Начертано крупным каллиграфическим почерком, одной и той же рукой. Нонка
бессильно опустилась на стул. "Похоже, скоро нас засунут в один конверт, --
мелькнуло у нее в ужасе. -- На смену Дову..." Округлившиеся светлые глаза
Нонки остались сухими. Тут уж не до слез!..
Вечером Наум оглядел письма, некоторые взвесил на руке, затем отвернул
электросчетчик, засунул между ним и пыльной стеной самые толстые конверты,
снова привинтил счетчик, мазнув чем-то по шурупам, от чего они сразу обрели
цвет ржавчины.
Первые письма в Израиль с просьбой о гражданстве передавала Геула. Она
явилась на встречу с Наумом в норковой шубе и с сумкой-чемоданчиком на
длинном ремне. Таких в Москве еще не видали. Ни дать, ни взять иностранка!
Уложила в сумку-чемоданчик письма и отправилась в Голландское посольство.
Наум возмутился. Почему отправили Геулу? Она свое отсидела. При второй
посадке ей грозит не менее десятки. Ее сунут к "полосатикам". Как
рецидивиста... -- На лошадь, которая везет, на ту и наваливают, -- спокойно
ответила Геула и остановила такси. Наум неожиданно для самого себя сел рядом
с Геулой на заднее сиденье. Одну отпустить не мог. Рисковать, так вдвоем.
"Очень глупо", -- сказала Геула по-английски, глядя на затылок шофера.
-- От меня другого и ожидать нельзя, -- ответил Наум на чудовищном
иврите.
Наум остался на противоположной стороне тихой посольской улочки, у
какого-то подъезда, а Геула свернула к Голладскому посольству. Она
приблизилась к нему в точно назначенный час, минута в минуту; остановилась
подле калитки, ведущей в зеленый посольский дворик. Она ждала консула
минуту, две, две с половиной минуты. Милиционер в будочке, возведенной у
дверей посольства, поглядывал на нее вначале спокойно, затем выскочил из
будки и, схватив Геулу за руку, потянул ее в будку... Наум быстро перешел
улицу, закричав на милиционера на смеси иврита и английского. Кричавший был
не молод, в роговых очках, лицо интеллигентное, сутулый -- из начальства,
видать. Милиционер перестал тащить, но держал Геулу за рукав шубы Цепко. А
тут появился припозднившийся консул, дымя сигаретой и попахивая дорогим
коньяком. Он дернул Геулу за другую руку, в противоположном направлении.
Милиционер немедля ретировался.
Случалось и позднее, консул или корреспонденты опаздывали на три-пять
минут. Это были самые опасные минуты в жизни Геулы.
За месяц она передала консулу более двухсот писем в Израиль. Последними
Наум отдал Геуле "пудовые" конверты и снова отправился с ней. На этот раз
консул, которого Геула называла почему-то "Бантиком", появился во время. Он
взял Геулу под руку, и они зашли в посольство мимо козырнувшего им
милиционера. Письма ушли. И -- как в могилу провалились... Через неделю
уезжал старик из Новосибирска с внуком. Разорвали наволочки, написали текст
коллективной просьбы о гражданстве прямо на материале, вшили в пальто деда и
в брюки мальчика. И -- как в могилу...
Только слежки за Геулой прибавилось. Порой ходили по пятам. А Тель-Авив
словно воды в рот набрал... "Как громом прибитый!" -- недоуменно воскликнула
Геула. Неожиданно пришло сообщение от Дова. Для ленинградцев. Свадьба не
одобряется". Неизвестно, что в Ленинграде задумали, но все равно не
одобряется...
Иосиф повертел листок, на котором он записал разговор с сыном, и
сказал: -- Надо брать таран и крушить ворота. Крепости берутся только так!..
А что думают твои? -- спросил он Наума. -- Готовы выступить с открытым
забралом? Те, кто болтают, что готовы...
Наум работал на Электроламповом заводе. В конструкторском бюро. Там был
длинный коридор, по обеим сторонам -- лаборатории, одной из которых Наум
руководил, а еще в двух был научным консультантом. Когда-то директором
завода был Булганин, отсюда его и "взяли живым на небо", как сказал Наум.
Булганина сменил простой, без образования, русский мужик по фамилии Цветков.
После войны электронные трубки, лампы всех видов требовались в огромном
количестве. Цветков сурово напомнил своим кадровикам - гебистам слова вождя:
"Кадры решают все", и "научный коридор" заполнили 600-- 700
инженеров-евреев, изгнанных во время космополитической кампании изо всех НИИ
и университетов Москвы и Ленинграда. "Брать всех, и быстро!" -- приказал
Цветков. В конце концов на Электроламповом собрались лучшие
инженеры-изобретатели. Завод подымался, как на дрожжах, Цветков вместе со
своими евреями получал ежегодно сталинскую премию. Но тут началась истерия
вокруг "врачей-убийц". Первый отдел, кадровики -гебисты, решил взять реванш.
Цветкову представили список на увольнение... 700 человек. Евреев подгребли
"под метелку". Цветков, не долго думая, лег в больницу. И... перележал в ней
смерть Сталина. На это Цветков, правда, не рассчитывал. Он хотел переждать
лишь очередной погром. Погромы на Руси, как волны. Вверх-вниз...
Могли ли уволить "научный коридор" без подписи директора? А директор в
больнице...
Но так уж исторически сложилось, что Цветков, мудрый русский мужик,
"перележал" смерть вождя и учителя. И тут же выздоровел.
"Не то, что совсем исцелили, вряд ли, - говаривал он, -- но как-то
полегчало". И снова продолжал набирать талантливых или просто хороших
инженеров, в том числе и евреев. Евреи были в каждом отделе КБ. И евреи, и
неевреи выходили покурить в коридор. Тут витал дух самых высоких материй.
Экзистенциализм. Сартр*Бергсон. Израиль. Китай. ООН. Книжная новинка. Стихи
Мандельштама, перепечатанные заводскими машинистками по просьбе "научного
коридора" вместе с деловыми бумагами. И, конечно, что вчера сказал по
Би-Би-Си политический комментатор Анатолий Максимович Гольдберг. Об отъезде
в Израиль мечтали, по подсчетам Наума, четверо. 0,5% коридора. Но лиха беда
-- начало...
Коридор заволновался, когда 4 марта 1970 года по телевизору показали
"пресс-конференцию дрессированных евреев", как ее тут же окрестили с легкой
руки Наума. Дрессированные евреи били себя в грудь и клялись, что никакой
дискриминации не может быть в стране, где так вольно дышит человек...
Коридор зашумел: он-то точно знал, изруганный-измочаленный, клейменый
"еврейский коридор", где, кто и как дышит... Наум понял: пора! Он быстро
набросал текст протеста против "телефарса", под которым подписались сорок
два инженера. Среди них трое русских. Ликующий, с письмом в руках, он
примчал к отцу. По счастью, в это время позвонил из Израиля Дов. Наум
продиктовал в Израиль, на магнитофон Дова, текст письма и подписи и спросил,
когда опубликуют?
-- Никогда! -- прокричал Дов в ответ. -- Они без подписей -- личных, от
руки -- не верят... Ищите другие каналы, нееврейские...
А тебе лично верят? Твоим записям, которые они в силах проверить,
подключившись к линии...
-- Как когда!
Трубку выхватил из рук Наума отец. -- Дов, не верят или делают вид, что
не верят? -- Отец, они -- как Барабанов! -- прокричал Дов. Барабанов,
начальник северных лагерей, не верил никому и никогда. Тех, кто пытался
доказать свое, "качать права", он бил палкой по голове. Так же, как на
Соловках, где били контриков "дрыном", приговаривая: "У вас власть
советская, а у нас -- соловецкая". Самое легкое, почти парламентское
ругательство Барабанова было "Дерьмо овечье!"
-- Спасибо, сын! -- прохрипел Иосиф. -- Я вижу, ты палец о палец,
даударил?!..
-- Ударил, отец! Они нас не хотят! Точно!
-- Этого не может быть! -- прохрипел Иосиф. -- Что они, сами себе
враги?
-- Не знаю, отец! Разговаривают, как ВОХРА. Взывать к ним -- что на
могилке посидеть!.. Как мама? А Гуля здорова?..
-- Пока все живы-здоровы, сынок!..
Иосиф рывком повесил трубку. Лия говорила потом, что он так не поседел
на войне и в лагере, как в эту ночь, после разговора с Довом. Во всяком
случае, когда отец вечером заехал к Науму, захватив сердечные капли для
прихворнувшей Нонки, и снял армейскую ушанку, Нонка воскликнула: "Ой!"
Голова у Иосифа Гура стала белой.
Этот день вообще был "с сумасшедшинкой", по определению Иосифа. В
полдень примчалась старуха -- бывшая актриса театра Мейерхольда,
затравленная, нищая, и прогремела с порога, как со сцены, что в ответ на
спектакль "дрессированных евреев" Иосиф Гур должен сжечь себя на Красной
площади. У мавзолея Ленина. У Лии челюсть отвалилась.
-- Вас все равно не выпустят! Никогда!.. -- драматически восклицала
старуха, воздев иссохшие руки. -- Сожгите себя на Красной площади! В знак
протеста! Наконец, Лия обрела дар речи. -- Задумано превосходно! -- сказала
она. -- Только переменим роли. Вам -- главную! Вы себя сжигаете с плакатом в
руках: "Выпустите Гуров в Израиль!" Я помогаю вам донести до Красной площади
бидон с керосином и спички, а потом даю объяснения иностранной прессе.
Старуха огляделась затравленно и выскочила из комнаты. Затем позвонила
Блюма Дискина, ученый-биолог.
-- Мы ничего не делаем! Мы сидим! Мы преступники! Наши ребята погибают
там, в Израиле. А мы что?.. Где Геула?.. Геула, наши мужики -- дерьмо!
-- Допустим, -- ответила Геула.
-- Не допустим, а точно!.. Встретимся в 10 утра у выхода из метро
"Площадь Дзержинского"! Геула повесила трубку на рычажок, сказала задумчиво:
-- Никто нам так не помогает, как отдел пропаганды ЦК КПСС. Как туда
отбирают? По степени кретинизма, что ли?.. Устроить такой телефарс -- все
равно, что выдернуть из гранаты чеку... Профессор, серьезная, осмотрительная
женщина, назначает мне рандеву в ста метрах от Лубянки. Под окнами
еврейского отдела КГБ... О-ох, придется идти!
Вернувшись на другой день домой, Геула сказала Иосифу, что профессорша
почти в истерике, организует пресс-конференцию возле Цирка. Обзвонила всех!
-- Вот это будет, да! цирк! -- прохрипел Иосиф. -- Их повяжут молниеносно.
Еще до приезда западных корреспондентов. И пикнуть не дадут!.. Гуля, надо
садиться за коллективное письмо. А профессорше вылить на голову ведро
холодной воды и привезти сюда!
Наум и Геула доставили ее на такси. Иосиф разъяснил ей, что произойдет
возле московского цирка, и попросил написать письмо, в котором изложить все,
что ей хочется высказать западным корреспондентам.
Профессор Дискина тут же набросала. Геула взяла письмо и отправилась к
Чалидзе.* У Чалидзе была слава "законника". Это на Руси очень много.
Советский человек изучает в школе только "основной закон", то есть
сталинскую конституцию (с хрущевскими, а затем брежневскими уточнениями). О
прочих -- действующих -- законах он твердо знает лишь то, что закон -
дышло...
Все устаревает на Руси, кроме этой древней мудрости: "Закон -- что
дышло, куда повернешь, туда и вышло..."
Как тут без "законника"?! Тем более близкого к сахаровскому Комитету...
Чалидзе жил в районе Арбата, в старом добротном доме. Шаги в подъезде
отдавались гулко. Как в царском дворце или подземном гроте. Многие робели,
уже входя в подъезд. Иные начинали заикаться. Особенно, когда законник
останавливал на собеседнике свой "прожигающий" взгляд. Или листал документы
замедленно важными движениями. Спорили диссиденты: что это? Нарочито
выработанные приемы человека, который "много о себе понимает"? Или
естественные манеры знатока, в котором, говорили, течет кровь грузинских
князей. Спорили и побаивались...
Геула не спорила и не побаивалась. Она промчалась по парадной лестнице
так, что та ответила ей чечеточным гулом. Чалидзе улыбнулся Геуле,
просмотрел письмо и сказал: "Много эмоций. Давайте, я изложу..."
Пожалуй, это было первое письмо московских евреев не эмоциональное, а
деловое и юридически выверенное. Эмоции в нем таились, как таится в железной
коробке "адской машины" взрывчатка... Но мощь его была не в этом.
ЦК партии объявило на весь мир устами "дрессированных евреев", что в
СССР нет евреев, желающих покинуть родину социализма. И это не Хрущев
когда-то объявил, не его и Брежнева присяжные антисемиты, а сами евреи. Вот,
смотрите и слушайте!..
Письмо, рожденное в тиши квартир Иосифа Гура и Валерия Чалидзе, рвануло
почти атомной силой:
ВРЕТЕ! ВРЕТЕ! В РЕ-О-О ТЕ!..
Оно ударило детонирующей волной и изо всех городов, казалось, спящих
навеки.
Но пока что оно лежало на столе Иосифа Гура, чуть помятое (Гуля
принесла его за пазухой), в одном - единственном экземпляре. Но, как сказал
великий Галич, "Эрика" берет четыре копии, И этого достаточно..."
Четыре копии немедля пошли в дело. Строго говоря, пошли три. Четвертую
Наум сунул в свою "заначку", за электросчетчик со ржавыми винтами. На всякий
пожарный... Все понимали: подписи надо собрать немедля. И - немедля
выпустить голубя, пока КГБ не свернуло ему шеи. У Наума, у Иосифа, еще в
двух домах собрались ребята. Распределили силы -- собирать подписи. Это
было, ох, как не просто! Что станет с "подписантом"? Что ждет его? Тюрьма?
Высылка? Изгнание с работы с "волчьим билетом"...
Осечка произошла сразу, в доме старика-инженера, отсидевшего в Воркуте
десять лет за сионизм. Наум произнес торжественно: "Пришло, наконец, время
открытых выступлений". И положил перед ним страничку, напечатанную на
"Эрике". Старый сионист пробежал письмо и ответил, раскачиваясь, как в
молитве, что он, видит Бог, что это так! он готов захватить самолет, готов
уехать в трюме любой посудины, даже танкера, готов стрелять из автомата,
готов сбросить бомбу на Багдад... Наум прервал его с усмешкой: -- Не надо
бросать бомбу на Багдад. Не надо брать в руки автомат. Возьмите вот эту
ручку и подпишите письмо. -- А это -- нет! Нет!! -- вырвалось у него в
ужасе.
К утру было собрано 39 подписей. Сороковым подмахнул его математик
ЮлиусТелесин. Но оно так и прозвучало по всем радиостанциям Запада, как
письмо 39-ти. Подписи там, видать, не считали, не до того было. Сенсация!
Идет в эфир с красной полосой.
Спустя несколько дней, 8 марта 1970, оно было напечатано в "Нью-Йорк
Тайме", а затем во всех странах, кроме СССР.
Как-то вечером вышла Геула из своей клетушки с зубной щеткой в руках.
Спать собиралась. Лия сидит у лампы и читает свежий номер "Известий". По
напряженному лицу Лии Геула поняла: что-то произошло. И серьезное. Губы у
Лии поджаты, втянуты внутрь. Почти все Гуры так поджимают, когда прижгет...
Геула склонилась над газетой. В "Известиях" статья -- "Очередная
провокация сионистов". Слова нешуточные, если учесть, что "Известия" --
официальный орган Верховного Совета СССР.
Из правительственной статьи, как водится, понять было ничего нельзя.
Даже догадаться никто бы не смог, что существует письмо 39-ти, что оно
передается по всем радиостанциям Запада, что о нем говорит мир. Боже упаси,
чтоб о том узнал советский человек! Уехать хотят?!.. Евреи?! Чей-то сановный
палец вырвал изо всех подписей четыре и приказал "отобранных злодеев" --
испепелить!.. И вот удивленный советский народ читал о четырех вроде бы
упавших с неба "отщепенцах": Юлиусе Телесине, Борисе Шлаене, Иосифе Казакове
и Моисее Ландмане, Геула остановила взгляд на фамилии "Моисей Ландман" и
начала покрываться румянцем. Лия взглянула на нее и аж руками всплеснула: не
жар ли у тебя, ластоцка?!
Ландманы, двое старых и больных людей, жили в Малаховке, под Москвой.
Доктор Моисей Григорьевич и его жена ГитяДавыдовна. С ГитейДавыдовной Геула
сидела вместе в лагере. Геула частенько их навещала. В один из таких
приездов они сказали Геуле: "Если напишете какой-либо протест или обращение
евреев, подписывайся за нас. Не забывай нас, стариков". Геула и расписалась
за своих друзей по давней договоренности. И вдруг в "Известиях": "...Моисей
Ландман, старый сионист, мерзавец..."
Так и в 1937 не крестили! Это -- арест! Верный арест! Геулу била дрожь:
ткнут Моисею Григорьевичу газету в нос, а он скажет: "Знать -- не знаю,
ведать -- не ведаю".
И в самом деле, знать не знает, ведать не ведает! Геула выскочила из
дома, надевая на бегу свою клетчатую разлетайку, остановила такси,
примчалась к Науму. Постучала и тут же ввалилась, благо Наум дверей никогда
не запирал. Бросила, задыхаясь, жене Наума:
-- Нонка! Хочешь -- не хочешь, я твоего Гуренка забираю! Мы едем в
Малаховку!
-- Нема! -- шепнула она на лестнице. -- Я, кажется, лопухнулась.
Непростительно!
На Казанский вокзал примчались около двенадцати ночи, прыгнули, благо
оба длинноногие, в отходившую электричку. На полу наледь. Наум грохнулся,
разбил локоть в кровь. Два платка извели, пока кровь остановили. Да,
спасибо, какой-то старик пол-литра из кармана достал, плеснул на рану водки
для дезинфекции.
Март, а ветер зимний, как иглами колет. Темень. Огни погашены. Домишки
кажутся занесенными по крыши. Подвыла собака, и снова ни звука. Только под
ногами похрустывает, точно не по земле вдут, а по битому стеклу. Свернули к
Ландманам. Улочка без огней. Лишь в бревенчатом домишке Ландманов горит в
окне свет. Геула не выдержала -- побежала. За ней -- Наум, потирая ладонью
нос и уши.
Дверь открыла Гитя Давыдовна, высокая, дородная женщина. Огромные серые
глаза ее, казалось, в полумраке, светятся. Свет недобрый. Узнала. Лицо
подобрело. У стены, на табурете, сидел, закрыв глаза, щуплый, иссушенный
тюрьмой Моисей Ландман. Рядом чемоданчик. Собрал уже вещички, горемыка,
ждет, когда придут... Раскачивается в молитве. На вошедших и глаз не поднял.
Подымай глаза -- не подымай, -- нового ареста ему, больному старику, все
равно не пережить.
Чуть поодаль стояла, скрестив руки на высокой груди, Гитя Давыдовна,
женщина "монументальная", как позднее заявил Наум. Геула поглядела на нее --
и слова сказать не может. Вспомнилось, как встретила она ее, Геулу, у
лагерных ворот, отломила хлеб от своей пайки: знала Гитя Давыдовна,
"Столыпин" шел до лагеря месяц, а то и больше. Весь месяц на воде да
селедке... А когда на другой день, заталкивали Геулу в карцер за дерзкий
ответ на "шмоне", принесла ей Гитя Давыдовна теплую безрукавку.
Гитя Давыдовна да Дора Подольская для нее, Геулы, как маяки в ночи. Без
них можно было отчаяться, пропасть. А ведь были минуты, когда хотела
кинуться на колючую проволоку! И кинулась бы!..
И вдруг... за все добро...
Геула, наконец, выдавила из себя:
-- Я пришла к вам прочитать письмо, которое я за вас подписала...
Старик Ландман молится, с Богом разговаривает.
Наум выступил вперед, приткнулся на краешке табуретки и сказал деловым
тоном: -- Я буду вам читать письмо. После каждого предложения спрашиваю,
согласны ли вы с ним. А затем вы решите, как поступить! Только вы!
