Сергуня. Он сказал "шляпам" у входа: -- Я из этой группы.
И оцепление расступилось. Лишь взглядами проводили. В пять вечера
приемная закрывалась официально. Заперли двери, задернули все занавески и
пропустили уборщиц, которые стали мыть тряпками паркетный пол. Уборщицы
ворчали беззлобно, что посетители мешают убирать.
"Десантники" переходили с невымытой части пола на убранную -- в
разговоры не вступали. В половине шестого снова вкатился начальник
канцелярии. -- Пожалуйста, выходите!
И заговорил вдруг по-человечески: мы вот встретимся с вами попозже,
поговорим. Вы же знаете. Подгорного нет, он в Китае...
Эстрадный певец вдруг выпалил: -- Ну, что вы не можете ни одного члена
Верховного Совета найти? Хоть бы Буденного привели.
На него зашикали. Наум руками всплеснул. -- Замолчи, Спиноза!
Кто-то захохотал, но сразу оборвал смех. Спустя час "начальник караула"
появился снова, тон его заметно помягчал:
-- Сегодня никто с вами не встретится. А завтра или послезавтра... мы
вам скажем, когда... мы готовы встретиться, например, с двумя-тремя... вот
ты! Ты! И ты! -- Он точно знал, кого лучше выбрать. С ним не спорили.
Разошлись по своим местам у стены. Сергуня рассказал: понаехали "корры".
Поставили свои машины у Манежа. У двух машин "шляпы" разбили стекла. "Корры"
отъехали. Правда, недалеко.
-- Здесь, у Манежа, остался для связи только Владимир Буковский, --
добавил он.
-- ...С которым, ты считаешь, не надо иметь дела! -- не преминул
заметить Наум. Сергуня стал красным, как бурак; промолчал...
Вдруг резво выскочил "начальник караула", пригласил всех наверх, на
второй этаж, где их ждал такой же безликий, круглолицый человек, как
"карнач", только потучнее, покрупнее на вес. Он начал тут же не кричать
даже, а орать, как орут на провинившихся зеков. Налился кровью, орал --
стекла тенькали. В ответ ему заорали все сразу, не сговариваясь. А попробуй
перекричать двадцать пять евреев! Как только евреи заголосили, он затих, а
потом сказал почти спокойно, точно это не он грохотал только что: -- А чего,
собственно, вы кричите? Вам, вам и вам, -- он ткнул пальцем в сторону
стоявших, -- уже есть решение. Можете идти за визами. Дайте нам две недели
-- выпустим всех...
С утра все были в ОВИРе, в Колпачном переулке. Меиру Гельфонду виза
была готова. Семь дней -- и убирайся в свой Израиль. Фима Файнблюм вышел
пританцовывающей походкой: ему тоже дали семь дней. Широченному,
медвежатистому Володе Слепаку сказали:
-- Мы сегодня не можем дать вам окончательного ответа. Приходите через
две недели.
Гурам объявили недобро: -- Ваш вопрос еще не решен! Они было приуныли,
но спустя месяц к Яше постучали два чиновника из райкома партии и начали
осматривать квартиру.
Яша тут же позвонил Иосифу и Сергуне: -- По-моему, наше дело на мази!
В ОВИРе, куда он тут же отправился, сказали: -- Поедешь, если заберешь
с собой тещу.
-- Теща не чемодан, -- ответил удивленный Яша.
-- Забери тещу, я тебе добра желаю, -- сказал появившийся откуда-то
"Золотухес". -- Забери тещу, иначе не уедешь. И так все на ниточке.
Яша поглядел на "Золотухеса", который явно желал, чтобы все кончилось
миром, сказал, преодолевая обычную скованность:
-- У тещи есть вторая дочь, муж, родители. У мужа -- братья, жены,
дети... Если мы так начнем тянуть за веревочку, может быть, и вам придется
ехать в Израиль!
-- А что, я бы тоже прокатился! -- воскликнул "Золотухес" и загоготал.
В какие-то года ОВИР начал вдруг выдавать визы желающим покинуть СССР!
Иосиф, судьба которого "решалась" в ЦК двенадцать лет подряд, отчетливее
других представлял себе, что ныне происходит т а м...
Жидоморы из ЦК отступали с боями, огрызаясь и отводя душу на случайно
попавших под руку жертвах. "Мы недооценивали еврейскую оппозицию", --
признавал в те дни Суслов, "вечный" секретарь ЦК КПСС. Похоже, "еврейский
десант" лег на чаши весов полновесно. Т а м вынуждены были, скрепя сердце,
чуть приподнять пограничный шлагбаум, за который, считали, выскочит
несколько сот оголтелых, ну, от силы -- тысяча - другая...
Из двадцати пяти "десантников" дали визы почти всем. Кроме Гуров,
которых и чиновники ЦК и гебисты, будь их воля, сварили бы живыми в кипящей
смоле. От них, считали, все и началось... Из-за этой семейки Америка вдруг
заметила в СССР евреев, жаждущих его покинуть. Влезла в "жидовские дела"...
Троих из еврейских десантников все-таки зацепили. Инженеров Владимира
Слепака, Владимира Престина и Павла Абрамовича. Надо же на ком-то душу
отвести! Отшвырнули, оставили в Москве, по словам Иосифа Гура, памятниками
устрашения...
Однако в "железном занавесе" зазмеилась трещина... В середине марта
взвихрились слабые весенние метели. Казалось, они-то и пьянили
пошатывающихся от счастья людей. В разных концах Москвы шли шумные проводы.
Гитара Сергуни не умолкала. Русские соседи ошалело смотрели на евреев,
которые смеялись в глаза милиции, а каких-то мордастых, в шляпах, отгоняли,
как собак. А затем танцевали на лестничных площадках, у подъездов. А к иным
и русаки заглядывали с поллитром в кармане...
"Оазисы бесстрашия" ширились. Уезжающих (это стало обычаем) провожали
сотни людей, знакомых и незнакомых. У некоторых не было денег на визы, на
угощения. Что ж, России не привыкать к безденежью. Шапка по кругу!.. Никто
не брюзжал, не завидовал. Людей объединяло чистое чувство ~ сорадости, с
которым провожают на волю засидевшихся зеков.
Когда Юлий Даниэль вышел из лагеря, он спросил своего сына, как люди
приходят к сионизму. Он не мог этого понять. -- Очень просто, -- ответил
сын. -- Приходишь первый раз на проводы. Потом ты уже сионист.
Спустя несколько месяцев Леонид Брежнев отправлялся с визитом во
Францию. Он уж слышать не мог, болезный, вопросов о евреях. С мыслей
сбивают!.. Он взлетел с бетонной полосы Шереметьево, а следом стали
подыматься, один за другим, самолеты с евреями, а затем -- и неевреями. Чудо
свершилось!..
"Евреи, летайте самолетами Аэрофлота!" -- кричали, с легкой руки Наума,
провожавшие в аэропорту. Кричали почти каждый раз.
Аэрофлот заработал на международных рейсах с немыслимой ранее
нагрузкой...
Гуры провожали всех и всей семьей, но однажды в Шереметьевском
аэропорту не появился Яша. Не вернулся он и домой. Стали звонить по
московским больницам. Отыскали... Оказалось, когда Яша вошел в свой подъезд,
его ждала группка людей лет двадцати шести, тридцати. У одного из них была в
руках железная труба, наполовину обернутая газеткой. Именно так, в
собственном подъезде, избили до полусмерти дочь Соломона Михоэлса, а позднее
угробили, проломив висок, замечательного поэта-переводчика Константина
Богатырева.
Яша попятился назад, но в это время был опрокинут ударом в лицо.
Просчитав затылком каменные ступени и на мгновение потеряв сознание, стал
приподыматься. Увидел сквозь заливающую глаза кровь, как замахивается
железной трубой человек в котелке, напяленном на уши. Яша машинально спрятал
руки за спину: удар такой трубой по рукам, и -- ты больше не хирург...
На счастье Яши, из дверей квартиры, расположенной на первом этаже,
выкатилась старушка с кошелкой. Оглядевшись, она кинулась обратно в свою
комнатку и закричала в открытое окно пронзительным диким голосом: -- Караул,
убивают доктора! Убивец в шляпе! Убивают, люди добрые!
"Воспитательную бригаду" как ветром сдуло... Яшу доставили в Первую
Градскую с легким сотрясением мозга и многочисленными кровоподтеками. Глаз
опух и почти затек. У щиколотки обнаружили трещину в кости, и Яша до зимы
ходил с костылем. Радиостанции мира передали об этом скупо. В Москве уже
били юных демонстрантов, поэтов-диссидентов -- тема была не нова.
А спустя неделю и Сергуня получил весточку-повестку на официальном
бланке, -- явиться к районному психиатору. На этот раз его спасли Володя
Буковский и Наум: тема "психушек" Западу еще не приелась--
Свою чашу Сергуня испил в декабре 1971 года, когда он, наконец, подал в
ОВИР документы, а те, как водится, потребовали "справочку" с места работы.

"Справочка" (об этом знали все) не была нужна никому. Ни ОВИРУ, ни
Сергуне. Это была торопливо воздвигнутая партийной властью "пыточная мера",
которую, как известно. не все выдерживали. Пожилые люди, случалось, падали
замертво.
Ордена Трудового Красного Знамени институт готовился к "делу Сергея
Гурова" задолго. Конференц-зал был набит битком. Поначалу партийный
следователь из райкома сообщил, что, как установлено соответствующими
органами, Сергей Гуров вовсе не Гуров, а Гур-Каган, свое истинное
происхождение от народа скрыл. И то, что он был допущен к студентам,
непростительное ротозейство дирекции вуза и всех, кто его покрывал. Затем
устрашенный зал часа три кричал, что "пресловутый доцент" Гур-Каган не
случайно "пролез в ряды", что он агент мирового сионизма, жулик, изменник
Родины-матери, "яблоко от яблони далеко не падает", место Гуру-Кагану в
тюрьме или Биробиджане и что справки изменнику никакой не выдавать, а
передать дело городскому прокурору.
Институтский слесарь, приглашенный как "истинно-русский человек" и
"голос самого народа" в первый ряд, харкнул "изменнику Родины" в лицо.
Поскольку истинно-русский человек был в сильном подпитии, его тут же увели,
но "проработка" после его выдворения не ослабла. Напротив, набрала силу,
особенно когда в синих глазах Сергуни мелькнул испуг...



ЧАСТЬ II ТРЕТИЙ ИСХОД ИЗ ТРЕТЬЕГО РИМА

1. ПРОЩАЙ, ГУЛЯ! ПРОЩАЙТЕ ДРУЗЬЯ!

О том, что Иосифа Гура, кажется, выпускают, я услыхал в ОВИРе, куда
меня вызвала подполковник КГБ Окулова, или попросту АКУЛА, как ее теперь
называли. Всех, кто в тот день получил разрешение на выезд, оповестили по
телефону. Двенадцать семейств звонили всем, кого знали: разрешил и! Я
поздравлял и отвечал растерянно: "А у меня открытка к Акуле!" Одни начинали
утешать, другие смущенно умолкали, чтобы не растравлять мне душу: коль
открытка к Акуле -- это отказ. Акула держала меня под своей дверью четыре
часа. Входила, уходила, оглядывая меня неподвижными рыбьими глазами. Снова
появлялась, как бы не слыша моих недоуменных вопросов, и только раз
процедила сквозь зубы: -- Вызвали -- ждите! Рассвирепев, я направился к
начальнику московского ОВИРа, который располагался на втором этаже, вне
досягаемости. Часовой на лестнице преградил мне путь, я произнес вполголоса,
властно: "К Смирнову!", и он неуверенно посторонился. Смирнов, рыхловатый
немолодой чиновник с подполковничьими погонами, оторвался от папок и поднял
на меня красные от бессонницы глаза. -- Сколько держит, говорите? -- устало,
без удивления, переспросил он и поднял трубку внутренней связи. "Акула"
появилась внезапно и тихо. Не пришла, а -- вынырнула. Смирнов спросил ее
недоуменно, чуть отстраняясь от нее и интонацией и жестом, в чем дело.
Оттянув рукав синего милицейского кителя, показал ей на свои ручные часы.
Мол, вызывали на десять утра, а сколько сейчас? Окулова сжала бескровные
губы и промолчала. Смирнов углубился в бумаги, лежавшие перед ним. У
Окуловой подернулась щека, круглые глаза ее пристально глядели куда-- то
сквозь меня. Смирнов поднял голову. Снял очки. Ждал вместе со мной ответа.
Не дождавшись, круто, всем корпусом, повернулся к ней. Седеющие волосы его
встряхнулись. -- Ну, так что? Лицо у нее налилось кровью и стало злобным,
как у тех дамочек в МК партии, которые кричали мне: "Как это может быть,
чтобы русский писатель и -- еврей?!" Бог мой, как ей не хотелось ничего
говорить; позвонили ей, что ли, обо мне или она сама, по своей воле, решила
помытарить меня? Выдавила, наконец, из себя: -- По-жа-луй, мож-но
оформлять... Я вышел из кабинета взмокший, еще не веря удаче, и здесь, на
втором этаже, в полутемном коридоре, где курили сотрудники, услышал обрывок
разговора: -- Воркута двинулась в Израиль. Держись, жидочки! Я, не медля,
позвонил Гурам и узнал, что снова, в четвертый раз, отказали Науму и Геуле.
А Иосиф с женой, Сергуня и Яшино семейство получили разрешение. --
Отс-cидели свои срока, -- звучал в трубке изможденный, свистящий голос. --
Отбурлачили! Теперь с-сама пойдет, с-сама пойдет... Договорились, что
полетим вместе. Потом со мной говорила-плакала Лия, семью которой
разрубали,как топором. На этот раз во имя "объединения семей". Затем трубку
снова взял Иосиф, спросил, когда я отправляюсь в Союз писателей... -- Один
не ходи! -- вскричал он. -- Там гад на гаде верхом сидит и гадом погоняет...
Ты что, от радости обалдел? Ресторанные стукачи вот уже месяц вопят, что
тебя ни в коем случае нельзя выпускать. Если ты в Москве в лицо членам ЦК
сажал такое, что же ты напишешь на Западе?! Они зря не вопят. Боюсь, в твоем
деле что-то меняется... Ты давно там не был?!" Я не был в Союзе писателей
СССР с тех пор, как меня исключилииз него. Западные радиостанции месяца три
уже передавали мое открытое письмо Союзу писателей "Почему?", в котором я
объяснял, почему я, русский писатель, не желаю жить в советской России.
Самиздат раскидал "Почему?" по всей стране. Мне захотелось тогда на
ноябрьские праздники 1971, поглядеть в глаза коллег, которые будут меня
исключать. Пойти на "гражданскую казнь лично... Когда я вошел в "дубовую
ложу", поймал себя на том, что никого не могу узнать. Ни одного человека.
Знаю всех много лет. И не узнаю никого... Неужто так волнуюсь? Но в этот
момент бешено сверкнули глаза человека, сидевшего, как и все, за большим
"семейным" столом. Серовато-нездоровое волчье лицо. Юрий Жуков, политический
редактор "Правды". Никогда не видел меня раньше, решил поглядеть. Только
сейчас я понял, в чем дело. Все смотрят вниз, на свои колени. Глаз нет. Даже
Грибачев, старый убийца, сидевший возле Жукова, ставился в пол. Неужели и
ему стыдно? Как -то не верилось... И -- справедливо! "Безглазое" правление,
узнал в тот же день от самих участников расправы, получило из ЦК КПСС
строгую директиву: "Не давать ему новых фактов". И потому все властительные
члены правления и секретари СП сжигали еретика молча, сосредоточенно изучая
пол. Они есть, и их нет. -- Ты с-слышишь, Григорий, -- кричали в трубке. --
Завтра поедем в Союз писателей вместе. Один -- ни-ни! Слышишь? Домой я
влетел с поднятыми в руках визами: "Едем!" И тут же опустил руки. В углу,
возле окна, сидел, морщась, Юрий Аранович,* главный дирижер Всесоюзного
радио и телевидения. Его только что ударили железным кольцом в глаз, и моя
жена ставила ему примочки. Если б на миллиметр правее, глаз бы вытек.
Оказалось, теперь в Москве бьют музыкантов, желающих уехать из страны
социализма. Бьют смертным боем, профессионально. Молодцеватые гебисты
подкарауливают их во всех районах города. Моложавое, улыбчивое лицо Юры было
синюшно-белым, однако, в голосе звучал смех: -- Вы представляете себе, если
все музыканты-евреи, подняв смычки и тромбоны, двинутся в ОВИР?! О концертах
и говорить нечего, все замрет -- даже членов Политбюро придется хоронить без
музыки. Как же нас не бить? Начались звонки. Наум Гур поздравляет с "днем
рождения"! Володя Слепак бурчит добродушно: "Жди следом!" Валя Твардовская,
дочь Александра Трифоновича, умоляет одуматься, не уезжать... Звонки,
звонки... Иногда снимаю трубку -- никто не отвечает. Так в 1949 писатели
проверяли, арестован собрат по перу или еще нет. В коридоре ворочался, как
медведь в берлоге, Александр Бек. Без звонка пришел из осторожности. Оттянул
меня к вешалке, бубнит что-то шепотом, кроме постоянной его мусорной
"кашки", ничего не разбираю. Он смотрит опасливо в сторону моего кабинета,
откуда доносятся незнакомые ему голоса, повторяет громче: -- Что же это...
кашка... происходит? Издали меня на Западе, а денег... кашка.. не платят. А
в Москве, сам знаешь, вычеркивают изо всех планов, коли т а м выпустили
книгу... Скажи им... кашка... потряси их за шиворот: они и КГБ жгут свечу с
обеих с т о р о н... Иосиф Гур ждал меня на другое утро у стеклянных дверей
Центрального клуба литераторов, которому только что нежданно-- негаданно
присвоили почетное имя бывшего генсека Союза писателей СССР А. А. Фадеева,
приложившего руку к убийству Исаака Бабеля, Мандельштама, Пильняка, Ивана
Катаева, Киршона... -- Значит так, Гриша, -- Иосиф взял меня под локоть. --
Всем улыбайся. Переходи улицу только на зеленый свет... -- Ты боишься
провокаций со стороны... Ильина? -- Он генерал-лейтенант КГБ, -- просипел
Иосиф с тяжелой убежденностью. Гардеробщики клуба, знавшие всех в лицо,
кинулись снимать с нас пальто, но глядели на меня и Иосифа так, словно нас
только что вынесли из Союза писателей в гробах, а мы взяли, да с полдороги и
вернулись. У ресторанных дверей, как всегда, подремывали пьяницы и стукачи.
Они подымали на нас глаза и -- вздрагивали, потряхивая головами. Я
остановился у лестницы, ведущей к Ильину, поджидая Иосифа, которому два
еврейских поэта, боясь приблизиться к нему, делали знаки руками, мол, едешь
или сидишь?.. Иосиф тоже отвечал им, как немым, -- подняв над головой
большой палец. Я ждал его, думая об Ильине. Лет восемь назад, когда
произносил в Союзе писателей свою первую речь о цензуре и антисемитизме
советского государства, ветерок сдул с трибуны листочки с тезисами. Я не
стал их подбирать, продолжал говорить без них. Листочки гнало порывом ветра
по сцене, но -- никто не шелохнулся. Ни сановники из ЦК КПСС, ни Федин, ни
Чаковский... Генерал КГБ Ильин быстро поднялся, собрал бумажки и положил на
трибуну рядом со мной; я покосился в его сторону. В глазах Ильина горело
откровенное удовлетворение, мстительная радость: "Так им!" Я был поражен, но
позднее узнал, что Ильин был разведчиком, затем Берия отозвал его и спрятал
в тюрьму. На восемь лет. "Спасибо, что не кокнули", -- однажды сказал он.
После реабилитации пристроили к писателям. Ильин жил у метро Сокол, я -- на
одну станцию ближе, и как-то он, заметив, что я выхожу из Клуба, задержал
свою машину и предложил довезти меня до дома. Я уже был опальным, едва ли не
отовсюду исключенным -- при участии Ильина. Почти что вне закона. По дороге
Ильин вытащил из бокового кармана пиджака фотокарточки дочек. Одной было лет
десять, другой и того меньше. Видать, от второго брака, послетюремного.
