Связываться с ними никто не хотел. Чинные соседи при виде ханыг спешили прошмыгнуть к себе. Ситка, по-моему, тоже побаивался их, почему терпел и продолжал молча мыть за ними лестничный марш.
   …Проснулся я от шума. Из столовой доносился незнакомый голос. Я открыл дверь. Напротив папы и мамы за столом сидел милицейский чин.
   В ответ на папины слова милиционер качал головой. Ситка стоял у стены с опущенной головой. Мильтон развернулся к нему.
   – Ну зачем же так? – Спросил он. – Я понимаю – если бы они к вам в дверь ломились, тогда конечно, бить их надо. – Милиционер рассуждал по-житейски.
   В первом часу ночи шум в подъезде заставил Ситку выйти из квартиры. Брат увидел, как один из парней, присев на корточки, минирует межэтажную площадку. Парниша справлял нужду сосредоточено, не спеша, аккуратно придерживая полы распахнутой москвички.
   Парень кивнул Ситке как старому знакомому и сказал:
   – Ты вовремя. А ну-ка принеси мне бумажку.
   – Сейчас. – Ответил Ситка Чарли и заскочил домой. В душевой брат взял чугунный совок и спустился на площадку. Все произошло быстро.
   Парень приподнялся было, но сообразить не успел. Ситка молча примерился, напрокинул дерьмо на совок и той же стороной огрел чугунным калом шпанюка по лбу. Его друзья беспорядочно побежали к выходу.
   Отец с матушкой перепугались. Шпана могла изловить Ситку где-нибудь на улице. Дождавшись утра, папа вызвал милицию. Матушка уговаривала мильтона, чтобы тот каким-то ему известным образом дал знать шпанюкам, что сын их больной и они, его родители, просят пострадавшего простить их.
   Милиционеру не понравилось предложение родителей.
   – Еще чего! Нашли у кого просить прощения. – Он опять развернулся к Ситке. – Не бойтесь, они не тронут вашего сына. Психов они и сами боятся. – И добавил. – А ты ведь сынок, не псих. Правда?
   – Я больной. – Задумчиво ответил Ситка.
   – Ты не больной. – Строго сказал милиционер. – Просто надо держать себя в руках.
   Первый друг мой Эдька Дживаго. Среди ровесников он самый крепенький, самый ловкий. Несколько раз Эдька расквашивал мне сопатку. Долго не мог понять, почему не могу справиться с ним. Он одного роста со мной, а что до силы его, так ведь надо только уметь правильно драться. Раз за разом я цеплялся к нему и так же раз за разом одним единственным тычком, после которого перед глазами плыли серые картинки, Эдька повторял: "Не рыпайся. Хуже будет"
   Родители легко отпускали меня ночевать у Эдьки. Его братья Андрей и Олежка занавешивали окно и мы смотрели диафильмы. Олежка крутил фильмоскоп, а Андрей читал слова. Изображение на стене отливало тусклым светом и мне чудилось, будто от неподвижной картинки исходит неясный шепот. Было до невозможного уютно и хорошо. Что-то пробивалось внутри и я не мог понять почему в мире, обособившемся до маленькой детской братьев Дживаго, мне изо всей силы желалось, чтобы все на свете продолжалось именно так и всегда.
   Тетя Валя звала ужинать. Олежка включал свет, и Эдька подталкивая, вел меня на веранду. Тетя Валя хлопотала у круглого стола. Я стыдился, что мне ужасно нравилась еда тети Вали. Эдькина мама, верно, чувствовала это и подкладывала мне на тарелку котлету со словами: "Не стесняйся. Здесь все свои".
   Эдькин отец – дядя Толя, командир экипажа ИЛ-18 – возвращался из рейсов два раза в неделю. Коренастый, с густыми бровями над глубоко посаженными глазами дядя Толя почти не отлучался из дворовой беседки. На виду всего двора он мастерил аквариумы. Дядя Толя сгибал латунные трубочки для фонтанчиков, обтачивал на верстаке цветные стеклышки для прожекторов, пропиливал в брусочках пемзы бойницы подводных замков. Мы смотрели и гадали про себя, каких же еще рыбок привезет он для нового аквариума из Москвы.
   Оксана. Оксанка, как звали ее братья Дживаго, была младшей в семье. Тряхнув косичками, она склонялась над пианино. По двору летела "Цыганочка" и размягченный дядя Толя, не шелохнувшись, слушал игру дочери. Оксанку звали во двор подружки. Она, стукнув крышкой пианино, оборачивалась к отцу: " Пап, я потом доиграю". Дядя Толя улыбался одними глазами: "Ладно, беги…"
   В одном с Дживаго с восточного крыльца доме жили братья Байсеновы
   Совет и Жумахан. Совет – одногодок Джона, Жумахан наш с Эдькой ровесник.
   Совет одинаково много пропадал как со старшими, так и с нами, младшими пацанами. По пятам за ним бродила молва как о храбрейшем медвежонке, про которого никто не мог сказать, что Советка наш струсил или отступил. По-бычьи наклонив голову вперед, он пер буром на врага.
   Отец его, рабочий мясокомбината не скрывал от соседей сколь много ему хлопот причиняет Совет. Женька Клюев курил в беседке, когда в нее вошел старший Байсенов. Женька подавился дымом, раскашлялся и непотушенную папиросу убрал в карман бридж.
   Отец Совета и Жумахана успокоил его:
   – Кури, кури! Наш Совет тоже курит.
   Совет не только курил с малолетства и прогуливал занятия в школе.
   Он внимательно следил за международным положением. Зашел раз в беседку и потирая руки, сообщил: "По радио передали… Теперь за нас еще какая-то Пинляндия". Закурив, он пускал кольца и вслух прикидывал, как мы вместе уже и с Пинляндией будем давить Америку.
   Жума улыбался. Радовался он не от того, что какая-то Пинляндия присоединилась к нам, а потому, что чрезвычайно доволен сим фактом старший брат Совет.
   …По небу летели большие воздушные шары и уносили за собой картонные фестивальные ромашки. Фестиваль молодежи и студентов проходил в Москве, а мне казалось, что я сижу на трибуне Лужников и мимо меня проходят ликующие колонны иностранцев. "Если бы парни всей
   Земли…" Ходили разговоры, что по окончании фестиваля негры и другие товарищи приедут в Алма-Ату, но покуда они не подъехали, я воображал себя гуляющим по вечерним улицам Москвы.
   По небу летели три больших шара с ромашками. Когда же они к нам приедут? Я смотрел на шары и представлял, как мы будем встречать иностранцев. Тысячи солнц вспыхнут одновременно. Нет, не тысячи – мириады. Про мириады рассказывал Вовка Симаков. Мириады, говорил
   Симаков, означают бесчисленное количество. И потому, сколько ни умножай сиксильоны на миллиарды все равно получится меньше мириад
   Засвежело и шары в порывах налетевшего ветра скрылись за макушками тополей. В северо-западных предместьях Алма-Аты заполыхали зарницы и все мы, позабыв об улетевших шарах, побежали по горячему асфальту. "Дондик, дондик, не жалей…!" Грянул гром и, блаженно возликовав, мы укрылись в подъезде. Пузырьки лопались в лужах, в подъезде стало темно и мы, перепуганные до замирания сердца, вылетели из темноты укрытия навстречу громовым раскатам.
   Гроза полыхала с веселой яростью. Молния расшивалась на островершинные уголки и квадратики, небо раскалывалось на глазах и, казалось, вот-вот трещавший свод обрушится на нас. Небеса кипели проливным дождем, который с шипением растекался по остывавшему асфальту. Мы умоляли грозу не уходить. Нам было и страшно, и хорошо.
   С утра 7-го ноября прошел дождь. Военный парад и демонстрация закончились и после обеда на улицах было тихо. Мы играли в школьном дворе. Шеф, Алька Фирсов, Вовка Симаков, Витька Броневский (он же
   Бронтозавр), Женька Клюев, Джон пинали мяч.
   Наш командир Совет проводил ротно-тактические учения. В роте семь человек и мы ходили строем. Пригорок, под которым размещался школьный склад, упирался в ажурный бетонный забор, разделявший владения школы с нашим двором. Совет время от времени останавливал строй и давал команду с ходу штурмовать с поляны пригорок: "Вперед!
   Не останавливаться!" У забора командир роты и объявил каждому его звание и должность.
   Совет дал мне звание заместителя командира отделения. Я расстроился – в отделении кроме меня никого и не было, как не было и самого командира отделения, в то время как Эдьку Совет назначил командиром взвода. Более всех обиделся Копеш – самый младший в роте.
   На построении Совет про него ничего не сказал, хотя Копеш усердно пыхтел и вышагивал за ротой с самого обеда. Малый заканючил: "А как же я?" Комроты сжалился и строго распорядился: " Назначаю тебя моим ординарцем!".
   Копеш умолк, и подобравшись, вприпрыжку, зашагал за Советом.
   Комроты в очередной раз развернул боевой строй перед забором, как вдруг закричал: "Глядите, глядите!" Он показывал в сторону нашего дома.
   Дом наш – продолжение здания Госплана. Прильнув к забору, мы наблюдали, как по госплановской крыше со стороны Мира бежали двое.
   Размахивая руками, их преследовал человек в фуражке.
   Убегавшая пара скоростными прыжками преодолевала пространство.
   Впопыхах они проскочили мимо поручней двух пожарных лестниц, прикрепленных у первого и второго подъездов. Какие-то несколько секунд в запасе у них были, чтобы начать спуск по лестнице. Но они проскочили свой шанс на спасение и стремительно приближались к краю крыши с торца нашего дома.
   Гонитель шел за ними вразвалку и по всему было видно: сейчас он их схватит. Деваться им некуда. Что могли эти двое?
   На краю крыши беглецы заметались. Преследователь сбросил ход и медленно подходил. Тут один из гонимых отскочил на два-три шага назад и быстро набежал на край. Не добежав до кромки, он, выбросив вперед руки, прыгнул. Летел он к ветвям старого раскидистого дуба.
   Дерево росло рядышком, почти впритык, с домом и до крайних веток было несколько метров.
   Р-раз! Беглец ухватился за ветку и, раскачавшись на весу телом, подтянулся и одним движением поднял себя на сук.
   Должно быть, он что-то кричал оставшемуся на крыше другу и старался пригнуть ветку как можно ближе к напарнику. Оставленный на крыше друг оглянулся и так же, очертив круг, с короткого разбега прыгнул.
   Пропитавшийся осенними дождями дубовый сук не подчинился воле последней надежды спасенного. Сук медленно отошел назад как раз в тот момент, когда второй беглец цирковым гимнастом завис на
   16-метровой высоте.
   Где-то на середине полета пути ветки и гонимого разошлись и беглец промахнулся.
   Человек падал медленно. Плавно перевернувшись, он начал было новое сальто, но тут что-то вдруг оборвалось и беглец, мгновенно набрав ускорение, скрылся из виду. Был хлопок. Хлопок короткий, громкий, как будто кто-то приложился выбивалкой по ковру.
   "Все. Разбился в лепешку". – подумал я.
   Мы побежали к дому. Меня пробирала дрожь в предвкушении невиданно захватывающего зрелища. Я еще подумал и том, как совершенно напрасно грешил на скукоту тихого праздника.
   Теперь оставалось бежать изо всех сил. Скорей, скорей… Кто прибежит первым, тому и больше достанется прав главного толкователя происшествия.