Геула не выдержала отстраненно - делового тона Наума. Произнесла в
волнении, проглотив слюну: -- Если вы с чем не согласны... хоть с запятой...
я беру все на себя. Подписала за вас я! Без вашего ведома! Старик Ландман,
казалось, не слышал ничего. Щеки запали. Под глазами землистые круги.
Видать, ему плохо и без того...
Наум начал медленно и торжественно:
-- Москва, 8-го марта 1970 года... Вы слышите, Моисей Григорьевич?.. Вы
уже не согласны?
Глаз не открывает старик. Ни слова в ответ. Раскачивается в молитве.
Наум повысил голос: -- "...Идея еврейской государственности не имеет ничего
общего с пропагандой расизма и национальной исключительности:
интернационализм свойственен еврейскому характеру и освящен еврейским
законом, ибо сказано: "Семьдесят тельцов израильтяне приносили за семьдесят
народов мира (Танхума, 88,3)".
Старик шепчет свое, только иссохшие губы время от времени
подергиваются.
-- Значит, так, Моисей Григорьевич, первым подписал я, инженер, 48 лет,
улица Федькина, 6, кв. 36. Будем считать, что я и написал это письмо, если
спросят.. -- Голос у Наума высокий, как у Лии; в самый торжественный миг
может дать "петуха". И в эту минуту от волнения, видно, высоко, по-бабьи,
возгласил: -- "...Номер шестнадцать. Моисей Ландман -- врач, Малаховский
проезд. Номер семнадцать. Гитя Ландман. Номер двадцать один -- Владимир
Слепак, инженер. Номер двадцать два -- жена его, Мария... Вы слышите, Моисей
Григорьевич?.. Номер двадцать шесть. Леонид Лепковский, инженер... Знаете,
кто это? О, это наш первый композитор и дирижер самодеятельного хора,
который поет возле Собачьей площадки. Не человек, а золотые россыпи... Что
бы делали без его гитары?!
Старик глаз не открывал. Похоже, не слышал. -- ...Номер двадцать семь
(Наум снова "дал петуха") -- Виталий Свечинский, архитектор... Да вы,
кажется, сидели вместе с ним, Моисей Григорьевич? За тягу к ивриту. Не так
ли?.. А?.. -- И не дождавшись ответа, чуть раздражанно: - Номер двадцать
восемь. БлюмаДискина -- ученый, Волгоградский проспект, 20, кв. 50...
Слушайте, Моисей Григорьевич, вы попали в хорошую компанию!.. Я бы так
просто танцевал!
-- Не дави! -- произнесла Геула почти беззвучно.
Моисей Григорьевич колыхался взад-вперед долго. Похоже, разговор у него
с Богом был не простой... И Наум не выдержал: -- В письме есть что-нибудь
антисоветское?.. Вы подписываете письмо?..
Геула знала: Моисей Григорьевич и всегда-то был нерешительным, робким
интеллигентом -- книжником, говаривали, "не от мира сего". А тут его в мир
сей тянут, можно сказать, железным тросом. Она решила прекратить этот
тягостный разговор и, если заявятся с ордером на арест, взять все на себя...
Геула прикоснулась к плечу Наума. Тот и не почувствовал. Лысина у Наума
стала влажной. -- А-а! -- вырвалось у него. -- Вы-таки хитрый еврей! -- И
зачастил еврейскими оборотами, совсем как мать. -- Если завтра вас на основе
этой бумаги выпустят, значит, вы таки-да подписали. А если не выпустят и
потащат в каталажку, значит, ни Бож-же мой! -- и в глаза не видели! Что вы
себе думаете, дорогой наш МошеРабейну, в миру Моисей Ландман?..
Тут Гитя Давыдовна отлепила свою широкую спину от горячей "голландки" и
твердо, с вызовом, словно не в своем доме, а уже там, на допросе: -- Я
подписала! За него и за себя!..
У Геулы слезы навернулись на глаза, она поцеловала Гитю Давыдовну и с
Наумом наперегонки бросилась к электричке.
Холодина прохватила, как в январе. Ветер на открытой платформе свистел.

