Тот растерянно пожал плечами:
   – Это ты сама должна решить, но, думаю, что тебе, действительно, нужно дать о себе знать. Они, наверное, извелись там от неизвестности, – и, испугавшись, что Есения переведет разговор на свои беды, заторопил ее: – Ну-ну, и что дальше было с твоим пением?
   – А что было… Я страшно злилась, мне очень хотелось научиться правильно петь. Мама отвела меня к своей приятельнице в музыкальную школу. Та, послушав мои бодрые взвывы, уныло взглянула на нас и отрицательно покачала головой. Вот тогда я решила для себя окончательно – я должна научиться петь! С этого дня я часами слушала радио, гоняла пластинки и подпевала во все горло всем услышанным голосам подряд, не разбирая на женские и мужские. Мне казалось, что чем громче я пою, тем лучше – горло быстрее натренируется! Кончилось тем, что через неделю я совершенно охрипла, и мама меня лечила, отпаивая теплым молоком, которое я ненавижу. И все равно я победила! В четвертом классе я, наконец, правильно спела одну песню! Не догадаешься какую…
   – И что же это ты такое спела? – заинтересовался Леонид.
   – «Варшавянку»…
   – Да уж, все что угодно мог ожидать… – рассмеялся он. – Так ты у нас еще и революционерка!
   – И еще какая! – усмехнулась Есения. – Как сейчас помню, это было на уроке пения. Мария Гавриловна, наша «певичка», меня уже на уроках и не вызывала, потому что ей потом было не унять разыгравшийся патриотизм хохочущих мальчишек. А тут я вызвалась сама, сказав, что хочу спеть. Мне тогда жутко нравилась «Варшавянка». Когда я ее в первый раз услышала, она поразила меня своей мощью и печалью. И вот я запела. Представь: класс, приготовившийся в очередной раз повеселиться, просто вздрогнул! А я пела и представляла себя Гаврошем, собирающим под градом пуль патроны для революционеров. «На бой кровавый, святой и правый!» – пела я, высоко подняв голову, а класс пораженно молчал. Это был мой звездный час…
   – Представляю… – покачал головой Леонид с улыбкой.
   – А когда я закончила, никто даже не шелохнулся… Мария Гавриловна, открыв журнал, вздохнула и тихо сказала: «Спасибо, Вербицкая, садись, пять». Я села на место, а двоечник Васька Дроздов с задней парты, наклонился ко мне и протянул: «Ну, ты дае-е-шь, Верба!..» Это у меня прозвище такое было в школе, ничуть не обидное, по фамилии. Дома верить не хотели, что я смогла получить пятерку по пению. А когда я похвасталась соседу, к тому времени уже отслужившему в армии, он, ухмыльнувшись, заявил: «Видно, у твоего медведя не один марш в запасе был, а два!».
   Леонид расхохотался: ну и язва был этот ее сосед!
   – Ну вот, – продолжила Есения, – потом прошло несколько лет. Я, кажется, была уже в девятом классе, когда к нам приехал один мамин знакомый, который показал мне, как играть три аккорда на гитаре. С тех пор я стала тихонько подбирать и петь песни, а потом даже сочинять свои. И знаешь, что удивительно? Мой детский метод сработал – чем больше я пела, тем лучше у меня стало получаться, и через какое-то время и слух, и голос у меня более-менее развились. Теперь мои друзья даже не верят, что я когда-то была не способна ничего спеть, хотя я, конечно, и сейчас не особенно обольщаюсь на свой счет.
   За разговором они не заметили, как дошли до дома деда Охмнетыча.
   Он сидел на крыльце и, отгоняя мошкару, поглаживал по боку неизменного Варфоломея Игнатьевича.
   – О, вы уже! – воскликнул он, завидев их. – А я думал, вы еще погуляете, вечер-то какой романтический! Я, бывало, в такие вечера с какой-нибудь кралей под березой или ивушкой сидел, разговоры разговаривал…
   Есения, смущенно взглянув на Леонида, улыбнулась.
   – Да поздно уже, – сказала она.
   – Тю, тебя что, кто-то домой загоняет! – удивился дед и добавил с уважением: – Видно, строгие у тебя родители, коли так воспитали.
   Леонид внутренне напрягся, не надо бы сейчас вспоминать ее родителей.
   – Может, действительно, пойдем еще погуляем, – предложил он поспешно Есении.
   – Я бы с удовольствием, – виновато сказала та, – но я так уходилась в Риге, что меня ноги не держат, давай завтра, а?
   – Ну, хорошо, – великодушно согласился Леонид, хотя в душе испытал некоторое разочарование. Ему не хотелось оставлять ее сейчас, особенно после томительного ожидания и безызвестности, в которой он пребывал почти целый день.
   Дед деликатно ушел в дом, чтобы не мешать им прощаться.
   Есения стояла на ступеньке крыльца, отчего ее лицо было почти на уровне лица Леонида, и смотрела на него застенчиво, словно чего-то ждала. Он не стал ничего говорить, а только шагнул к ней и, крепко прижав ее к себе, поцеловал в губы. Утром они были солоноватыми от морской воды, сейчас же у них был свежий и сладкий арбузный вкус. У него перед глазами вдруг возникла картина, как Есения аккуратно вгрызалась в сочную спелую сердцевину арбузного ломтя, а по ее губам и подбородку стекал розовый сок, и его это вдруг бешено взволновало. Он, видимо, сделал ей больно, сильно впившись в ее губы, потому что Есения вдруг застонала и отстранилась.
   – Не целуйте меня так! – выдохнула она и, круто развернувшись, убежала в дом.
   Леонид озадаченно посмотрел ей вслед и потрогал свои губы, хранящие ощущение прикосновения к ней. Сердце его бухало в груди, как кузнечный молот. Выровняв дыхание, он пошел к себе в санаторий, надеясь, что сможет со временем преодолеть застенчивость Есении, и это позволит не ограничивать их общение одними лишь поцелуями.

Глава шестая

   Зайдя на следующий день за Есенией, Леонид обнаружил ее уже сидящей на крыльце при полном параде. Она нервно теребила поясок своего платья и, видимо, ждала кого-то.
   Завидев его, она поднялась и пошла к нему навстречу.
   – Леонид Аркадьевич… – сказала она, подойдя к нему, и тут же поправилась: – Леонид, я хочу вас попросить…
   – Опять «вы»? – недовольно поморщился тот. – Мы же вчера вроде перешли на «ты»!
   – Ну, хорошо, хорошо, – покорно согласилась она. – Леонид, я хочу тебя попросить… Мы же с тобой договаривались, что ты не будешь на меня наседать, но ты…
   – Разве ж я наседаю?! – воскликнул Леонид. – Я только поцеловал тебя и все!
   Есения слегка покраснела и возразила:
   – Возможно, для тебя это и «только», для меня же это много значит…
   – Ты так говоришь, как будто ты раньше не целовалась, – улыбнулся Леонид, подходя к ней вплотную. – Что тебя так беспокоит? Тебе было неприятно?
   – Нет, что ты, наоборот! – поспешно возразила она и тут же залилась краской. – Но меня это ко многому обязывает… а я бы не хотела сейчас брать на себя какие-либо обязательства и принимать какие-либо решения. Давай договоримся, что мы с тобой вместе отдыхаем, но в пределах определенных рамок… Иначе я буду вынуждена уехать, а мне этого, честное слово, совсем не хочется…
   – Раз это так для тебя важно, – сказал Леонид, – то я готов сделать все, чтобы ты чувствовала себя в безопасности. Постараюсь держать себя в руках, хотя мне этого, честное слово, совсем не хочется…
   Он совсем был не намерен шутить, но, повторив слово в слово ее же слова и осознав это, рассмеялся и попросил Есению:
   – Слушай, заяц, давай все упростим, а то я чувствую себя неловко. Я буду держать себя в руках, но прошу тебя – ты, со своей стороны, этого, пожалуйста, не делай! Как только ты почувствуешь, что хочешь, чтобы я тебя целовал – так сразу же скажи мне! Пообещай мне это… или… – Леонид огляделся, – …или я от отчаяния и безнадежности заберусь вон на то дерево и спрыгну оттуда вниз головой!
   – Ох, мне, какие страсти! – раздался вдруг насмешливый голос деда Охмнетыча, вышедшего из дома на крыльцо. – И кто это тебе, Аркадьич, позволит у меня в саду смертоубийством заниматься! – и строго добавил: – Не наседай на девушку, а то придется тебя закопать живьем под тем же деревом без всяких прыжков.
   – Прохор Дмитриевич, да вы что! – в шутку ужаснулась Есения, поворачиваясь к нему. – Это же слишком жестоко! Никак не ожидала от вас!
   – Ну вот… – проворчал дед, скрывая улыбку. – Думал заступиться, и тут же получил отповедь! Идите завтракать, у меня уже все готово.
   – Нет, нет, спасибо, Прохор Дмитриевич, не беспокойтесь, – поспешно возразила Есения. – Мы позавтракаем в санатории.
   – Ну смотрите, – похоже, старик немного обиделся, потому что вернулся обратно в дом, не дожидаясь, пока они уйдут.
   Больше они с Есенией к разговору, прерванному Охмнетычем, не возвращались, но Леонид, действительно, изо всех сил пытался сдерживаться в проявлении своих чувств. Давалось ему это с большим трудом, поэтому он вынужден был наполнить их совместный отдых огромным количеством занятий. Они много купались, играли в волейбол, ездили в Ригу на экскурсии и концерты, то есть постоянно были на людях и в каких-то хлопотах, что несколько снимало эротическую напряженность между ними. Но вечерами Леониду было по-прежнему очень тяжело провожать Есению до дома.
   Теплые вечера, действительно, навевали романтическое настроение, и Леонид порой ловил себя на мысли, что невольно присматривается по пути к деревьям, выбирая то, под каким бы ему хотелось устроиться вместе с Есенией «разговоры разговаривать».
   Есения, словно чувствуя, какие мысли его одолевают, слегка отстранялась, но Леонид мрачно притягивал ее за руку обратно.
   Впрочем, его спасало еще и то, что они с ней постоянно о чем-нибудь беседовали. Леонид никогда не думал, что простое словесное общение может доставлять столько удовольствия. Он рассказывал Есении о себе, о своем детстве, о любимом Ленинграде. Она, хоть и выросла в этом же городе, но многих вещей не знала и потому слушала его очень внимательно. А ему было приятно это ее почтительное внимание.
   Однажды, гуляя по Риге, они набрели на маленькую православную церквушку, утопающую в зелени и обнесенную по кругу высокой оградой.
   – Смотри, она мне чем-то напоминает одну необычную церковь у нас в Питере… – заметил Леонид. – Ты видела церковь «Кулич и Пасха» на Обуховской обороне?
   – Нет. А что в ней такого необычного? – спросила Есения, с интересом оглядываясь на церковь.
   – Форма, – ответил Леонид. – Вот приедем домой, я тебя к ней обязательно свожу.
   – Давай посидим здесь, тут так тихо, а то у меня ноги немного устали, – предложила Есения. – Расскажи мне о «Куличе и Пасхе».
   Они присели на лавочку, скрывавшуюся в тени. Леонид взял ногу Есении и, не обращая внимания на ее протесты, снял туфельку и начал массировать ступню, одновременно рассказывая ей о церкви. Есения затихла, прислушиваясь и к своим ощущениям, и к его словам.
   – Эта церковь связана с именами Екатерины Великой, князя Вяземского и архитектора Львова. Когда князя Вяземского назначили директором Императорского фарфорового завода, он свою резиденцию перенес в имение, находящееся, по стечению обстоятельств, недалеко от завода. В этом имении он устраивал балы и «маскерады», на которые стекалась вся петербургская знать. «За хорошее поведение и труды великие» Екатерина Вторая выписала князю Вяземскому немалую премию. На эти деньги он и построил домовой храм, повесив над входом мраморные доски со словами благодарности и восхваления своей благодетельнице. Архитектором храма выступил знаменитый Львов, который построил Петербургский Почтамт и к тому же был вообще энциклопедической личностью – и композитором, и поэтом, и геологом, и археологом and cetera, and cetera. Кстати, этот же Львов нашел под Петербургом бурый уголь и настоятельно предлагал им отапливаться. Но министры, как водится, отклонили поданную об этом отечественную записку, и закупили такой же уголь у иностранцев, кажется, у англичан… Комментарии, как говорится, излишни… Что касается храма, то в то время Львов чрезвычайно увлекался пирамидами и всяческими ротондами, увиденными им в Риме, поэтому и своим храму с колокольней придал вид ротонды и пирамиды. А русский народ сразу же узрел в них родное – кулич и пасху. Эта церковь, действительно, выделялась своей необычной формой, особенно сейчас – на фоне промышленного окружения. Представь себе среди зелени круглое, в форме кулича, белое здание церкви, рядом с которым в виде пасхи серебристо возносится в небо колокольня. Многие, кстати, путают, и почему-то кулич называют пасхой, а пасха, на самом деле, это блюдо, приготавливаемое из творога и подаваемое к пасхальному столу в виде конусообразной горки.
   Рассказывая, Леонид вспомнил, как его бабушка, жившая в деревне недалеко от Белой Церкви, учила его готовить вареную пасху. У нее была доставшаяся ей еще от матери, прабабки Леонида, деревянная форма, с которой она за долгие годы пользования отскребла изрядный слой. На форме были вырезаны фигурки голубков, крест и буквы «Х. В.», что означало «Христос Воскрес». Бабушка сажала Леню на лавку, ставила ему на колени кастрюлю с ситом, и он принимался деревянной толкушкой протирать творог через сито. Работа была не из легких, потому что творога бралось много – не меньше двух килограммов, но Леонид, выросший в семье, в которой почитались традиции, пыхтел и выполнял свое дело с удовольствием, осознавая всю важность поставленной перед ним задачи. Потом бабушка забирала у Лени протертый творог, добавляла в него четыре сырых яйца, пол-литра сливок, триста граммов сливочного масла и все это перемешивала с сахаром и солью по вкусу. Дальше они с бабушкой опускали кастрюлю с этой массой в еще большую кастрюлю, наполненную водой, и ставили их на огонь. Леня залезал на табурет и мешал в кастрюле деревянной ложкой, а бабушка одной рукой держала его, а другой – кастрюлю, чтобы он ее на себя не вывернул и сам не сверзился. Главное в этом процессе заключалось в том, чтобы масса начала загустевать, но ни в коем случае не закипала. Как загустеет, они кастрюлю убирали с огня, ставили ее в холодную воду, и Леня уже самостоятельно продолжал мешать в одном направлении, пока творожок не остывал. Ну, а дальше, как все остынет, он брал ложку и тщательно выкладывал творожную массу в форму. Бабушка выносила форму в погреб, клала на нее тяжелый камень вместо пресса и оставляла на день в холоде. Пасха получалась замечательная, на ее бело-желтых бочках проступали и целующиеся голубки, и крест с «Х. В.». Такая пасха хранилась дольше, чем обычная сырая. Правда, у них она и в сыром виде не успевала испортиться… Куличи у бабушки получались тоже замечательные, но в процессе их изготовления Леонид не участвовал, потому что бабушка пекла их рано-ранехонько. Он помнил только, как она его, сонного, обкладывала горячими, завернутыми в рушники, куличами, чтобы они доходили. Она покрывала их глазурью и посыпала цветным маком. Мальчиком Леонид обожал эту поджаристую веселую верхушку. Наверное, этими детскими воспоминаниями и объяснялось то, что он, уже взрослый, любил приходить к церкви «Кулич и Пасха».
   – Ты так вкусно об этом рассказываешь, что у меня даже слюнки потекли, – сказала, улыбаясь, Есения и, услышав шум, оглянулась.
   К воротам церкви подъезжал свадебный кортеж, впереди которого торжественно катила черная свадебная «Чайка».
   – Ой, смотри, свадьба! – обрадовалась Есения. – А мы можем зайти посмотреть? Я никогда на венчании не была…
   – Конечно, – сказал Леонид, надевая на ее ногу туфельку. – Пойдем!
   Из машин высыпала толпа нарядных людей с букетами в руках, устремляясь в церковь за женихом и невестой.
   Леонид с Есенией вошли внутрь вслед за гостями и встали недалеко от входа. Прохладный сумрак церкви таял в мерцающем свете свечей. Старушки в черных платочках деловито сновали вокруг, подготавливая народ к венчанию. Самому народу, чувствовалось, вся эта церемония была в новинку. Впрочем, это и неудивительно. После стольких лет нерелигиозного уклада жизни возврат к старым традициям, ставшим вдруг модными, часто приводил в церковь людей совершенно от нее далеких. Вот и стояли они, озираясь, перешептываясь, не зная, как ступить, какой рукой, как и когда перекрестить лоб.
   Мимо Леонида скорым шагом прошелестела юбкой одна из церковных старушек. Зыркнув из-под темного платка в сторону притихшей Есении, она буркнула:
   – Хоть бы голову прикрыла, чай, не на танцы пришла!
   Есения вспыхнула и беспомощно посмотрела на Леонида. Но тот успокаивающе улыбнулся ей и шепнул:
   – Не обращай внимания. У тебя очень красивые волосы, и ты, как незамужняя, имеешь право голову не покрывать.
   – Что ж я ей, паспорт должна показывать, что ли? – обиженно спросила Есения.
   – Да бог с ней! – махнул он рукой. – Смотри, уже начинают.
   Обряд венчания Леонид считал одним из самых красивых и волнующих обрядов в православной церкви. Его мама тоже каждый раз умилялась и не могла удержаться, истекая слезами, пока жениха с невестой не выводили из храма. Она говорила, что ей в это время было так хорошо на душе: с одной стороны, радостно, а с другой – почему-то всех жалко. И вот пока она за всех не поплачет – не успокоится.
   Леонид вспомнил, какие свадьбы после венчания в церкви закатывались на Украине… Гуляли все – от мала до велика! Бывало, только грянут цимбалы с дудками, как какой-нибудь захмелевший дед хватал медный таз, в котором, может, еще вчера мать невесты варила варенье, да и начинал в него бухать деревянной ложкой (ну чем не бубен?) – и все вокруг пускались в пляс:
 
Гоп! Кума, не журыся,
Туды– сюды поверныся!
 
   А как все к этим свадьбам готовились! Задолго до срока! По домам ходили сваты и раздавали «шишки» – такие сдобные румяные булки, напоминающие сосновую шишку, – булка состояла из множества маленьких булочек. Вот такую булочку, размером с пряник, отламывал от «шишки» приглашенный на свадьбу и начинал к ней усердно готовиться. Свадьба на Украине – дело не только веселое и сытное, но и прибыльное, потому что хоть ты и несешь жениху с невестой свой подарок, но в ответ получаешь не меньший – за то, что уважил, пришел выпить за молодых. Ну, а выпить всегда было вдоволь! Леонид нигде больше не встречал таких чудовищных бутылей, как те, в которых держали горилку на Украине его детства. Его бабушка гнала горилку из угорок – слив-венгерок, а иногда из буряков – сахарной свеклы. И горилка у нее получалась отменная и без того тошнотворного запаха, который обычно сопровождает самогонку. Бабушка выкапывала спрятанный на огороде самогонный аппарат, и поздно ночью начинала колдовать над ним. Это были единственные ночи, когда Леониду разрешалось не спать – во-первых, чтобы он своими недовольными воплями не будил соседских собак, во-вторых, чтобы он своими чуткими ушами слушал: не идет ли кто по их «преступные» души… В то время за самогоноварение преследовали покруче, чем сейчас, а милиция определяла дома, в которых варили самогонку, по дыму из трубы – раз ночью печку топят – ясно же, что не чай кипятят! И наваливались с проверочкой… Да и днем тоже приходили. Уж сколько лет прошло, а Леонид до сих пор помнит, как к нему, пятилетнему, пристал один молодой милиционер, обещая за показ – «где у бабы зарыт змеевик», дать пять кило халвы, которую Леонид обожал. Леня слюну сглотнул, но бабушку героически не выдал. Тогда милиционер, цепляясь уже к мелочам, схватил Леню за руку и стал допытываться – «а, може, у бабы е воронка?» Леня тут же с радостью притащил ему большущую воронку, через которую бабушка наливала постное масло, и сунул ее ему в руки, щедро полив маслом милицейские портки. Матерился «милицай» мастерски… Короче говоря, хотя все боялись, но варить – варили, потому что в деревне без самогонки никак не обойтись – это же сверхконвертируемая валюта – что приобрести или подчинить, или нанять огород вспахать – все за самогонку.
   Леня обожал эти «самогонные» ночи. Когда горилочка начинала потихоньку из краника капать в жерло торчащей из бутылки воронки, бабушка брала столовую ложку и, уперев одну руку в бок, другой подносила ложку ко рту и осторожно пробовала горячую жидкость, потом, крякнув, поджигала ее от горящей лучинки, и наблюдала, как самогонка горит красивым синеватым огоньком. Так горилка и получалась – чем лучше сама горит, тем сильнее горит потом от нее внутри у питейщика. Леня как истинный ученик бабушки подлезал с маленькой ложечкой к кранику, и ждал, тоже уперев одну руку в бок, пока та наполнится. Обычно до стадии пробы, не говоря уж о горении, он доходить не успевал – бабушка твердой рукой брала его ручонку и, разворачивая, выливала прозрачную водицу из ложечки в жадное горлышко воронки. Это тогда ему казалось, что оно жадное. Когда он смотрел на бабушку в момент снятия пробы и слышал, как она крякает, ему казалось, что она пьет что-то очень-очень вкусное. К тому же он видел, как гости, маханув стопочку бабушкиной горилки, всегда ее хвалили. Естественно, ему и самому хотелось попробовать и по-бабушкиному крякнуть. И однажды он ухитрился!
   В один прекрасный день бабушка, натопив печку и накормив внука, ушла по делам. Леня остался один. Тикали ходики, поскрипывали полы, хотя по ним никто не ходил. Ему было скучно, и он решил зайти в свое любимое место – в камору – большую кладовую рядом с кухней, где хранились бабушкины съестные запасы. Бабушкина камора ему нравилась потому, что с ней у него был связан образ сытости и достатка. Когда Леонид читал сказки, заканчивающиеся словами: «И стали они жить-поживать, да добра наживать…», он сразу вспоминал бабушкину камору. Ему нравилось смотреть на полки, заставленные банками с вареньем, огурцами и помидорами, на лежащие еще с осени большущие гарбузы-тыквы, свисающие с потолка колбасы и окорока – бабушка говорила, что их подвешивают, чтобы мыши не достали. Ему всегда было жалко мышек, он представлял, как они, голодные, подпрыгивают-подпрыгивают, а дотянуться до еды не могут, и приносил им кусочек хлеба с маслом, который тайком клал в уголок. Хлеб обычно уже на следующий день пропадал, и Леня ходил очень довольный, не зная, что бабушка, каждый раз выметая его из угла, ворчала, что внук приваживает мышей, а те пожрут муку и картошку. Но он об этом не подозревал и был спокоен за накормленных мышек.
   И вот стоял он тогда на пороге своей любимой каморы и любовался. Света в ней, правда, не было, так что все находящееся внутри освещалось только через дверной проем. Пошевелившись, он заметил из угла какой-то блеск – это тускло отблеснула бутыль недавно сваренной горилки. Тут-то Леонид и пал…
   Осознав, что час пробил, и он может без помех испробовать недосягаемого ранее напитка, он отправился за стопкой, стоящей у бабушки на полке в кухне. С бутылкой пришлось повозиться, пробка была тугая, из кукурузного початка, и он ее еле-еле вытащил ее зубами. В нос дало так, что в голове у него сразу загудело! Но дело нужно было довести до конца. Осторожно наклонив бутыль, Леня плеснул горилки в стопку и попытался засунуть пробку обратно в горлышко, но это уже было ему не по силам. Поэтому, просто поставив пробку сверху на горлышко, он поспешил в кухню, чтобы выпить, как полагается – с закуской – то есть отрезал кусок хлеба и накрыл его шматком сала. Ощущение неуютности, все-таки, оставалось – наверное же, не зря бабушка ему не давала испробовать горилки, но любопытство победило. Усевшись за стол, он взял в одну руку наполненную стопку, в другую – хлеб с салом и, не раздумывая, вылил одним махом содержимое стопки в рот и сунул разом хлеб под нос, как это делали взрослые.
   На какую-то долю секунды его охватило недоумение – он сидел, крепко стиснув зубы и не понимая, что с ним происходит, потом дикий спазм сжал его рот и горло. Он не мог ни вздохнуть, ни сглотнуть, ни выплюнуть… Сало прилипло где-то в районе носа. Во рту полыхало так, что ему казалось: если он его откроет, то у него вырвется пламя, как у Змея Горыныча, и бабушкин стол сгорит вместе со скатертью. В этот момент ему почему-то особенно жалко было скатерть. Когда он вырос и услышал выражение – «зелёный змий» – он сразу понял, о чем идет речь…
   Он еще сильнее сжал зубы. Наконец его сгоревший напрочь язык что-то сообразил, задёргался-задёргался и попытался через стиснутые зубы вытолкнуть себя вместе с огненной водой. Почти задыхаясь, Леня выплюнул обратно в стопку то, что пытался выпить. Теперь это выглядело не так красиво, как раньше.
   Молча отложив хлеб и отлепив от носа кусок сала, он полез на печку. Пережить разочарование было тяжело. Ощупывая опухшим языком покрывшееся пупырышками нёбо, он думал о несправедливости в жизни. Ему припомнилось и то, что хлеб, например, пахнет вкуснее, чем на вкус, и то, что крапива на вид красивая, а на ощупь – не очень… В общем, жизнь для него представилась чередой обманов. К тому же, поскольку мозги ото рта никакой костью не отделяются, а горилку во рту он все-таки подержал изрядно, начало его, само собой, на теплой печке «развозить». И к бабушкиному возвращению на печке уже лежало, по ее словам, «мерзкое кошеня засмоктанное»… Он этого уже не помнит, а она потом рассказывала, как он стонал и на все ее вопросы только причитал: «Ой, бабусю-бабусю! Ой, не пый же ты николы той горилки!».