- Милях в ста отсюда, - сказал Фариа.
- Недурно придумано, - сказал комендант. - Если бы все заключенные
вздумали занимать тюремщиков прогулкою за сто миль и если бы тюремщики
на это согласились, то для заключенных не было бы ничего легче, как бе-
жать при первом удобном случае. А во время такой долгой прогулки случай
наверное представился бы.
- Это способ известный, - сказал инспектор, - и господин аббат не мо-
жет даже похвалиться, что он его изобрел.
Затем, обращаясь к аббату, он сказал:
- Я спрашивал вас, хорошо ли вас кормят?
- Милостивый государь, - отвечал Фариа, - поклянитесь Иисусом Хрис-
том, что вы меня освободите, если я сказал вам правду, и я укажу вам
место, где зарыт клад.
- Хорошо ли вас кормят? - повторил инспектор.
- При таком условии вы ничем не рискуете: и вы видите, что я не ищу
случая бежать; я останусь в тюрьме, пока будут отыскивать клад.
- Вы не отвечаете на мой вопрос, - прервал инспектор с нетерпением.
- А вы на мою просьбу! - воскликнул аббат. - Будьте же прокляты, как
и все те безумцы, которые не хотели мне верить! Вы не хотите моего золо-
та, - оно останется при мне; не хотите дать свободу, - господь пошлет
мне ее. Идите, мне больше нечего вам сказать.
И аббат, сбросив с плеч одеяло, поднял кусок известки, сел опять в
круг и принялся за свои чертежи и вычисления.
- Что это он делает? - спросил инспектор, уходя.
- Считает свои сокровища, - отвечал комендант.
Фариа отвечал на эту насмешку взглядом, исполненным высшего презре-
ния.
Они вышли. Сторож запер за ними дверь.
- Может быть, у него в самом деле были какие-нибудь сокровища, - ска-
зал инспектор, поднимаясь по лестнице.
- Или он видел их во сне, - подхватил комендант, - и наутро проснулся
сумасшедшим.
- Правда, - сказал инспектор с простодушием взяточника, - если бы он
действительно был богат, то не попал бы в тюрьму.
Этим кончилось дело для аббата Фариа. Он остался в тюрьме, и после
этого посещения слава об его забавном сумасшествии еще более упрочилась.
Калигула или Нерон, великие искатели кладов, мечтавшие о несбыточном,
прислушались бы к словам этого несчастного человека и даровали бы ему
воздух, о котором он просил, простор, которым он так дорожил, и свободу,
за которую он предлагал столь высокую плату. Но владыки наших дней, ог-
раниченные пределами вероятного, утратили волю к дерзаниям, они боятся
уха, которое выслушивает их приказания, глаза, который следит за их
действиями; они уже не чувствуют превосходства своей божественной приро-
ды, они - коронованные люди, и только. Некогда они считали или по край-
ней мере называли себя сынами Юпитера и кое в чем походили на своего
бессмертного отца; не так легко проверить, что творится за облаками; ны-
не земные владыки досягаемы. Но так как деспотическое правительство
всегда остерегается показывать при свете дня последствия тюрьмы и пыток,
так как редки примеры, чтобы жертва любой инквизиции могла явить миру
свои переломанные кости и кровоточащие раны, то и безумие, эта язва, по-
рожденная в тюремной клоаке душевными муками, всегда заботливо прячется
там, где оно возникло, а если оно и выходит оттуда, то его хоронят в ка-
кой-нибудь мрачной больнице, где врачи тщетно ищут человеческий облик и
человеческую мысль в тех изуродованных останках, которые передают им тю-
ремщики.
Аббат Фариа, потеряв рассудок в тюрьме, самым своим безумием был при-
говорен к пожизненному заключению.
Что же касается Дантеса, то инспектор сдержал данное ему слово. Возв-
ратясь в кабинет коменданта, он потребовал арестантские списки. Заметка
о Дантесе была следующего содержания:
Отъявленный бонапартист; принимал деятельное участие в возвращении
узурпатора с острова Эльба.
Соблюдать строжайшую тайну, держать под неослабным надзором.
Заметка была написана не тем почерком и не теми чернилами, что ос-
тальной список; это доказывало, что ее прибавили после заключения Данте-
са в тюрьму.
Обвинение было так категорично, что нельзя было спорить против него;
поэтому инспектор приписал:
"Ничего нельзя сделать".
Посещение инспектора оживило Дантеса. С минуты заключения в тюрьму он
забыл счет дням, но инспектор сказал ему число и месяц, и Дантес не за-
был его. Куском известки, упавшим с потолка, он написал на стене: 30 ию-
ля 1816, и с тех пор каждый день делал отметку, чтобы не потерять счет
времени.
Проходили дни, недели, месяцы. Дантес все ждал; сначала он назначил
себе двухнедельный срок. Если бы даже инспектор проявил к его делу лишь
половину того участия, которое он, по-видимому, выказал, то и в таком
случае двух недель было достаточно. Когда эти две недели прошли, Дантес
сказал себе, что нелепо было думать, будто инспектор займется его
судьбой раньше, чем возвратится в Париж; а возвратится он в Париж только
по окончании порученной ему ревизии, а ревизия эта может продлиться ме-
сяц или два. Поэтому он назначил новый срок - три месяца вместо двух не-
дель. Когда эти три месяца истекли, ему пришли на помощь новые соображе-
ния, и он дал себе полгода сроку; а по прошествии этого полугода оказа-
лось, если подсчитать дни, что он ждал уже девять с половиной месяцев.
За эти месяцы не произошло никакой перемены в его положении; он не
получил ни одной утешительной вести; тюремщик по-прежнему был нем. Дан-
тес перестал доверять своим чувствам, начал думать, что принял игру во-
ображения за свидетельство памяти и что ангел-утешитель, явившийся в его
тюрьму, слетел к нему на крыльях сновидения.
Через год коменданта сменили; ему поручили форт Гам; он увез с собой
кое-кого из подчиненных и в числе их тюремщика Дантеса.
Приехал новый комендант; ему показалось скучно запоминать арестантов
по именам; он велел представить себе только их номера. Эта страшная гос-
тиница состояла из пятидесяти комнат; постояльцев начали обозначать но-
мерами, и несчастный юноша лишился имени Эдмон и фамилии Дантес, - он
стал номером тридцать четвертым.


    XV. НОМЕР 34 И НОМЕР 27



Дантес прошел через все муки, какие только переживают узники, забытые
в тюрьме.
Он начал с гордости, которую порождает надежда и сознание своей неви-
новности; потом он стал сомневаться в своей невиновности, что до извест-
ной степени подтверждало теорию коменданта о сумасшествии; наконец, он
упал с высоты своей гордыни, он стал умолять - еще не бога, но людей;
бог - последнее прибежище. Человек в горе должен бы прежде всего обра-
щаться к богу, но он делает это, только утратив все иные надежды.
Дантес просил, чтобы его перевели в другое подземелье, пусть еще бо-
лее темное и сырое. Перемена, даже к худшему, все-таки была бы переменой
и на несколько дней развлекла бы его. Он просил, чтобы ему разрешили
прогулку, он просил воздуха, книг, инструментов. Ему не дали ничего, но
он продолжал просить. Он приучился говорить со своим тюремщиком, хотя
новый был, если это возможно, еще немее старого; но поговорить с челове-
ком, даже с немым, было все же отрадой. Дантес говорил, чтобы слышать
собственный голос; он пробовал говорить в одиночестве, но тогда ему ста-
новилось страшно.
Часто в дни свободы воображение Дантеса рисовало ему страшные тюрем-
ные камеры, где бродяги, разбойники и убийцы в гнусном веселье празднуют
страшную дружбу и справляют дикие оргии. Теперь он был бы рад попасть в
один из таких вертепов, чтобы видеть хоть чьи-нибудь лица, кроме
бесстрастного, безмолвного лица тюремщика, он жалел, что он не каторжник
в позорном платье, с цепью на ногах и клеймом на плече. Каторжники - те
хоть живут в обществе себе подобных, дышат воздухом, видят небо, - ка-
торжники счастливцы.