-- Я всегда говорила, -- выдохнула Геула. -- Про Атланта наврали. Земля
держится на женщинах. А мужчины все дерьмо, слабохарактерные.
-- Спа-сибо, -- простучал зубами Наум. -- Низкий поклон от дерьма!.. --
...О, ужас! -- вдруг вскричал он. -- Гляди! -- И показал на расписание
поездов. Единственный и последний поезд отходил через пятьдесят пять
минут..-- Это тебе не письма под-дписывать, -- едва произнес он синими
губами.
Наум и Геула были настолько возбуждены, что не в силах были разойтись
на Казанском вокзале, разбежаться вдруг в разные стороны к последним
автобусам.
Решили отправиться к ВилюСвечинскому* добрейшему "Винни Пуху", как
окрестила его Геула. Виль Свечинский, друг Дова и бывший зек, был полной
противоположностью неуравновешенному Науму, которому всегда могло
"взбрендить" что-либо в голову. Вилю ничего "взбрендить" не могло. Он был
человеком положительно-рассудительным и потому считался "мудрым ребе",
наставником, который принимал всех и ничего не боялся. Он и в самом деле был
на редкость бесстрашен и объяснял это с усмешкой так: "Подумаешь, посадят...
Морально я давно сижу. И на волю-то не выходил".
К Вилю Свечинскому прикатили в третьем часу ночи. Он открыл дверь,
свеженький, в отглаженном костюме; лицо, правда, опало, посерело.
"Только-только проводил..." И он назвал имя паренька, который развозил по
городам учебники иврита "Элефмилим" и перевод "Экзодуса".
-- Пух, если бы ты только знал, что... -- начал было Наум. Виль
остановил его решительным жестом -- спать! В большой комнате стояли у стены
два дивана. Один пошире, поновее, там постелили Геуле. На втором улегся, не
раздеваясь, Наум. Заснуть Наум не мог. Уж очень день хлопотный. А... рядом,
в головах, лежала Геула в бледно-зеленой кружевной сорочке без рукавов --
подглядел одним глазом. Геула всегда его волновала. Он хотел ей дать о себе
знать. Но единственное, что Геула разрешила Науму, -- подержать ее за
большой палец ноги.
-- Не этой! -- торопливо сказала она. -- Другой, правой... Наум
подержал ее за палец, разок даже дернул, ответа не было. Прикорнул в
огорчении.
Утром он спросил, когда пили чай, почему ему было разрешено подержать
ее за большой палец ноги. И почему именно правой.
Геула засмеялась, чуть чай не пролила. Объяснила тоже шепотом, когда
Виль удалился на кухню:
-- На правой ноге большой палец отморожен в тюрьме. Ничего не
чувствует.

-- Гуля, это вероломство! -- вскинулся Наум. -- Я всю ночь пытался
выдавить из тебя хоть каплю секса!.. А ты подсунула бесчувственный палец!..
От ВиляСвечинского поехали к Нонке.
-- Я тебя у жены взяла, -- сказала Геула, -- ей же и отдам. С чистой
совестью.
Нонка вскрикнула от радости. Потащила всех к столу. На столе лежала
гора писем, которые с утра привезли гонцы из Вильнюса и Одессы. Спросила
жестом, куда спрятать... А если придут?..
-- Механик, не гони картину, -- сказал Наум, и они уселись с Геулой
разбирать почту. Час, не меньше, сидели и сортировали, как на Центральном
почтамте. Евреи как с цепи сорвались. Пишут и пишут. И, похоже, стали
приходить к одному и тому же выводу во всех городах. Обращений к ГолдеМеир
куда меньше... Наум, как зав. лабораторией, работу упорядочил. Письма
английской королеве - на кухонный столик, У Тану, в ООН, -- на диван.
Президенту США -- на пол. В американскую Академию -- в цветочницу. Конгрессу
психиатров -- в ночной горшок. В это время внизу остановилась машина, и
кто-то стал подниматься по лестнице.
Наум так побледнел, что у него даже губы стали синими. Шарканье на
лестнице приблизилось вплотную. Наум машинальным жестом достал носовой
платок и промокнул лысину. Шарканье удалилось. Наум посидел молча и сказал
вдруг, загибая палец: