Страница:
приподняла, наставляет... Так мы их пошлем на х... и вся недолга. А тебе
зачем этот бал? Волки без свежатины не живут... Не обижайся, я
по-человечески! Приезжай домой вечером.
Я действительно намеревался дождаться поезда и тут же помчаться по
делам, но после такого предупреждения, естественно, остался с Гурами до
поздней ночи. Геула заметно постарела, но выглядела здоровой, щеки красные,
как после лыжной прогулки. На лбу, правда, появилась морщинка. Как ножом
полоснули. Сергей, напротив, осунулся, был бледен. Бородка торчала, как клок
сена. -- Слу-ушайте, -- протянул дядя Исаак. -- Кто из вас сидел? Лия ткнула
его под бок, и он затих. Она обняла Гулю и больше от себя не отпускала. В
такси тряслись, обнявшись. И у стола сидели, обнявшись. Гуля говорила,
смеялась. Лия плакала беззвучно, прижимая Гулю к себе так, словно ее снова
могли отнять...
Геулу увезли в шестидесятом, когда, казалось, массовая реабилитация
завершилась. Какое!.. Геула рассказывала, что у "мухомора" (так она называла
своего следователя) все время на столе громоздились пожухлые "дела", начатые
в 37, а какие и в 34... "Мухомор" отодвигал их и строчил новое, на нее.
-- ...без свежатины не живут, -- хрипел Иосиф.
Геула вспомнила весело, словно это не с ней произошло: -- Слышу бабий
голос: "На туалет пройдемтя! Парашу не за-будьтя!" Жалко мне их стало, слов
нет!
-- Кого жалко? -- встрепенулся Дов.
-- Надзирательниц, кого еще! Простые деревенские девахи. Им бы сено
убирать, хлеб сеять, а они всю свою молодость по вонючим коридорам: "Парашу
не забудьтя!" Крестьянское ли это дело?
-- Не крестьянское, -- прохрипел Иосиф. -- Э-эх, сколько надо было
русскую деревню убивать, морить голодом, морозить, чтоб она в надзиратели
подалась. В конвойные войска. Вот где Россию под дых бьют, а?.. Извини,
Гуля!
-- После суда, на пересылке, запихали меня в общую камеру, --
продолжала Геула. -- Смотрю вокруг -- страх. Пятнадцатилетние девицы,
остриженные наголо, вставляют себе, прошу извинения, в задний проход горящие
сигареты и подносят их к дверному "волчку". Под общий хохот. Мол, вот, курим
прямо в "волчок".
Из темноты нар глаза светятся, ощупывают меня, мои вещи. Жутко! Я
поняла, тут могут и зарезать. Стала дико орать и колотить в дверь. И
требовать, чтоб меня отделили. Орала, как Дов учил, не переставая:
-- Вы не имеете права держать политических вместе с блатными! Минут
через пять лязгнула дверь. Перевели.
-- Ну-у, -- протянул дядя Исаак. -- Послабление. Либерализация!
-- Послабление, -- усмехнулся Иосиф. -- Небось, новосибирская
пересылка?.. Точно! Достучалась бы в свердловской... Показали бы ей "парашу
не забудьтя". -- Гуры ставили на стол бутылку за бутылкой, но не пьянели,
напротив, замечания их становились все дельнее, трезвее: -- Нам жить не
дадут, -- просипел Иосиф. -- Но -- перебьемся. Перезимуем лето. А вот что
Гуле делать? При ее дипломе с отличием...
-- Поступать в аспирантуру, -- прозвучал из кухни чей-то басок. Из
дверей выплыл улыбающийся здоровяк -- Толя Якобсон* давний друг Гули. Явился
он, видно, только что и застрял на кухне, где Лия подкармливала опоздавших.
У Толи было широкое, круглое лицо деревенского мужика, приплюснутый нос
бывшего боксера. Глаза бесхитростные, светлые, спокойные. Трудно было
представить себе, что простодушный Толя Якобсон -- глубокий исследователь
русской поэзии. Это признавали и официальные советские литературоведы,
боявшиеся его, как огня. Да и как не бояться! Талантливый стиховед с лицом и
напористостью боксера. Жуть!
Толя какой уж год пытался издать полемические книги о Блоке и
Пастернаке; когда ему надоело унижаться, он опубликовал книгу о Блоке в
Нью-Йорке, в издательстве имени Чехова, что жизни ему не облегчило.
Они и сдружились благодаря стихам, Геула и Толя. Толя мог часами
декламировать Алексея Константиновича Толстого, Блока, Цветаеву, Пастернака;
Геула-- Ахматову... Толя еще до ареста Геулы женился на черненькой, как
галчонок, девчушке, которой в 1949 году дали двадцать пять лет каторги. И
потому все понимал с лету.
-- Геуле надо поступить в аспирантуру, -- повторил Толя, дожевывая
бутерброд с килькой.
-- Ты что, идиот? - вырвалось у Дова. -- Ее в Москве дворником не
возьмут! -- Идиот, -- добродушно согласился Толя. -- И как идиот имею свой
идиотский план.
Иосиф показал на потолок, и Толя плана своего излагать не стал. Куда-то
исчез. Явился недели через три. Оказалось, он ездил в Читу, добрался на
перекладных до лагеря, в котором сидела Геула. Выпили с начальником лагеря
"столичной", добавили местным "Зверобоем". Пили ночь напролет. Затем
начальник, обнимая друга Толю одной рукой, второй подписал справку на бланке
учреждения No... о том, что "гражданка Геула Полякова три года проработала в
системе МВД".
Ну и хохот стоял у Гуров в тот вечер, когда к ним вломился заросший,
взмыленный Толя Якобсон со справкой в руке.
Но Геула, как и предполагали Гуры, заартачилась. Сказала, что по
фальшивой справке жить не будет. Даже если бы в ней было написано, что она
"три года трудилась по системе йогов". А не в тюремной системе... Пойду в
бухгалтера, в уборщицы, буду мыть посуду...
Но ни в бухгалтера, ни в уборщицы Геулу не брали, как только узнавали,
что у нее высшее образование: коль человек с дипломом университета готов
мыть тарелки, дело ясное... "Москва -- не Америка! В СССР с дипломом тарелки
не моют..."
В те же дни сватался к Геуле авиационный генерал, жизнерадостный
великан с бычьей шеей, знавший ее еще девочкой-парашютисткой. -- Ничего не
бойся, -- басил он. -- За моей спиной, как за каменной стеной.
Геула за стену не схоронилась, хотя и проплакала весь вечер. Генерал
был добряком и -- верила -- любил ее: первый раз звал замуж, когда ходил в
майорах, а она училась в школе.
Виктора Полякова, бывшего мужа, который явился с покаянием, она турнула
так, что тот вылетел, забыв свою синюю пилотскую фуражку. Геула сжалилась,
выкинула фуражку в окно, следом. В тот же день подала заявление в ЗАГС.
Переписала все документы на свою девичью фамилию -- Левитан.
Дядя Исаак предлагал "качать права". Как это так -- работы не дают?!
Пусть не в Москве, у черта на рогах, где дети годами сидят без учителей.
Пусть проверяют: у них инспекторов, как собак нерезанных.
Иосиф вздохнул печально, вымолвил:-- "Качают права", как известно, там,
где прав у человека нет никаких...
Пришел Сергуня, торжественный, в черном пиджаке; принес букет роз. Одну
дал Гуле, остальные поставил на стол, в голубой вазе. Сказал, что сегодня он
стал доцентом. А потому -- гуляем!.. -- Дов! -- окликнул он. -- Сходи за
столичной! У меня как раз на два пол-литра. -- С восторгом, -- прогудел из
своей кельи Дов, который обид не помнил, а выпить любил.
Когда разлили последнюю бутылку, закусив квашеной капустой, острой, с
клюквой, по лииному рецепту, Сергуня покраснел густо и сказал, как в воду
бросился -- Гуля, я не генерал, я пингвин. Выходи за пингвина, а? - Что-то
очень жалкое было в этом его "а": видно, никакой надежды он не питал.
Геула вскочила, обняла его, поцеловала в растрепанные пьяные губы. --
Ты с ума сошел! -- воскликнула она весело. -- Я тебя люблю без памяти, как
могу подвергать такому риску!..
Тут уж все грохнули, стулья заскрипели. Сергей даже не улыбнулся.
Встал, прошелся-покачался от одной стены к другой. Разнесло его в последнее
время, потучнел, шея короткая, семенит ногами в лаковых полуботинках, ни
дать ни взять - пингвин!.. Уж не Геула ли его так окрестила?
Дов поглядел на Сергея искоса и, добрая душа, кинулся на помощь: --
Гуля, в королевских семьях на сторону не выходят. Женятся только среди
своих. Я бы на твоем месте опингвинился...
Геула резко поднялась. Она не любила бесцеремонности Дова. Стала
одеваться. Сергей подал ее старое-старое модное пальто в крупную клетку и
пробормотал в отчаянии: -- Значит, не судьба... А если похудеть? Тотально...
-- Вот-вот, -- сказала Геула зло. Надоели ей эти разговоры. -- Станешь
таким, - она поднесла к его носу свой худой, почти прозрачный палец, --
поговорим...
После ухода Геулы Сергей сказал задумчиво-печально: -- Ей только в
аспирантуру. Или в омут...
-- Ты о ком?
-- О Гуле, о ком же!.. Толя прав. Наметил штрек...
Дов даже не нашелся, что сказать, только руками развел.
-- Есть у меня еще одна идея, -- грустно произнес Сергей и замолчал,
покосившись на потолок. И тут же ушел, застегиваясь уже в дверях.
Позже узнали, что он уехал в Томск, в университет, где кафедрой русской
истории руководил его школьный товарищ. Сергей поведал школьному другу все,
как есть. Привез из Томска официальное письмо гражданке Геуле Левитан.
Гражданка Левитан приглашалась на экзамены. Экзамены Геула сдала и осталась
в Томске. Фамилия у нее была своя, законная. Девичья. По "делу" девичья
фамилия не проходила, а времена были хрущевские, облав не устраивали...
Мне нравились Гуры. Нет-нет, да и сворачивал к ним. Рисковые ребята.
Тертые. Особенно Дов, который редко бывал дома...
Почему-то никто не удивился, когда за ним пришли. Только Лия
всплакнула. Суд был закрытый. Пустили только Иосифа и Лию. Прокурор требовал
расстрела: "Измена Родине. Шпионаж..." Все, как у Гули, только "по новой"...
Затем, видно, и его поправили, сказал в заключительной речи:
-- Никакой пощады антисоветчикам. 15 лет строгого режима... Суд дал
12...
Я тут же написал письмо протеста, отнес его к Константину Паустовскому,
Юрию Домбровскому, - набралось подписей двадцать.
Геула приехала из Томска, позвонила мне из автомата. Мы встретились у
метро "Щелковская", куда подходят дальние автобусы и народу невпроворот. Я
дал ей копию письма, -- на другой день оно зазвучало по всем радиостанциям:
"Голос Америки" дал выдержки, "Свобода" -- полностью. Отрывки из судебного
протокола напечатала "Нью-Йорк Тайме".
Месяца через три мне позвонил Иосиф, сказал, что Верховный суд СССР
оставил приговор в силе. Только (это было, пожалуй, впервые в судебной
практике) зачел восемь лет, которые Дов отмучился в Воркуте и Караганде.
Невинно. И был реабилитирован. -- Значит, ему досиживать еще четыре. Еще не
вечер, Гриша! ..
.Вернулся Дов к пятидесятилетию советской власти. Открыл дверь и
сказал: -- Праздник без меня -- не праздник!.. -- Он поздравил всех с
победой израильской армии в Синае и, выпив из горла бутылку водки, пошел
вприсядку вокруг стола, бася восторженно: -- Зять на теще капусту возил,
Молодую в пристяжках водил..
.Сильно изменился Дов. Землисто-коричневое лицо стало еще грубее,
оплыло. Под глазами темные мешки. Танцует, а лицо неподвижное, каменное.
Встретится такое лицо в темном переулке -- бросишься бежать куда глаза
глядят. Мать сразу увидела: плохо видит, щурится.
-- Держали в одиночках долго. Без света, -- просипел Дов. -- Ничего,
мать! -- Снимай рубаху! -- сказала Лия. Осмотрела сына, ощупала задрожавшими
пальцами. Рубец на плече. Шрам вдоль всей руки, до запястья, затянутого, как
у штангистов, кожаным напульсником. -- Драться приходилось?..
Усмехнулся краем проколотых, едва заживших губ. -- Пытались
освежевать... Всерьез? Раза три.
Да, похоже, времена снова изменились. Геулу шесть лет назад отделили от
блатных. Дова не только не отделили. Запихнули к блатным -- специальным
решением суда. Да не к обычным ворам, а к рецедивистам - "полосатикам". У
кого восемь судимостей, у кого шестнадцать...
"Закон не нарушен, -- ответили из прокуратуры СССР. - Судья может
учесть личность подсудимого..." Словом, затолкнули к бандитам -- на
растерзание. По закону. Лия гладила его шрамы и беззвучно плакала.
Как только стемнело, Дов исчез: в Москву ему, "рецидивисту", дорога
была заказана. За неделю к Гурам милиция вламывалась трижды: проверяла
паспорта гостей, обшаривала углы... Дов жил за "сто первым"... В городе
Александрове ишачил каменщиком, по его выражению. Он был единственным
каменщиком в очках. Потому каменщики его сторонились: интеллигент! Через
полгода стал прорабом. Назначили его, правда, без приказа: повышать Дова
было запрещено.
Каждую неделю Дов Гур рассылал письма. Во все инстанции. Просил
отпустить на "историческую родину", как он писал. Писем сто бросил в
почтовый ящик и -- все, как в могилу. Наконец, его вызвал начальник местного
КГБ, моложавый полковник с вмятиной на лбу. Письма гражданина Гура Б. И.
лежали на его столе. Целая груда.
-- На историческую родину, понимаешь, собрался? -- спросил полковник, и
вмятина на лбу его налилась кровью. -- Твоя историческая родина знаешь где?!
В урановой шахте. Очень будешь проситься -- поедешь...
В этот же день Дов привез в Москву "воспитательную беседу" полковника
КГБ, которую он записал на магнитофон "Яуза", прихваченный им с собой в
брезентовой прорабской сумке. Спустя неделю беседа прозвучала по
радиостанции "Немецкая волна".
Около дома Гура в Александрове постоянно маячил кто-либо, и Дов
понимал: долго гулять ему не дадут -- повезут на "историческую родину"... А
скорее, прикончат без суда.
Уж ни одного учреждения не осталось, куда бы он не отправил свои
сдержанные деловые письма, которые, по сути, были предсмертным криком. В ООН
забросил, наверное, целый десяток. И по почте, и с туристами. Гуля помогала.
И все, как в могилу. Счет, видел он, пошел уж на месяцы. На недели. На
дни... И вдруг Дов услыхал по радио, что в Москву прибыл член Верховного
суда Соединенных Штатов господин Гольдберг.
Дов понял: это последний шанс. В субботу Гольдберг придет в синагогу,
не может не придти. И точно -- явился. Но он был окружен такой "невидимой
стеной", что Дова дважды отшвырнули в сторону, едва он начал проталкиваться
к высокому гостю. Только когда судья Гольдберг сел в большую американскую
машину, невидимый круг стал распадаться. Один плащ "болонья" закурил, второй
отошел в сторону. И тут Гольдберг приспустил стекло машины, чтоб помахать
провожавшим. Дов метнулся, как молния, нырнул в окно рыбкой, крикнув три
слова по-английски, которые он выучил заранее: "Хелп ми, пли-и-из!", и
оставил на коленях Верховного судьи США свое письмо, переведенное Гулей на
английский. Нарушителя порядка выдернули обратно тут же. Но уже без
письма...
Разрешение на выезд Дов получил через неделю. Узнал об этом от своего
родного полковника со вмятиной на лбу. Тот примчал к нему на черной "Волге",
постучал, как привык: досчатая дверь захлопала-задрожала, и Дов похолодел:
"Все! Поехал до дома..."
Полковник был бел, только вмятина алела... Громко поздравил гражданина
Гура с решением советского правительства.
-- ...Выпускают тебя, понимаешь, в Израиль... Проявили социалистический
гуманизм. -- Уходя, понизил голос: -- Ты на меня зла не держи, Борис.
Служба, понимаешь... -- А в глазах его стыли страх и ярость: "Ушел! Ушел!.."
Таких проводов Москва еще не видела. Евреи подходили к дому Гуров
колоннами, как на первомайской демонстрации. Квартира была набита, "как
камера в 37 году", по определению старика-сиониста, пришедшего на костылях.
На лестнице -- не протолкаться. У дверей стоял Наум. Я никогда не мог
предвидеть, что он будет делать в следующую минуту. Обзовет тебя прохвостом
или полезет целоваться! Гений, говорили. Вроде Толи Якобсона, только в
другой области. Ну, нет, с тихим, сдержанным Толей его не сравнишь...
Влажная лысина Наума сияла над толпой. Наум брал каждого входящего за
руку, подводил к Дову, которого оттерли в дальний угол, и говорил:
-- Вот, потрогайте этого еврея пальцем: завтра он летит в Израиль. И
гость послушно трогал взмокшего Дова пальцем. Это было и смешно, и
трогательно. И - возбуждало надежды...
Я сразу увидел Геулу. Она дышала, как пловец, наконец достигший берега.
Толстая коса ее растрепалась, белые волосы почти закрыли выпуклый лоб; она
отдувала их, чтоб не лезли в глаза. Я спросил ее, как дела. Когда защита
диссертации о Николае Первом и кантонистах?.. Оказалось, защита уже прошла.
