзает, если так.
   - Митя весь кипит. А Астафий, словно назло, как подстрекает малого.
   - Совесть-то у него есть?
   - А пока, говорит, не познаю, не отстану.
   - Так и сказал?!
   - Ты, говорит, хрен, сам, поди, за ней в щелочку подглядываешь.
   - Жена у него.
   - Так она не против мужа, а против Фени. Всякими словами ее сквернит. Она, мол, сама склонна к нему, и, мол, Фенька пуговку на кофточке не застегивает специально, чтоб он ягодки ее змеиные видел.
   - Но есть хоть какая-то причина так говорить?
   - Девчонка же! Ведь ей по слезной просьбе ег тетки, когда в Москву уезжала, год был приписан. Очень та хотела, чтоб племяннушка в Москве поскорее замуж вышла, жизнь там устроила. Непременно с инженером.
   И годика до всего, как вершка, вдруг да не хватит. Сейчас ей семнадцать чистых. И вышла замуж здесь за Митю от нужды, когда вернулась из Москвы к пустому двору своей тетки. Ни отца, ни матери - сирота. Митя полюбил. А я пожалел. Хорошо-жена красивая. Но жди жизнь беспокойную, будь готов к мареву на сердце. На красивую жену надо особый характер, гордый, сильный, с огоньком этаким, чтоб он ее влек. А у Мити какой характер? Вожжи спущенные или, наоборот, и оглоблп трещат, как взъярится... Сам Митя повод к разговорам дает. Кипит и ревнует: кажется ему, что всем ее красота открыта.
   - Нашел себе казнь.
   - Да какую! Выпивши стал приходить, - как о самом страшном, шепотом сказал Федор Григорьевич. - Поговорил бы ты с ним, Федорыч.
   - Я прежде с этим поговорю... с Желавиным. Митя, что же, сдается без боя?
   - Боюсь, с его горячкой до другого бы не дошло,- сказал Федор Григорьевич и темно и долго посмотрел на топор, лежавший в траве рядом с поленцем. Поленце березовое, и от бересты на лопасти топора мутный, как испарина, свет неподвижно бледнится.- Ведь что он наделал, Желавин. Пьяного Митю связал его же ремнем и на дорогу бросил, в грязь. А сам пришел на хутор и сказал:
   "Митька Жигарев на дороге валяется, как свинья". Привел я его, Митю-то, при всем народе, при жене в избу.
   А утром очнулся он. Вспомнил вчерапгнее, как страшный и позорный сон. За голову схватился. А потом-топор в сенях. В ярости всадил в стену. Изба сотряснулась, и, ей-богу, показалось мне, гроза в сенях сверкнула. Феня к стене прижалась. А он крикнул ей: "Гляди и помни, и Желавину покажи", крикнул и показал на зарубку, как на знак угрозы: тебе, мол, и Желавину одно. После крика ослаб, поник в стыде: при народе на дороге пьянмй валялся, поверженный и бессильный презренно... Больно мне. Мою и материнскую любовь в нем как грязью залили. Хоть уходи куда. Да ведь это все равно что отступить. И свое-то здесь все. Жаль. А сошлись на дорожке бесповоротно. Некоторые из-за Желавпна бегут потихонечку-то. Житья с ним не стало. Чуть что: контра, кулацкая стерва, вша ловягинская. А тут недавно колхозный амбар с хлебом сгорел. Что было! После милиции еще сам Желавин допрашивал. "Я, говорит, дознаюсь. Под корешок вытравлю врагов Советской власти!.." И стравливает людей-то наговорами. А сам вроде бы в стороне. Хоть
   бы лихоманка его разбила! И ни за что не ухватишь. Человек жуткий, прямо скажу. Змей! Чую, добром не кончится.
   Елагин встал.
   - Вот и поговорю с ним.
   - А уха, Федорыч?
   Елагин молча и зло стягивал ремни на гимнастерке.
   Разговор с Желавиным состоялся в этот же день.
   Хозяин сидел на лавке с маленькой дочуркой, поил ее подслащенным чаем из бутылки с соской.
   Жены дома не было: она застудила грудь и уже с педелю лежала в больнице.
   В избе, как и в других избах, большая печь, но какая-то уродливая, с низкими плечами, и труба напоминала длинную шею. Глядела печь черным ощербленным зевлом в маленькие, замутненные духотой окошки. На прилавке у загнетка-чашки, чугунки и горлачи, от которых пахло скисшим молоком.
   На бревенчатой стене небольшая картина... Поле в зимней мгле, огорожа из жердей. Рядом с ней в снегу лежал Пушкин, а спиной к нему, в накинутой шубе, скорбно сгорбясь, стоял на следах оконченной дуэли убийца его.
   Когда-то картина висела в доме усадьбы Ловягипы.\. После бегства их, среди разбитых стекол и мусора, в одной из комнат, поднял с пола эту картину Желавнн.
   Висела с тех пор па стене крестьянской избы, на самом видном месте-в красном углу ее. Останавливала взор приходящих далеким видением, которое в любви России осталось печалью ее.
   У ног Желавина, роскошно развалившись, дремала в неге полово-пегая, чистых кровей борзая.
   Как-то прибилась она на станции к телеге Желавина. Откуда-неизвестно. Истощавшая, голодная, в репьях, которые уже не в силах была выкусать из шерсти, она побежала за телегой и в этом рывке безнадежно лаяла-остановилась на дороге.
   Из телеги ей бросили кусок хлеба.
   Так, подхватывая куски, добралась до двора, где новый хозяин сразу же преподал ей два урока: пср-няипощекотал за ухом, и это значило, что на такое обхождение она может рассчитывать, и второй-удар п;;?ти, от которого собака вздрогнула и взвизгнула, но поняла, что и такое ее ждет в случае непослушания. Тут же и назван был пес:"Жарый"
   С годами дворняжки разной масти и норова-веселые, добрые, угрюмые, злые и меланхоличные - разбавилп в себе чистую кровь Жарого и разнесли по хутору и другим деревням собачье подзаборное потомство. В нем намек на причастность к породе выражался в смешком или уродливом прнобретеинн: как бы каждому из сиоры досталось по лоскутку дорогой одежды с чужого плеча. Но неистребимо держались острые порывы особого природного чутья. И еще ярость.
   Она заменяла им утонченный дар, чистоту породы и упорный труд требовательной и жесткой выучки, повинуясь которой, Жарый делал на охоте то, что никому не удавалось в стае: легко и быстро разгадывал он запутанные следы и гнал зверя, как летящая птица. Награда за успехи охотничье уважение, особенно у костра, когда он пожирал свою долю и выслушивал похвалы. Другие же собаки не смели н близко подойти. Сытые от потрохов зверя, нализавшись его крови, они со злобой глядели на Жарого, и когда он где-либо бывал один, свора окружала его. Часто хозяин врывался за него в схватку: