Наставник Пяти заповедей, тридцати одного года от роду, облик являл странный: был кривым на левый глаз, а ростом не достигал и трех чи. В миру его звали Цзиньшань – Златой Алтарь, а прозывался он Верующим в Будду. Учение он постиг в совершенстве. Жили они с Наставником Просветления как братья. Вместе взошли в обитель святую и предстали пред Старшим наставником. Тот, убедившись, сколь велики познания инока Пяти заповедей в законе буддовом, оставил его в монастыре и сделал старшим средь братии. Немного лет прошло, и достиг полного прозрения[1351] Старший наставник. Тогда, отдав должное его достоинствам, выбрали иноки Наставника Пяти заповедей своим настоятелем. Каждый день погружался тот в сидячую медитацию.
   Другому иноку, Наставнику Просветления, было двадцать девять лет. С круглой головой и огромными ушами, широким лицом и четырехугольным ртом, был он огромного роста и походил на архата. В миру носил фамилию Ван. Жили оба подвижника как братья родные. И во время проповедей на одну циновку садились.
   И вот однажды, в самом конце зимы и начале весны, морозная стояла погода. Два дня шел снег. А когда он перестал и небо разъяснилось, Наставник Пяти Заповедей с утра воссел на кресло для сидячей медитации. Вдруг до ушей его донесся едва слышный плач младенца. Подозвал он тогда верного и неотлучного своего послушника Цинъи. «Сходи, – говорит, – к наружным воротам и узнай, в чем дело. Потом мне скажешь». Открыл послушник врата и видит: прямо на снегу под сосною лежит рваная подстилка, а на ней младенец. «Кто же, – думает, – его тут оставил?» Подошел поближе, смотрит: девочка полугодовалая в тряпье завернута, а на грудке – бумажка, на которой указано точное время ее рождения.
   И думает послушник Цинъи: «Лучше жизнь человеку спасти, нежели семиярусную пагоду воздвигнуть». Поторопился он сообщить настоятелю. «Похвальна редкая сердечная доброта твоя, очень похвальна!» – молвил настоятель. Взял тогда Цинъи младенца на руки и принес к себе в келью. Спас жизнь, доброе дело сделал. Стал растить девочку, а когда той сравнялся год, настоятель дал ей имя Хунлянь, что значит Алая Лилия. Бежали дни, сменялись луны. Росла девочка в монастыре, и никто об этом не знал. Да и сам настоятель со временем запамятовал.
   Так незаметно, исполнилось Хунлянь шестнадцать. Уходит, бывало, Цинъи из кельи – дверь на замок, придет – изнутри замкнет. Берег ее как дочь родную. Одевал ее как послушника монастырского. Росла девочка красивая и смышленая. Без дела не сидела – то шить возьмется, то вышивает. Уж подумывал Цинъи обзавестись зятем. Ведь тогда будет кому ухаживать за старым монахом и проводить его в последний путь.
   Но вот однажды, в шестую луну, когда стояла жара, Наставник Пяти заповедей вспомнил вдруг о случившемся десяток с лишним лет назад и, миновав залу Тысячи будд, оказался у кельи Цинъи. «Отец настоятель? – удивился Цинъи. – Что вас привело ко мне?» «Где девица Хунлянь?» – спросил настоятель.
   Цинъи скрыть Хунлянь не решился и пригласил настоятеля в келью. Стоило же тому увидеть девушку, как были отброшены заповеди и пробудились любострастные мысли. И наказал он Цинъи: «Приведешь ее ко мне на закате. Да не ослушайся! Сделаешь по-моему, возвышу тебя, но никому ни слова». Не посмел ослушаться настоятеля Цинъи, но про себя подумал: «Опорочит он девушку». Заметил настоятель, что неохотно согласился Цинъи, зазвал его к себе в келью и поднес десять лянов серебра, а еще и ставленую грамоту[1352] вручил. Пришлось Цинъи принять серебро. Повел он вечером Хунлянь в келью настоятеля. И опорочил настоятель девушку, стал ее запирать у себя за спальнею, в комнате, скрытой пологом.
   Его духовный брат, Наставник Просветления, выйдя из состояния самадхи,[1353] в котором он пребывал, находясь на ложе для медитации, уде знал: преступил настоятель заповедь – не прельщайся красотою телесной и растлил Хунлянь-девицу, свернул со стези добродетелей, по которой следовал многие годы. И решил: «Взову-ка я к рассудку его, отвращу от греха».
   Распустились на другой день пред монастырскими вратами лотосы и лилии. Велел он послушнику нарвать белых лилий, поставил их в вазу с узким горлышком и пригласил брата полюбоваться их красотой. Немного погодя пришел настоятель. Сели наставники. Наставник Просветления и говорит: «Гляди, брат, какое обилие цветов! Я пригласил тебя полюбоваться их красотой и сочинить стихи». Послушник подал чай, потом приготовил драгоценные принадлежности ученого мужа.[1354] «Какой же цветок воспеть?» – спросил настоятель. «Воспой лилию», – предложил брат. Настоятель взмахнул кистью и набросал четверостишие:
 
На стебельке раскрылся лотоса бутон,
Вблизи с благоуханным розовым кустом,
Гранат горит парчовым огненным ковром…
Всех лилия нежней с молочным лепестком.
 
   «Раз брат наставник сочинил, я не останусь в долгу», – молвил Наставник Просветления и, взяв кисть, написал:
 
Ива, персик, абрикос
Меж собою шелестят –
Растревожил их вопрос:
Чей же тоньше аромат?
Чьей пыльцою с высоты
Дышит облачная гладь?
Красной лилией цветы
Все хотят благоухать.
 
   Написал и громко рассмеялся. Услыхал его стихи Наставник Пяти заповедей и сердцем сразу прозрел. Совестно ему стало, повернулся и удалился к себе в келью. «Кипяти воду скорей!» – наказал он послушнику, переоделся в новое облачение, достал бумагу и поспешно написал:
 
Уже сорок семь мне годов от рожденья!
Нарушил я заповедь – нет мне спасенья!
Но верой даровано успокоенье –
Уйду в лоно вечности без промедленья!
Хоть брат угадал мой поступок презренный,
К чему досаждать покаяньями ближним?!
Ведь жизнь наша молнией вспыхнет мгновенной,
Погаснет – и небо опять станет прежним.
 
   Положил он исповедь свою перед изображением Будды, вернулся на ложе для медитации и сидя преставился. Послушник тот же час сообщил о случившемся Наставнику Просветления. Тот, сильно удивленный, предстал перед изображением Будды и увидел поэтическую исповедь ушедшего из мира. «Да, всем ты был хорош, – размышлял монах. – Жаль только завет нарушил. Ты ушел мужчиною, но не верил в Три святыни,[1355] уничтожил Будду в душе своей и опозорил иноческий сан. Тебе предстоят муки в перерождениях, без которых ты не сможешь вернуться на путь истины. И как тяжело от этого на душе! Ты говоришь: уходишь и я не стану идти за тобой …» Он вернулся к себе в келью, велел послушнику согреть воды для омовения и сел на ложе для медитации. «Я поспешу вослед за иноком Пяти заповедей, – сказал он послушнику, – А вы положите останки наши в саркофаги и по истечении трех дней предадите сожжению в одночасье». Сказал так и тоже преставился. В один день два наставника почили.
   Невероятное событие всполошило монастырскую братию и тотчас же молвой разнеслось по всей округе. Молящихся и жертвователей стеклось видимо-невидимо. Усопших предали сожжению перед обителью. Немного погодя, Цинъи выдал Хунлянь замуж за простолюдина и тем обрел себе поддержку в старости. А через несколько дней совершилось перерождение Наставника Пяти заповедей. Он явился на свет в округе Мэйчжоу, в Западной Сычуани, в облике сына Су Лаоцюаня, жившего отшельником. Звали его Су Ши, по прозванию Цзычжань, а известен он стал под прозванием Дунпо – Восточный склон.[1356] Наставник Просветления после перерождения получил имя Дуаньцин. Стал он сыном тамошнего жителя Се Даофа, впоследствии принял постриг и в монашестве был известен под именем Фоинь, то есть След Будды. Опять они жили рядом и водили сердечную дружбу.
   Да,
 
В Сычуани теперь возродились они.
Свет Будды сияет для чистых сердец.
Вдруг: «Грех я узнал, друг, меня извини,
В обитель уйду, праздной жизни конец».
Журчит ручеек, веселит полну грудь.
Ах, как, ароматны весенние дни!
Но перст указует к познанию путь:
К Хунлянь – Красной Лилии больше не льни.
 
   Монахиня Сюэ кончила.
   Ланьсян принесла из покоев Юйлоу два короба с затейливо приготовленными постными закусками, фруктами, печеньем и сластями. Убрав со стола курильницу, она расставила яства и чай. Хозяйки вместе с монахинями принялись лакомиться. Немного погодя подали скоромные кушанья и открыли жбан с вином феи Магу. Хозяйки, усевшись вокруг жаровни, осушили чарки.
   Юэнян начала партию в кости со своей старшей невесткой У, а Цзиньлянь и Ли Цзяоэр играли на пальцах. Юйсяо разливала вино и под столом подсказывала Цзиньлянь, отчего та все время выигрывала и заставляла Цзяоэр пить штрафные.
   – Давай я с тобой сыграю, – обратилась к Цзиньлянь Юйлоу. – А то ты ее обыгрываешь.
   Юйлоу велела Цзиньлянь вынуть руки из рукавов и не класть на колени, а Юйсяо отойти в сторону.
   В тот вечер Юйлоу заставила Цзиньлянь выпить не одну штрафную чарку, а барышню Юй попросила спеть.
   – Спой «Жалобы в теченье пяти ночных страж»,[1357] – заказала Юэнян.
   Барышня Юй настроила струны и запела высоким голосом.
   На мотив «Яшмовые ветки сплелись»:
 
Багровые тучи сплошной пеленой,
И белые пчелы кружат надо мной.
Порывистый ветер дыханье обжег.
О как ты жесток!
А мать и отец укоряют меня,
Что сохну и вяну я день ото дня.
Где ты, мой ночной легкомысленный бражник?
Меня оглушат еженощные стражи!
 
   На мотив «Золотые письмена»:
 
Вот ночь над землей – как жестока разлука.
Листочек письма – а о встрече ни звука,
И слезы блестят на щеках моих влажных,
Считаю все стражи.
 
   На мотив «Яшмовые ветви сплелись»:
 
Повеяло стужей на первую стражу.
Себя обнимая, дрожу я и стражду —
Не греет. Вторая приблизилась стража…
Мне, брошенной, страшно!
 
   На тот же мотив:
 
Когда ты ушел опушалася слива –
А нынче кружит поздний лист сиротливо.
В мечтах твои руки горячечно глажу…
Вторую жду стражу!
 
   На мотив «Золотые письмена»:
 
Я сутками жду безнадежно и кротко.
Тебя закружила певичка-красотка.
Ты с ней, предназначенной всем на продажу,
Уж третюю стражу.
 
   На мотив «Яшмовые ветви сплелись»:
 
Лучина сгорела, а ночь продолжалась.
Тебе незнакома, наверное, жалость!
Я чахну, болею от горьких лишений,
Мой стан исхудал, как когда-то у Шэня.[1358]
Она для тебя и нежнее, и краше?..
Бессонны три стражи!
 
   На мотив «Золотые письмена»:
 
Мой стан исхудал, как когда-то у Шэня,
Снести невозможно надежд сокрушенье.
Ты ей покупаешь парчовые платья,
А мне даже зеркала нет на полатях.
С болезненным сердцебиеньем не слажу,
Четвертую стражу!
 
   На мотив «Яшмовые ветви сплелись»:
 
Про горькие слезы подушка расскажет.
Во храме, любви я отрезала даже
Свои вороные тяжелые пряди.
Ласкающих пальцев безумия ради,
Властитель Судеб, твой привратник на страже
Мне путь преградил у земного порога…
Как Иву Чжантайскую[1359] бросил бы княжич,
Так милый кору обрезает жестоко.
Уже побелела ограды стена,
Уже побледнела ночная луна.
На небе четвертой губительной стражи.
В тумане лебяжьем!
 
   На мотив «Золотые письмена»:
 
Ужель не вернуть дорогую пропажу?!
У терема жду, прислонившись к стене я,
От мыслей морозных и слез коченея,
Всю пятую стражу.
 
   На мотив «Яшмовые ветви сплелись»:
 
Все жгу фимиамы… Алтарь уже в саже!
Молюсь, чтоб тебя не утратить навеки.
Румяна и пудру невольно размажу –
Подушку зальют красно-белые реки…
Насмешников – тьма, нет любовной опеки…
Я солью заклею опухшие веки
Под крик петушиный на пятую стражу.
 
   На мотив «Золотые письмена»:
 
Закончился страж перестук ежечасный,
И ворон замерз и закаркал, злосчастный,
Звенят бубенцы под стрехой безучастно,
Уснуть не дают. Я смешно и напрасно
Обманщика жду и не сплю до рассвета,
А он без меня развлекается где-то.
 
   На мотив «Яшмовые ветви сплелись»:
 
Мне брови с утра подводить нету прока,
Готовить наряды – пустая морока –
Давно миновали свидания сроки…
Но вдруг, под стрехой затрещали сороки,
Служанка, влетев, прокричала с порога:
«Вернулся!» И я испугалась немного.
С любимым взойду я под шелковый полог,
И день будет долог!
 
   На мотив «На заднем дворике цветок»:
 
Ушел, и полгода ни слуху, ни духу –
Нашел себе где-то, видать, потаскуху.
А я еженощно считала тут стражи
И думала, ищешь ты славной карьеры,
А ты пировал, легкомысленный бражник,
Средь дымных цветов,[1360] одурманен без меры.
Ночной темноты в одиночестве труся,
Свечи до рассвета порой не гасила.
Ждала вечерами я вестника-гуся,
Но где его, черта, так долго носило!
С любимым ласкалась всю ночь и весь день я,
И знала, что это, увы, сновиденья.
 
   На мотив «Ивовый листочек»:
 
Ах!
Под брачным покрывалом из парчи
Любовный шепот больше не звучит.
Увидят все: мой свадебный обряд
У духа моря в храме претворят.[1361]
Свидетель Небо, не на мне вина,
А на тебе, нестойком, как волна.
 
   Заключительная ария:
 
Под пологом с кистями из парчи
Два сердца, как одно, стучат в ночи.
Под покрывалом шелковым прозрачным
Предела нет счастливым играм брачным.
 
   Тем временем Юйлоу то и дело выигрывала у Цзиньлянь, и последней пришлось осушить с десяток штрафных чарок, после чего она направилась к себе. Она долго стучалась. Наконец ей открыли калитку. Перед ней стояла Цюцзюй и протирала заспанные глаза.
   – Спала, мерзавка, рабское отродье? – заругалась Цзиньлянь.
   – Я не спала, отвечала Цюцзюй.
   – Я же вижу! – продолжала хозяйка. – Нечего мне голову морочить! Тебе хоть бы хны. Нет бы – встретить. Батюшка спит?
   – Давно почивает, – отвечала служанка.
   Цзиньлянь прошла в отапливаемую спальню и, приподняв юбку, села на кан поближе к теплу. Она велела Цюцзюй подать чаю, и та торопливо налила чашку.
   – Фу! Грязными своими лапами, мерзавка? – заругалась хозяйка. – Чего ты мне кипяток подаешь? Думаешь, пить буду? Позови Чуньмэй! Пусть она сама ароматного чаю заварит, да покрепче.
   – Она там, в спальне… спит, – проговорила служанка. – Обождите, я позову.
   – Не надо! Пусть спит, – передумала Цзиньлянь, но Цюцзюй не послушалась и пошла в спальню.
   Чуньмэй, свернувшись, крепко спала в ногах у Симэня.
   – Вставай, матушка пришла, – расталкивая ее, говорила Цюцзюй. – Чаю просит.
   – Матушка пришла, ну и что же? – выпалила Чуньмэй. – Ходит по ночам, рабское отродье! Только людей пугает.
   Чуньмэй нехотя поднялась, не спеша оделась и пошла к хозяйке. Она стояла перед Цзиньлянь заспанная и протирала глаза.
   – Вот рабское отродье! – заругалась на Цюцзюй хозяйка и обернулась к Чуньмэй. – И надо ж ей было тебя будить. Поправь-ка платок, совсем сбился. А куда дела сережку?
   Чуньмэй в самом деле украшала только одна золотая с драгоценными камнями серьга. Она зажгла фонарь и пошла в спальню, где после долгих поисков нашла, наконец, пропажу перед кроватью на скамеечке.
   – Где нашла? – спросила Цзиньлянь.
   – На скамеечке у кровати валялась, – ворчала горничная и, указывая на Цюцзюй, продолжала: – Все из-за нее, негодницы! Я с испугу вскочила. Наверно, за крючок полога зацепилась.
   – Я ж ее предупреждала! – заметила Цзиньлянь. – Не буди, говорю, а она все свое.
   – Матушка, говорит, чай просит, – пояснила Чуньмэй.
   – Чаю захотелось. Только не ее руками заваривать!
   Чуньмэй тотчас же налила в чайник воды и, помешав уголь, поставила в самый огонь. Немного погодя чайник закипел. Горничная вымыла чашку и, заварив покрепче, подала хозяйке.
   – Батюшка давно уснул? – спросила Цзиньлянь.
   – Да, я давно постелила, – отвечала Чуньмэй. – Вас спрашивал. Матушка, говорю, из дальних покоев еще не пришла.
   – Юйсяо давеча для моей матушки принесла фруктов и сладостей, – начала Цзиньлянь, выпив чашку чаю. – Я их этой мерзавке отдала. Ты их убрала?
   – Какие фрукты? – удивилась Чуньмэй. Понятия не имею.
   Цзиньлянь крикнула Цюцзюй.
   – Где фрукты?
   – В туалетном столике, матушка, – отвечала служанка и принесла гостинцы.
   Цзиньлянь пересчитала. Не хватало апельсина.
   – Куда апельсин дела? – спрашивала хозяйка.
   – Что вы мне дали, матушка, я все убрала, – говорила Цюцзюй. – Думаете, может, я съела? Не такая уж я сластена.
   – Еще будешь мне оправдываться, мерзавка?! – заругалась Цзиньлянь. – Ты стащила, рабское отродье! Куда ж он девался? Я ж нарочно пересчитала, прежде чем отдать, рабское отродье. А у тебя, я гляжу, руки чешутся. Все перебрала. Да чего тут осталось? Добрую половину, небось, съела. Тебя, думаешь, угощать припасли, да? – Цзиньлянь обернулась к Чуньмэй. – А ну-ка, дай ей десяток пощечин!
   – Я о нее и руки пачкать не хочу, – отозвалась горничная.
   – Тогда тащи сюда! – приказала хозяйка.
   Чуньмэй схватила Цюцзюй за шиворот и подвела к Цзиньлянь. Та ущипнула ее за щеку.
   – Говори, мерзавка, ты стащила апельсин или нет, – ругалась Цзиньлянь. – Скажешь, прощу тебя, рабское твое отродье. А не то плетью угощу. Отведаешь, сколько влезет. Только свист пойдет. Что я пьяная, что ли? Стащила, а теперь зубы заговаривать? – Она обернулась в сторону Чуньмэй. – Скажи, я пьяная?
   – Вы совершенно трезвы, матушка, – подтвердила горничная. – Если вы ей не верите, матушка, выверните рукава, наверно там остались апельсиновые корки.
   Цзиньлянь потянула Цюцзюй за рукав и уже отдернула его, чтобы обшарить внутри, но служанка начала сопротивляться. Тут подоспела Чуньмэй. Запустив руку в рукав Цюцзюй, она извлекла оттуда апельсиновые корки.[1362] Цзиньлянь стала изо всех сил щипать ей щеки и бить по лицу.
   – Что, негодяйка проклятая, рабское отродье! – обрушилась на служанку Цзиньлянь. – Не вышло! Эх, ты, некудышная! Тебе только языком болтать да сласти воровать. Это ты умеешь. От меня не скроешь! Вот они, корки. На кого будешь слыгаться, а? Надо бы тебя вздуть, рабское твое отродье, да, боюсь, батюшку не разбудить бы и охоты нет после веселого пира с тобой возиться. Завтра будет день. Тогда и рассчитаюсь.
   – Вы ей, матушка, поблажки не давайте, – вторила хозяйке Чуньмэй. – Выпорите так, чтобы плеть свистела. А лучше слугу заставьте. На совесть втянет. Пусть потерпит – впредь будет побаиваться. Наши-то побои ей все равно что ребячьи шалости. Она по палке скучает. Тогда будет знать.
   Цюцзюй с распухшим лицом, надув губы, удалилась в кухню. Цзиньлянь разломила пополам апельсин, достала яблоко и гранат и протянула Чуньмэй.
   – На, ешь! – сказала она. – А остальное матушке отдам.
   Чуньмэй взяла фрукты с полным равнодушием и, даже не взглянув на них, спрятала в ящик. Цзиньлянь хотела было разделить и сладости, но ее остановила горничная:
   – Не надо, матушка! Я сласти не люблю. Лучше вашей матушке оставьте.
   Цзиньлянь убрала оставшиеся гостинцы, но не о том пойдет наш рассказ.
   Потом Цзиньлянь вышла по малой нужде и велела Чуньмэй принести ведро воды для омовения.
   – А который теперь час? – спросила хозяйка.
   – Луна на запад склонилась, – говорила горничная. – Третья ночная стража, должно быть.
   Цзиньлянь сняла головные украшения и вошла в спальню. На столе догорал серебряный светильник. Поправив его, она обернулась к кровати, на которой храпел Симэнь. Цзиньлянь развязала шелковый пояс, сняла юбку их хунаньской тафты и штаны и, обувшись в ночные туфельки, юркнула под одеяло к Симэню. Немного подремав, она начала заигрывать с ним, но он не отзывался. Ведь совсем недавно Симэнь предавался утехам с Чуньмэй, и у него остыл весь пыл, его размякшее орудие нельзя было поднять никакой силой. У Цзиньлянь же, распаленной винными парами, пламенем горела страсть. Она, сев на корточки, принялась играть на свирели, возбуждая самый кончик. Издавая звуки, подобные лягушачьему кваканью, она то засасывала, то выпускала изо рта мундштук, так что тот непрерывно ходил туда-сюда.
   Наконец, Симэнь проснулся.
   – Вот негодная потаскушка! – увидев Цзиньлянь, заворчал он. – Где ж ты до сих пор была?
   – Мы в дальних покоях пировали, – отвечала Цзиньлянь. – Сестрица Мэн потом еще два короба закусок и вина поставила. Барышня Юй пела. И старшая невестка У с золовкой Ян пировали. Играли на пальцах, кости бросали. Весело было. Сперва у Ли Цзяоэр выигрывала. Штрафными ее напоила. Потом мы с сестрицей Мэн играть сели. Много нам с ней штрафных досталось. А ты легко отделался. Ишь, разоспался! А я, выходит, терпи, да? Но ты ж знаешь, я без тебя не могу.
   – Подвязку сшила? – спросил Симэнь.
   – Тут, под периной лежит.
   Запустив руку под перину, она достала подвязку и туго натянула на основанье веника, а лентами крепко-накрепко стянула талию Симэню.
   – А во внутрь принял? – спросила она.
   – Принял.
   Немного погодя Цзиньлянь удалось расшевелить богатыря. Он вздыбился, поднял голову и вытянулся длиннее обычного на цунь с лишком. Женщина влезла на Симэня, но набалдашник был слишком велик и ей пришлось руками раздвигать срамные чтобы пропихнуть его в потаенную щель. Когда он проник, Цзиньлянь обхватила Симэня за шею, велела ему сжать ее талию и стала тереться до тех пор, пока сей предмет весь не погрузился до самого корневища.
   – Дорогой, сними с меня чулочные подвязки и положи себе под спину, – попросила она.
   Симэнь исполнил ее просьбу, а также снял с нее красный шелковый нагрудник. Цзиньлянь, передвигаясь на четвереньках, оседлала Симэня. Ей потребовалось сделать несколько разминаний, чтобы орудие полностью погрузилось, и тогда она сказала:
   – Пощупай теперь сам рукой, как заполнено все внутри. Тебе хорошо? Давай наминай и вставляй почаще.
   Симэнь дотронулся и убедился, что орудие засажено по самое корневище и даже волосы прибрались, а снаружи остались только два ядра, отчего он ощутил неописуемую радость и наслаждение.
   – Как здорово разбирает! – воскликнула Цзиньлянь. – Но что-то холодновато. Дай я пододвину лампу, при свете порезвимся, а? Нет, летом куда лучше. Зимой такой холод. – Она продолжала расспрашивать: – Ну как? Что лучше: подвязка или твоя серебряная подпруга, грубая, как хомут? От нее в лоне боль одна, а тут совсем другое дело. К тому же посмотри, насколько вырастает твой предмет. Не веришь – пощупай у меня низ живота: конец-то почти в сердце упирается. – Потом она добавила: – Обними меня, дорогой! Сегодня я хочу заснуть лежа на тебе.