Он стал молить тюремщика, чтобы ему дали товарища, кто бы он ни был,
хотя бы того сумасшедшего аббата, о котором он слышал. Под внешней суро-
востью тюремщика, даже самой грубой, всегда скрывается остаток человеч-
ности. Тюремщик Дантеса, хоть и не показывал вида, часто в душе жалел
бедного юношу, так тяжело переносившего свое заточение; он передал ко-
менданту просьбу номера 34; но комендант с осторожностью, достойной по-
литического деятеля, вообразив, что Дантес хочет возмутить заключенных
или заручиться товарищем для побега, отказал.
Дантес истощил все человеческие средства. Поэтому он обратился к бо-
гу.
Тогда все благочестивые мысли, которыми живут несчастные, придавлен-
ные судьбою, оживили его душу; он вспомнил молитвы, которым его учила
мать, и нашел в них смысл, дотоле ему неведомый; ибо для счастливых мо-
литва остается однообразным и пустым набором слов, пока горе не вложит
глубочайший смысл в проникновенные слова, которыми несчастные говорят с
богом. Он молился не с усердием, а с неистовством. Молясь вслух, он уже
не пугался своего голоса; он впадал в какое-то исступление при каждом
слове, им произносимом, он видел бога; все события своей смиренной и за-
губленной жизни он приписывал воле могущественного бога, извлекал из них
уроки, налагал на себя обеты и все молитвы заканчивал корыстными слова-
ми, с которыми человек гораздо чаще обращается к людям, чем к богу: и
отпусти нам долги паши, как и мы отпускаем должникам нашим.
Несмотря на жаркие молитвы, Дантес остался в тюрьме.
Тогда дух его омрачился, и словно туман застлал ему глаза. Дантес был
человек простой, необразованный; наука не приподняла для него завесу,
которая скрывает прошлое. Он не мог в уединении тюрьмы и в пустыне мысли
воссоздать былые века, воскресить отжившие народы, возродить древние го-
рода, которые воображение наделяет величием и поэзией и которые проходят
перед внутренним взором, озаренные небесным огнем, как вавилонские кар-
тины Мартина [11]. У Дантеса было только короткое прошлое, дачное насто-
ящее и неведомое будущее; девятнадцать светлых лет, о которых ему предс-
тояло размышлять в бескрайной, быть может, ночи! Поэтому он ничем не мог
развлечься, - его предприимчивый ум, который с такой раостью устремил бы
свой полет сквозь века, был заключен в тесные пределы, как орел в клет-
ку. И тогда он хватался за одну мысль, за мысль о своем счастье, разру-
шенном без Причины, по роковому стечению обстоятельств; над этой мыслью
он бился, выворачивал ее на все лады и, если можно так выразиться, впи-
вался в нее зубами, как в дантовском аду безжалостный Уголино грызет че-
реп архиепископа Руджиери. Дантес имел лишь мимолетную веру, основанную
на мысли о всемогуществе; он скоро потерял ее, как другие теряют ее,
дождавшись успеха. Но только он успеха не дождался.
Благочестие сменилось исступлением. Он изрыгал богохульства, от кото-
рых тюремщик пятился в ужасе; он колотился головой о тюремные стены от
малейшего беспокойства, причиненного ему какой-нибудь пылинкой, соломин-
кой, струей воздуха. Донос, который он видел, который Вильфор ему пока-
зывал, который он держал в своих руках, беспрестанно вспоминался ему;
каждая строка пылала огненными буквами на стене, как "Мене, Текел, Фа-
рес" [12] Валтасара. Он говорил себе, что ненависть людей, а не божия
кара, ввергла его в пропасть; он предавал этих не известных ему людей
всем казням, какие только могло изобрести его пламенное воображение, и
находил их слишком милостивыми и, главное, недостаточно продолжительны-
ми: ибо после казни наступает смерть, а в смерти - если не покой, то по
крайней мере бесчувствие, похожее на покой.
Беспрерывно, при мысли о своих врагах, повторяя себе, что смерть -
это покой и что для жестокой кары должно казнить не смертью, он впал в
угрюмое оцепенение, приходящее с мыслями о самоубийстве. Горе тому, кто
на скорбном пути задержится на этих мрачных мыслях! Это - мертвое море,
похожее на лазурь прозрачных вод, но в нем пловец чувствует, как ноги
его вязнут в смолистой тине, которая притягивает его, засасывает и хоро-
нит. Если небо

не подаст ему помощи, все кончено, каждое усилие
к спасению только еще глубже погружает его в
смерть.
И все же эта нравственная агония не так страшна, как муки, ей пред-
шествующие, и как наказание, которое, быть может, последует за нею; в
ней есть опьяняющее утешение, она показывает зияющую пропасть, но на дне
пропасти - небытие. Эдмон нашел утешение в этой мысли; все его горести,
все его страдания, вся вереница призраков, которую они влачили за собой,
казалось, отлетели из того угла тюрьмы, куда ангел смерти готовился сту-
пить своей легкой стопой. Дантес взглянул на свою прошлую жизнь спокой-
но, на будущую - с ужасом и выбрал то, что казалось ему прибежищем.
- Во время дальних плаваний, - говорил он себе, - когда я еще был че-
ловеком и когда этот человек, свободный и могущественный, отдавал другим
людям приказания, которые тотчас же исполнялись, мне случалось видеть,
как небо заволакивается тучами, волны вздымаются и бушуют, на краю неба
возникает буря и, словно исполинский орел, машет крыльями над горизон-
том, тогда я чувствовал, что мой корабль - утлое пристанище, ибо он тре-
петал и колыхался, словно перышко на ладони великана; под грозный грохот
валов я смотрел на острые скалы, предвещавшие мне смерть, и смерть стра-
шила меня, и я всеми силами старался отразить ее, и, собрав всю мощь че-
ловека и все уменье моряка, я вступал в единоборство с богом!.. Но тогда
я был счастлив; тогда возвратиться к жизни значило возвратиться к
счастью; та смерть была неведомой смертью, и я не выбирал ее; я не хотел
уснуть навеки на ложе водорослей и камней и с негодованием думал о том,
что я, сотворенный по образу и подобию божию, послужу пищей ястребам и
чайкам. Иное дело теперь: я лишился всего, что привязывало меня к жизни;
теперь смерть улыбается мне, как кормилица, убаюкивающая младенца; те-
перь я умираю добровольно, засыпаю усталый и разбитый, как засыпал после
приступов отчаяния и бешенства, когда делал по три тысячи кругов в этом
подземелье - тридцать тысяч шагов, около десяти лье!
Когда эта мысль запала в душу Дантеса, он стал кротче, веселее; легче
мирился с жесткой постелью и черным хлебом; ел мало, не спал вовсе и на-
ходил сносной эту жизнь, которую в любую минуту мог с себя сбросить, как
сбрасывают изношенное платье.
Было два способа умереть; один был весьма прост: привязать носовой
платок к решетке окна и повеситься; другой состоял в том, чтобы только
делать вид, что ешь, и умереть с голоду. К первому способу Дантес
чувствовал отвращение; он был воспитан в ненависти к пиратам, которых
вешают на мачте; поэтому петля казалась ему позорной казнью, и он отверг
ее. Он решился на второе средство и в тот же день начал приводить его в
исполнение.
Пока Дантес проходил через все эти мытарства, протекло около четырех
лет. К концу второго года Дантес перестал делать отметки на стене и
опять, как до посещения инспектора, потерял счет дням.
Он сказал себе: "Я хочу умереть", - и сам избрал род смерти, тогда он
тщательно все обдумал и, чтобы не отказаться от своего намерения, дал
себе клятву умереть с голода. "Когда мне будут приносить обед или ужин,
- решил он, - я стану бросать пищу за окно; будут думать, что я все
съел".
Так он и делал. Два раза в день в решетчатое отверстие, через которое
он видел только клочок неба, он выбрасывал приносимую ему пищу, сначала
весело, потом с раздумьем, наконец, с сожалением; только воспоминание о
клятве давало ему силу для страшного замысла. Эту самую пищу, которая
прежде внушала ему отвращение, острозубый голод рисовал ему заманчивой
на вид и восхитительно пахнущей; иногда он битый час держал в руках та-
релку и жадными глазами смотрел на гнилую говядину или на вонючую рыбу и
кусок черного заплесневелого хлеба. И последние проблески жизни инстинк-
тивно сопротивлялись в нем и иногда брали верх над его решимостью. Тогда
тюрьма казалась ему не столь уже мрачной, судьба его - не столь отчаян-
ной; он еще молод, ему, вероятно, не больше двадцати пяти, двадцати шес-
ти лет, ему осталось еще жить лет пятьдесят, а значит, вдвое больше то-
го, что он прожил. За этот бесконечный срок любые события могли сорвать
тюремные двери, проломить стены замка Иф и возвратить ему свободу. Тогда
он подносил ко рту пищу, в которой, добровольный Тантал, он себе отказы-
вал; но тотчас вспоминал данную клятву и, боясь пасть в собственных гла-
зах, собирал все свое мужество и крепился. Непреклонно и безжалостно га-
сил он в себе искры жизни, и настал день, когда у него не хватило сил
встать в бросить ужин в окно.
На другой день он ничего не видел, едва слышал. Тюремщик решил, что
он тяжело болен; Эдмон надеялся на скорую смерть.
Так прошел день. Эдмон чувствовал, что им овладевает какое-то смутное
оцепенение, впрочем, довольно приятное. Резь в желудке почти прошла,
жажда перестала мучить; когда он закрывал глаза, перед ним кружился рой
блестящих точек, похожих на огоньки, блуждающие по ночам над болотами -
это была заря той неведомой страны, которую называют смертью.
Вдруг вечером, часу в девятом, он услыхал глухой шум за стеной, у ко-
торой стояла его койка.
Столько омерзительных тварей возилось в этой тюрьме, что мало-помалу
Эдмон привык спать, не смущаясь такими пустяками; но на этот раз, потому
ли, что его чувства были обострены голодом, или потому, что шум был
громче обычного, или, наконец, потому, что в последние мгновения жизни
все приобретает значимость, Эдмон поднял голову и прислушался.
То было равномерное поскребывание по камню, производимое либо огром-
ным когтем, либо могучим зубом, либо каким-нибудь орудием.
Мысль, никогда не покидающая заключенных, - свобода! - мгновенно
пронзила затуманенный мозг Дантеса.
Этот звук донесся до него в ту самую минуту, когда все звуки должны
были навсегда умолкнуть для него, и он невольно подумал, что бог, нако-
нец, сжалился над его страданиями и посылает ему этот шум, чтобы остано-
вить его у края могилы, в которой он уже стоял одной ногой. Как знать,
может быть, кто-нибудь из его друзей, кто-нибудь из тех дорогих его
сердцу, о которых он думал до изнеможения, сейчас печется о нем и пыта-
ется уменьшить разделяющее их расстояние.
Не может быть, вероятно, ему просто почудилось, и это только сон, ре-
ющий на пороге смерти.
Но Эдмон все же продолжал прислушиваться. Поскребывание длилось часа
три Потом Эдмон услышал, как что-то посыпалось, после чего все стихло.
Через несколько часов звук послышался громче и ближе. Эдмон мысленно
принимал участие в этой работе, и уже не чувствовал себя столь одиноким;
и вдруг вошел тюремщик.
Прошла неделя с тех пор, как Дантес решил умереть, уже четыре дня он
ничего не ел; за это время он ни разу не заговаривал с тюремщиком, не
отвечал, когда тот спрашивал, чем он болен, и отворачивался к стене,
когда тот смотрел на него слишком пристально. Но теперь все изменилось:
тюремщик мог услышать глухой шум, насторожиться, прекратить его и разру-
шить последний проблеск смутной надежды, одна мысль о которой оживила
умирающего Дантеса.
Тюремщик принес завтрак.
Дантес приподнялся на постели и, возвысив голос, начал говорить о чем
попало - о дурной пище, о сырости, он роптал и бранился, чтобы иметь
предлог кричать во все горло, к великой досаде тюремщика, который только
что выпросил для больного тарелку бульона и свежий хлеб. К счастью, он
решил, что Дантес бредит, поставил, как всегда, завтрак на хромоногий
стол и вышел. Эдмон вздохнул свободно и с радостью принялся слушать.
Шум стал настолько отчетлив, что он уже слышал его, не напрягая слу-
ха.
- Нет сомнения, - сказал он себе, - раз этот шум продолжается и днем,
то это, верно, какой-нибудь несчастный заключенный вроде меня трудится
ради своего освобождения. Если бы я был подле него, как бы я помогал
ему!
Потом внезапная догадка черной тучей затмила зарю надежды; ум, при-
выкший к несчастью, лишь с трудом давал веру человеческой радости. Он
почти не сомневался, что это стучат рабочие, присланные комендантом для
какой-нибудь починки в соседней камере.
Удостовериться в этом было не трудно, но как решиться задать вопрос?
Конечно, проще всего было бы подождать тюремщика, указать ему на шум и
посмотреть, с каким выражением он будет его слушать; на не значило ли
это ради мимолетного удовлетворения рисковать, быть может, спасением?..
Голова Эдмона шла кругом; он так ослабел, что мысли его растекались,
точно туман, и он не мог сосредоточить их на одном предмете. Эдмон видел
только одно средство возвратить ясность своему уму: он обратил глаза на
еще не остывший завтрак, оставленный тюремщиком на столе, встал, шата-
ясь, добрался до него, взял чашку, поднес к губам и выпил бульон с
чувством неизъяснимого блаженства.
У него хватило твердости удовольствоваться этим; он слыхал, что, ког-
да моряки, подобранные в море после кораблекрушения, с жадностью набра-
сывались на пищу, они умирали от этого. Эдмон положил на стол хлеб, ко-
торый поднес было ко рту, и снова лег. Он уже не хотел умирать.
Вскоре он почувствовал, что ум его проясняется, мысли его, смутные,
почти безотчетные, снова начали выстраиваться в положенном порядке на
той волшебной шахматной доске, где одно лишнее поле, быте может, предоп-
ределяет превосходство человека над животными. Он мог уже мыслить и
подкреплять свою мысль логикой.
Итак, он сказал себе:
- Надо попытаться узнать, никого не выдав. Если тот, кто там скребет-
ся, просто рабочий, то мне стоит только постучать в стену, и он тотчас
же прекратит работу и начнет гадать, кто стучит и зачем. Но так как ра-
бота его не только дозволенная, но и предписанная, то он опять примется
за нее. Если же, напротив, это заключенный, то мой стук испугает его; он
побоится, что его поймают за работой, бросит долбить и примется за дело
не раньше вечера, когда, по его мнению, все лягут спать.
Эдмон тотчас же встал с койки. Ноги уже не подкашивались, в глазах не
рябило. Он пошел в угол камеры, вынул из стены камень, подточенный сы-
ростью, и ударил им в стену, по тому самому месту, где стук слышался
всего отчетливее.
При первом же ударе стук прекратился, словно по волшебству.
Эдмон весь превратился в слух. Прошел час, прошло два часа - ни зву-
ка. Удар Эдмона породил за стеной мертвое молчание.
Окрыленный надеждой, Эдмон поел немного хлеба, выпил глоток воды и
благодаря могучему здоровью, которым наградила его природа, почти восс-
тановил силы.
День прошел, молчание не прерывалось.
Пришла ночь, но стук не возобновлялся.
"Это заключенный", - подумал Эдмон с невыразимой радостью. Он уже не
чувствовал апатии; жизнь пробудилась в нем с новой силой - она стала де-
ятельной.
Ночь прошла в полной тишине.
Всю эту ночь Эдмон не смыкал глаз.
Настало утро; тюремщик принес завтрак. Дантес уже съел остатки вче-
рашнего обеда и с жадностью принялся за еду. Он напряженно прислушивал-
ся, не возобновится ли стук, трепетал при мысли, что, быть может, он
прекратился навсегда, делал по десять, по двенадцать лье в своей темни-
це, по целым часам тряс железную решетку окна, старался давно забытыми
упражнениями возвратить упругость и силу своим мышцам, чтобы быть во
всеоружии для смертельной схватки с судьбой; так борец, выходя на арену,
натирает тело маслом и разминает руки. Иногда он останавливался и слу-
шал, не раздастся ли стук, досадуя на осторожность узника, который не
догадывался, что его работа была прервана другим таким же узником, столь
же пламенно жаждавшим освобождения.
Прошло три дня, семьдесят два смертельных часа, отсчитанных минута за
минутой!
Наконец, однажды вечером, после ухода тюремщика, когда Дантес в сотый
раз прикладывал ухо к стене, ему показалось, будто едва приметное содро-
гание глухо отдается в его голове, прильнувшей к безмолвным камням.
Дантес отодвинулся, чтобы вернуть равновесие своему потрясенному моз-
гу, обошел несколько раз вокруг камеры и опять приложил ухо к прежнему
месту.
Сомнения не было: за стеною что-то происходило; повидимому, узник по-
нял, что прежний способ опасен, и избрал другой; чтобы спокойнее продол-
жать работу, он, вероятно, заменил долото рычагом.
Ободренный своим открытием, Эдмон решил помочь неутомимому труженику.
Он отодвинул свою койку, потому что именно за ней, как ему казалось, со-
вершалось дело освобождения, и стал искать глазами, чем бы расковырять
стену, отбить сырую известку и вынуть камень.
Но у него ничего не было, ни ножа, ни острого орудия; были железные
прутья решетки; но он так часто убеждался в ее крепости, что не стоило и
пытаться расшатать ее.
Вся обстановка его камеры состояла из кровати, стула, стола, ведра и
кувшина.
У кровати были железные скобы, но они были привинчены к дереву винта-
ми. Требовалась отвертка, чтобы удалить винты и снять скобы.
У стола и стула - ничего, у ведра прежде была ручка, но и ту сняли.
Дантесу оставалось одно: разбить кувшин и работать его остроконечными
черепками.
Он бросил кувшин на пол: кувшин разлетелся вдребезги.
Дантес выбрал два-три острых черепка, спрятал их в тюфяк, а прочие
оставил на полу. Разбитый кувшин - дело обыкновенное, он не мог навести
на подозрения.
Эдмон мог бы работать всю ночь; но в темноте дело шло плохо; действо-
вать приходилось ощупью и вскоре он заметил, что его жалкий инструмент
тупится о твердый камень. Он опять придвинул кровать к стене и решил
дождаться дня. Вместе с надеждой к нему вернулось и терпение.
Всю ночь он прислушивался к подземной работе, которая шла за стеной,
не прекращаясь до самого утра.
Настало утро; когда явился тюремщик, Дантес сказал ему, что он вече-
ром захотел напиться, и кувшин выпал у него из рук и разбился. Тюремщик,
ворча, пошел за новым кувшином, не подобрав даже черепков.
Вскоре он воротился, посоветовал быть поосторожнее и вышел.
С невыразимой радостью Дантес услышал лязг замка; а прежде при этом
звуке у него каждый раз сжималось сердце. Едва затихли шаги тюремщика,