Произнес вполголоса, чтоб шофер не слышал: "Из-за них и мучаюсь..." Я бросил
подошедшему Иосифу убежденно: -- Прикажут ему -- он нас задавит. А без
приказа... пакостить не будет! Иосиф выслушал меня и тихонько, ладонью
подтолкнул в спину: мол, иди и не философствуй! Генерал Ильин, большой,
усталый, в темном рабочем пиджаке, я никогда не видел его в форме, закрыл
какую-то папку, сказал, что рукописи, не прошедшие Главлит, я вывезти на
Запад не смогу. И помочь он мне не в силах. Когда я поднялся с кресла, он
спросил с незлой усмешечкой, читал ли я польского сатирика Ежи Леца.
Процитировал поляка: -- "Ну, хорошо, ты пробьешь головой стену, но что ты
будешь делать в соседней камере"... А? Я улыбнулся сдержанно, сказал, что
останусь самим собой. Приспосабливаться не буду. -- Если бы хотел
приспособиться, то легче бы к вам, Виктор Николаевич. На черта так далеко
ехать! Он помолчал, сказал не без горечи, с нескрываемым участием: -- Тогда,
Гриша, тебе будет там очень трудно. -- Вдруг пододвинул ко мне листок, на
котором во время нашего разговора что-то писал. На листочке было набросано
скорописью: "Есть у тебя рукопись об антисемитизме ЦК? Найдут -- аннулируют
визу..." Ильин сжег неторопливо листочек, выглянул вслед за мной в коридор,
объясняя строго официальным тоном, что справку-разрешение на вывоз моей
пишущей машинки я должен взять в отделе кадров Союза писателей. Иначе не
пройдет границу и пишущая машинка. И тут он увидел Иосифа Гура, сидевшего на
диванчике для посетителей. Потемнел лицом. Видать, Гур не скрывал своего
взгляда на генерала КГБ Ильина. -- Вы ко мне?! -- Товарищ Гур записан на
двенадцать ноль-ноль! -- воскликнула секретарша, вскакивая на ноги. -- Не
товарищ Гур, а господин Гур! -- прервал ее Иосиф. Ильин захлопнул тяжелую,
обитую кожей дверь кабинета с такой силой, что секретарша втянула голову в
плечи. Нахлынула предотъездная суета. Намаялся бы е книгами, если бы не
Гуры. Пришли всем семейством. Навалились -- три тысячи томов увязали за
вечер. Посмеялись над тем, что государственной ценностью, запрещенной к
вызову, объявлены не только первоиздания прошлого века, но и погромные
брошюры Союза Михаила Архангела, кликушества Пуришкевича, Шульгина,
"Россова"... Иосиф Гур учил, как лучше рассовать "Россовых" в книжные стопы,
чтоб сия госценность проскочила через таможню, где появились из-за наплыва
евреев "шмональщики" из Бутырской тюрьмы. Что там говорить, пригодился его
каторжный опыт!.. Приехал дядя Исаак, нахохлившийся, как воробей под дождем.
Нудил: -- Иосиф! Они молодые! А тебя куда несет? Да еще с твоим характером.
Убьют и виноватых не сыщешь! Наум рассмеялся: -- То-то его тут берегли!
Отвезли багаж, последний раз услышал я радостное приветствие: "Гитлер вас не
дорезал!" Услышал от здоровущей, как штангист, багажной кассирши
Шереметьева. Она не могла, как уличный хулиган, крикнув, юркнуть в толпу.
Она говорила только дозволенное. Проводины шли третьи сутки. Друзья сына,
семнадцатилетние специалисты по птицам, бобрам и тушканчикам, горланили свои
лесные песни. На другой день шептались перепуганные родственники, которых
сын видел впервые. Затем пили и пели писатели, химики-органики и
химики-неорганики, работавшие с моей женой Полиной четверть века. Наконец,
изгнанные отовсюду евреи, которые голосили хором под гитарный перезвон о
том, что с "детства мечтают они о стране, которую видели только во сне"..
Дядя Исаак от огорчения заболел. Самые близкие ходили каждый день. Юра
Домбровский пил и с диссидентами, и с сионистами, и с химиками. И плакал,
утешал, добрая душа: -- Хуже не будет, ей-Богу! Звонил-чертыхался Александр
Галич: болеет, а проститься с ним не пришли. -- .Вы что, думаете, я
-ссучился? Схватили из цветочницы букет подснежников, побежали к нему.
Схлынула к ночи суета, осталось, лицом к лицу -- нервное ожидание. Прыжок в
неизвестность. И добрый голос: "Хуже не будет, ей-Богу!" Провожали нас
только "забубенные", ждущие выездной визы или тюрьмы. Писатели не выходили,
глядели из окон десятиэтажного "творятника". Расплющенные стеклом носы
казались свиными пятачками. Кто-то сказал: "Царство свиней..." Полина
взглянула на него недобро. Мела поземка. Холодило. Снег засвистал и точно
унес писательский городок. Лишь на шоссе заметили: впереди идет черная
"Волга", замыкает черная "Волга". Полина зевнула нервно: -- Кончатся
когда-нибудь эти почести?.. Аэропорт Шереметьево встретил гортанным
клекотом. Сновали грузины в кепи-"аэродромах". Гуры прикатили вслед за нами,
минуты через три. Вошли в зал вместе. -- Гамарджоба, евреи! -- крикнул Иосиф
Гур. -- Гагимарджос! -- деловито ответили мальчишки. Они сидели за
пластиковыми цветными столиками кафе для иностранцев и сокрушали кастрюлями
грецкие орехи. Милиционер пытался это безобразие прекратить, но грузинки в
развевающихся цветных платьях кинулись на него коршунами, он почти побежал
от них. -- Тяжелый народ! -- сказал он Иосифу. -- С гор, -- иронически
поддакнул Иосиф. -- Советской власти не видели. -- Па-ачему не видели? --
возмущенно возразил стоявший рядом плотный, краснолицый грузин, похожий на
гриб-боровик. С его широченного, больше, чем у всех, "аэродрома" капал талый
снег. В руках "боровик" держал допотопный телевизор КВН, перевязанный
бельевой веревкой. -- Ка-ак так советской власти не видели? Многие сидели!..
Сергуню провожала молодежь, семью Яши -- десятки пожилых и средних лет
людей. Родные, соседи по дому, пациенты, обязанные хирургу Якову Натановичу
жизнью и ставшие его друзьями. Всклокоченный после бессонной ночи Сергуня
примчался с гитарой, которая висела у него за спиной на ремне, как автомат;
взяв свой автомат наперевес, принялся отбивать в маршеобразном ритме
неизменное: "Фараону, фараону говорю я..." Затем рванули в сотню молодых
глоток: "Хава, "Нагила Хава...", кружась, скача вокруг оторопевших
милиционеров и хлопая в ладоши так резко, оглушительно, словно и впрямь
началась залповая пальба. Кому-то захотелось подурачиться, он
затопал-завертелся, голося полупьяно: -- Тру-лю-лю, тру-лю-лю, тру-лю--
Тель-Авивскую тетю люблю... Сергуня протянул гитару Науму. Мол, твоя песня,
ты и играй. Наум, не отходивший от отца, отмахнулся было. До шуток ли
сейчас! Но вокруг началось столпотворение; казалось, само Шереметьево со
всеми своими лайнерами и стеклянными аэровокзалами, слепившими желтыми
солнечными бликами, тронулось праздничной, в огнях, каруселью. Наум
побренчал рассеянно, далекий от крикливого веселья, набиравшего силу.
Сергуня протолкался к Геуле, которая стояла неподалеку, обнявшись с Лией и
всхлипывая. На пшеничную косу Геулы, закрученную на темени валиком, на ее
белую, в первых морщинах, шею, сыпался снежок. Норковая шуба ее
распахнулась. Геула не замечала этого, поеживаясь от ветра, который гнал--
кружил поземку. Лия принялась застегивать ей шубу, плача: -- Ну, как ты
будешь без меня?.. Сергуня покачивался взад-- вперед за спиной Геулы,
потерся лбом о ее припорошенную сырую шубу, она не почувствовала, взял руку
-- не отняла. Так он и стоял, не выпуская ее руки. Наум скосил глаза на
Сергуню. Глаза у Наума в последние недели запали. Не было в них неизменной
"наумовой смешинки". А задержавшись на Сергуне, стали и вовсе
болезненно-печальными. Он затянул вдруг тихо, своим дребезжащим и высоким