   Первым добежать не удалось. Подбегая последним, я нигде не видел разбившегося. Будто только что увиденного и не было, или упавший каким-то чудом уцелел, успел подняться и убежать. Но нет. Вовка
   Симаков, Шеф, Алька Фирсов, Бронтозавр стояли перед неотесанными гранитными глыбинами и смотрели куда-то вниз.
   Да вот же он. А то я боялся. Между плитами лежал на спине паренек. Его мы все хорошо знали. То был Адик. Он дружил с Левкой
   Гибралтарским и часто оставался у нас во дворе поиграть в настольный теннис. Свободное между плитами пространство занимало не более полуметра и сейчас в нем разместился Адик.
   Он лежал с закрытыми глазами. Из левого уголка рта побежала тонкая струйка крови. Пацаны молчали. Что же дальше? Шорох за спиной отвлек нас от Адика. С дуба сползал Левка Гибралтарский. Не глядя на нас, Гибралтарский выбежал за ворота и скрылся.
   Приехала скорая. Набежало много взрослых, пацанов. Рядом возник человек в синей, без знаков отличия, гимнастерке и в такого же цвета форменной фуражке. Возле него появилась полная женщина в белом халате. Женщина сказала: "Допрыгался".
   Форменный человек лениво скосил на нее глаза.
   – Это я за ними гнался. Вот они, – он показал на Адика, – свинчивали с портретов лампочки и кидались ими в прохожих.
   Женщина в халате улыбнулась.
   – Теперь не будут кидаться.
   Кучка слежавшихся с прошлой осени листьев, в которую угодил Адик, заливалась кровью. Его подняли на носилки. Адик хрипел, кровь бежала вовсю и его когда-то серая перкалька напоминала собой багровый рогожный мешок. Врач махнул рукой: "Несите".
   Скорую вызвал Гибралтарский. Кто из них придумал выкручивать лампочки с праздничных портретов неизвестно. Скорее всего, Левка. Он такой. Полутораметровые портреты руководителей страны крепились веревками к ограждению на крыше. Левка с Адиком не все продумали до конца. Лампочки, утыканные по периметру портретных рамок, не просто светились по ночам. Выкручивая их, Левка и Адик замкнули какую-то цепь и на госплановской вахте погас свет. Охранник догадался: кто-то балуется на верху.
   Вовка Симаков считал, что картина получилась бы гораздо страшней, упади Адик на гранитные камни.
   – Ты посмотри, между плитами упал, – удивлялся Сима. – Хотя это ему не поможет.
   О случае с Адиком, как и о нем самом все быстро забыли. Перестал появляться во дворе и Гибралтарский. Зимой кто-то принес новость:
   Адик выжил. Отбил, как следует внутренности, но выжил. Ранней весной он появился у нас во дворе. Адик молча наблюдал, как играют в настольный теннис наши пацаны.
   Зимой я рассказал Ситке, о чем между собой болтали госплановский озхранник и женщина в белом халате. Брат потрепал меня по голове и спросил: "Помнишь, как ты мне сказал: "Сердца нету"?
   – Не помню. Когда?
   – Это было еще на Дехканской. Тебе было четыре года и ты пришел с улицы испуганный. Держал руку у груди и говорил: "Сердца нету".
   С конца 1957 года меня долго занимала необъяснимая вещь со спутниками.
   Поздней осенью того года взрослые и пацаны вечерами собирались у крыльца дома Дживаго смотреть пролеты первых искусственных спутников
   Земли. Спутник от рассеянных по небу звездных точек отличало размеренно-пульсирующее движение. Взрослые и дети наперебой кричали, спутник в поле зрения оказывался не больше минуты, все расходились по домам, а я никак не мог сообразить: почему спутник можно наблюдать без бинокля или телескопа? Что у него фонарь сильно бьет на дальность, или как? Но даже если это так, то и в этом случае мы никак не должны видеть спутник с Земли.
   Спутник раз в десять меньше реактивного истребителя. Это знали все пацаны с нашего двора. Истребитель летает на высоте 12-15 километров. Спутник вращался вокруг Земли на удалении нескольких сотен километров. Его то мы наблюдали, а те же истребители или бомбардировщики – никогда.
   На несуразицу никто из взрослых не обращал внимания. Вопрос конечно ничтожно глупый. Потому собственно я и не решился спросить того же Ситку, почему мы видим то, что видеть нам не полагается.
 
   Прошел год, как Ситка вышел из диспансера. Перемена в состоянии произошла за несколько дней. Брат не стал артачиться и согласился вновь лечь в больницу.
   В первое воскресенье отец с матушкой повели меня к Ситке.
   Во дворе диспансера на Пролетарской в темно-серых пижамах слонялись больные. Несколько пижамных устроились с родственниками за садовыми столиками и разговаривали совсем как обычные люди.
   Вообще-то я знал, что здесь, на Пролетарской большей частью лечатся нервнобольные, а вот в больнице на Узбекской – по-настоящему, душевнобольные.
   Папа смотрел на Ситку Чарли и о чем-то думал. Ситка поедал беляши, а мама внушала ему, как важно слушаться врача. Тогда, мол, только и можно окончательно выздороветь.
   – Как настроение, балам? – спросил папа.
   – Хандра прошла.- Вяло ответил Ситка. – Домой хочется. – И попросил.- Может поговорите с врачом?
   – Поговорю. Обязательно поговорю. – Пообещал папа.
   Ситка допил кефир и спросил:
   – Телевизор работает?
   – Работает.
   – Я успел только две передачи посмотреть и сюда попал.
   Папа глубоко верил в выздоровление Ситки. Матушка твердила о том, что прежде всего не нужно опускать руки, а что до выхода – так он есть.
   Валентине Алексеевне, соседке с третьего этажа мама рассказывала какой у нее Ситка Чарли хороший. Она припоминала и о том, какие надежды возлагала на него. И спрашивала соседку: "Разве он не должен вылечиться?"
   Валентина Алексеевна не делала из болезни Ситки трагедии. Она вообще не считала его больным.
   Валентина Алексеевна и ее супруг Николай Анатольевич Копыловы поселились в нашем доме три месяца назад. Приехали в Алма-Ату из
   Пекина, где Николай Анатольевич работал несколько лет в торгпредстве. До Китая они постоянно жили в Москве, куда и собирались вернуться, но пришло назначение Николаю Анатольевичу заместителем Председателя нашего Госплана и они очутились в Алма-Ате.
   Валентина Алексеевна, высокая, лет тридцати, женщина и округло маленький Николай Анатольевич в несколько дней заделались близкими друзьями родителей. Без них теперь не обходилось ни одного застолья в нашем доме.
   К приему званых гостей мама готовилась за три-четыре дня до назначенного времени. Обжаривая в казане лапшичку для чак-чака, она болтала с Копыловой. В расшитом райскими птицами шелковом халате, закинув ногу за ногу, соседка время от времени подливала себе в рюмку коньяк и курила одну за одной папиросы.
   Валентине Алексеевне откровенно скучно в Алма-Ате. Она курила и говорила маме как ей тоскливо здесь, и как сильно хочется поскорее вернуться в Москву.
   Мама поддакивала ей многозначительным "да-а-а" и в свою очередь говорила и том, как она ее хорошо понимает. Как матушка могла понимать Валентину Алексеевну сообразить было трудно: кроме Алма-Аты она знала только Акмолинск и Степняк.
   Если кто из родительских друзей и мог быть близок к настоящему пониманию тоски Копыловой, так это жена маминого дальнего родича
   Талгата – тетя Соня.
   Яркая татарка Соня была примерно одних с Валентиной Алексеевной лет. Сближала их не только молодость и красота, но и непреходящее желание делать все, что им захочется. Муж Сони – дядя Талгат, Дважды
   Герой Советского Союза, как и полагается боевому летчику, был незаносчив и с удовольствием рассказывал гостям, как он воевал на фронте.
   Охотнее всего рассказы о подвигах слушали женщины. Мужчины вежливо послушав с минуты три, спешили усесться за преферанс.
   Был один человек, кто вообще не обращал внимания ни на Талгата, ни на остальных гостей и занимался исключительно только собой.
   Давний друг семьи дядя Гали Орманов имел привычку расхаживать между гостями и напевать несложные мотивы. Если его о чем-то спрашивали, то он, не прерывая пения, коротко и так же напевно, отвечал, и вновь погружался в себя.
   Перед войной дядю Гали приставили к одному старцу сочинять за того стихи и песни. Кроме Орманова литературными секретарями к акыну назначили еще двух поэтов. Кто из них больше написал стихов за старца неизвестно. Стишки, верно, не стоили того, чтобы кому-то приспичило оспаривать у акына авторство. Довольно было того, что их якобы сочинял почти столетний старик.
   Тетя Айтпала, жена дяди Гали на людях не распространялась, почему и для чего дядя Гали в войну неотлучно находился при всесоюзно знаменитом старце. Матушка же напротив напропалую сообщала всем о том, что из себя в действительности представлял акын. Тетя Айтпала делала маме замечание. Зачем ворошить? Дело, мол, прошлое.
   Николай Анатольевич в карты не играл, пустых разговоров не поддерживал и по всему было видно, что если бы не блажь Валентины
   Алексеевны, то он вместо хождения по гостям давно бы спокойно отдыхал на диване.
   Кроме поиска развлечений у Валентины Алексеевны имелась привычка раздаривать хорошие вещи соседским детям. Шефу, например, она подарила несколько альбомов с редкими марками и немецкий фотоаппарат в придачу. Ну а меня Копылова ежедневно закармливала шоколадными конфетами.
   Очень скоро все, начиная с меня, взяли за привычку бегать домой к
   Валентине Алексеевне без приглашения.
   Папа в тот день вернулся с работы рано. Кроме меня дома никого не было и я побежал наверх за матушкой. Валентина Алексеевна и мама сидели на кухне. На столе стояли водка, закуски, коробка папирос.
   Как обычно, Валентина Алексеевна набила мой карман "Кара-Кумами" и привлекла к себе.
   – Был бы у меня такой сын…- сказала она и заплакала.
   Я жутко удивился. Разве можно плакать при такой жизни? Удивился и спросил:
   – А почему у вас нет детей?
   Валентина Алексеевна сняла очки и я увидел потерявшие блеск ее беспомощные глаза. Она вновь всхлипнула и обхватила голову руками.
   Мама нахмурилась: "Болтун".

Глава 2

   Спор с Татарином закончился дракой. Татарин намного выше и крупнее меня. Драться с ним не хотелось. Спор некому было рассудить и ничего не оставалось, как предложить: "Давай выйдем". Я надеялся, что Татарин откажется. Он не отказался и беспорядочно задрыгался. Я суматошно подлетел к Саттару и мне повезло: с первого же раза попал
   Татарину по носу. Пошла кровь, Татарин заревел.
   Татарин вовсе не татарин. Звали его Саттар и был он уйгуром.
   Обозвал его Татарином Жума Байсенов. Обозвал так, потому что Саттар среди всех нас был чересчур хитро-мудрым.
   Саттар чистил нос у водопроводной колонки, я держал ручку колонки. Подбежал Жума: "Быстрей! Эдька зовет!".
   Наш двор от Эдькиного разделял деревянный забор. Со стороны двора
   Дживаго и Байсеновых к забору прилепилось несколько построек.
   Со стороны нашего двора, у забора, пригнув голову, махал нам рукой Эдька. Мы подбежали. Что такое? Прижав палец к губам "т-сс",
   Дживаго показал глазами на заборную доску. Мы с ходу все поняли и выстроились в очередь за Эдькой.
   В доске был выбит сучок и в дырку ту сейчас глядел Эдька. С той стороны, между сараями, из летнего душа доносились приглушенные женские голоса.
   Эдька оторвался от забора и кивнул мне. "Смотри".
   Мылись двое. Всем нам хорошо известная девица и мама нашего общего друга.
   Девушка, оголенная до спортивных плавок, водила одной рукой через плечо мочалкой, а другой что-то показывала матери нашего друга.
   Мама нашего общего друга мылась основательно. Она подставляла лицо медленно бежавшей из душа струйке воды, неторопливо, поочередно поднимала с размыленной решетки и вытягивала, словно любуясь, впереди себя скульптурные ноги.
   С толку сбивал низ живота матери друга. То, что было у нее там, я не видел, когда листал репродукции в альбомах из библиотеки
   Какимжановых. Мне показалось, что то, чем было устлано основание живота, было намного запретнее, постыднее того, что оно собой прикрывало. Здесь ничего не должно расти. Все это было так же нелепо и оскорбительно, как и догадка, что они тоже ходят в туалет за тем же, за чем и мы, пацаны.
   Будто чувствуя, что за ней подглядывают, женщина словно наставляла меня. Гляди, гляди мальчуган! Не расстраивайся. Успокойся и все будет у тебя замечательно. А пока гляди себе на здоровье во все глаза. Гляди сколько тебе угодно. Где еще тебе выпадет увидеть такое?
   С некоторых пор мне нравилось подстригаться. Ближайшая парикмахерская размещалась в тупиковой комнате гостиницы, что стояла через дорогу от дома. В парикмахерской всегда горел свет, беспрерывно бормотало и пело радио, и стоял запах переглаженных простынь.
   Дебелая парикмахерша усаживала меня на широкую перекладину, уложенную на кресельные подлокотники, повязывала на шее простынку и плавным касанием фиксировала мне голову: "Держи так". Я закрывал глаза и думал: почему и откуда у парикмахерши такие невесомые руки?
   Специально научиться касаться столь едва осязаемо едва ли где научишься.
   Клацая машинкой, она кружила вокруг меня, то и дело мягко прижималась ко мне. Напряжение покидало меня и я чувствовал всем своим существом ее внутреннее тепло, еле уловимый запах податливой плоти перебивал все другие запахи в комнате, проникал всюду, овладевал целиком и полностью мной. Она вновь касалась меня и было немного не по себе при мысли, что парикмахерша вдруг нечаянно откроет, как мне сейчас необыкновенно хорошо. Стрижка подходила к концу и я про себя просил ее не торопиться.
   Она смахивала салфеткой с моего лица налипшие волосики и отряхнув простынку, пробуждала меня: "Ну вот и все".
   Я открывал глаза и из зеркала на меня глядел испуганный, заморенный малец.
   Казинок – это два пруда – верхний и нижний – в парке Горького.
   Привел нас купаться на Казинок Эдька Дживаго. Купались на нижнем озере, под мостом, который протянулся метров на пятнадцать до островка с летним рестораном.
   Парковские ребята прыгали в воду с притолоки моста солдатиком.
   Парковским все нипочем. Нам же с моста прыгать еще рано. Разве что
   Эдьке можно. Но и он вошел в воду с берега. Вошел, в несколько гребков одолел проливчик и крикнул: "Здесь с ручками! Плывите сюда!"
   Держаться на воде учился я в фонтанах у Дома правительства. Вода в фонтанах доходит по грудь. Мне казалось, что купание в фонтанах научило меня плавать. Здесь же, на Казинке я засомневался.
   Пятнадцать метров, что отделяли от острова, предстояло мне не прошагать по дну, как это проделывал я в фонтанах, – здесь надо было проплыть по-настоящему.
   Раз пришел со всеми – показывать, что не знаешь, как быть, нельзя. Еще больше разволновался, увидев, как Татарин двумя нырками проплыл туда и обратно.