Редкостно. Ни одного голоса против. И место ей предложили немыслимое --
заведывать кафедрой истории.
-- В Чите, -- добавила она нервно-весело. -- Ей Богу, не вру! В
университете. Читинские лагеря, как суженого, и на коне не объедешь... --
Она приблизила ко мне розовое от возбуждения лицо и шепнула: -- Но, как
говорил Ленин, мы пойдем другим путем...
Вокруг стоял немыслимый гомон, кто-то записывал адреса, телефоны
старых, казалось, сгинувших друзей. Год назад советские танки ворвались в
Прагу, но, как видно, не все еще потеряно... Друзья остались до утра,
прикорнули на диване, на полу, чтоб проводить Дова в Шереметьево. Запершись
в бывшей каморке Дова, Лия зашивала в лацкан пиджака Дова письма Геулы и
Иосифа к израильскому правительству.
-- Сразу звони из Вены, -- настаивал Иосиф. -- А то, знаешь их, посадят
самолет в Киеве...
Тут я впервые, после многих лет разлуки, увидел длинного, тощего
Михаила Занда* с которым учился на одном курсе. Занд был семитологом. Не то
профессором, не то доцентом. Потомственным интеллигентом. Дов, обхватив его
своими лапищами, бормотал счастливым голосом: -- Мишка, приезжай быстрей!
Рванем в Иерусалим. Напьемся. Будем лежать в кювете. Мимо будут проходить
евреи и говорить, подняв палец: -- Они из России...
Наконец Дов вырвался из таможни на летное поле. Он мчался по сырому
асфальту, размахивая руками, сжатыми в кулаки. Всего имущества у него -
брезентовая прорабская сумка на ремне, которая колотилась о его спину. Дов
остановился, помахал оставшимся.
Аэропорт взревел. Сотни глоток скандировали такое заветное и, казалось,
невозможное: -- До свиданья!..
В эту минуту на летном поле показался маленький, быстрый Мстислав
Ростропович, придерживая у шеи пальто, которое раздувалось, как парашют.
Казалось, он опускался на парашюте, гонимом ветром... Позади какой-то
здоровенный детина нес виолончель. Ростропович оглянулся и помахал рукой. В
ответ дружно засвистели. Ростропович растерянно посмотрел по сторонам. Вдали
вышагивал парень в синей спортивной куртке. И... никто более... Пожав
плечами, Ростропович зашагал к своему самолету быстрее. Ветер рвал на
бетонной стене выцветшее рекламное полотнище, призывающее граждан летать
самолетами Аэрофлота (как будто у граждан СССР был выбор). Наум, задыхаясь
от переполнявших его чувств, вскричал вдруг: -- Евреи, летайте самолетами
Аэрофлота!
Аэропорт Шереметьево снова взревел так, что служба в плащах "болонья",
оцепившая все ходы и выходы, сбежалась в кучку. Так и простояла за
галдевшими евреями, кучкой, придерживая свои серые шляпы и растеряно
озираясь.
Рейс у Дова был воскресный, дополнительный. Самолет был почти пуст.
Впереди кучно расселись какие-то серые шляпы. Дов взглянул назад. И за
спиной две серых шляпы. "Будут брать?.." Они сидели недвижимо, в своих
новеньких шляпах, не произнося ни слова. Наконец, грузный, постарше других,
снял шляпу, и тогда все остальные тут же сняли их и положили на полочку.
"Так, -- в тоске подумал Дов. -- Опять поэма о рыжем Мотеле: "Мотеле любит
Риву, а у Ривы отец раввин..." Как сообщить на волю?!
Час прошел, не меньше, джентльмены, снявшие шляпы, не шелохнулись. И
Дов сидел окаменело, вытирая время от времени шею тонким шарфиком.
Мальчонка, летевший куда-то со старухой, захныкал, захотел в уборную.
Дов шевельнулся, протянул мальчику руку. Сидевший сзади вскочил, бросил
Дову: "Не беспокойтесь!" И повел мальчика в хвост самолета, где была
уборная.
Теперь уже сомнений не было. Дов медленно промокнул шарфиком пылавшую
шею. Оглянулся, соображая, к каким дверям ловчее рвануться, выскочить,
крикнуть на волю: "Берут!" Но тут же осадил себя: "Не суетись, Дов! Еще не
вечер..."
Снова прошло минут пятнадцать, тихо мурлыкал что-то мальчик,
подчеркивая своим голоском тяжелое молчание.
По трапу самолета забухали сапогами, застучали. Вошли старшина
пограничник с револьвером на животе и два солдата с автоматами Калашникова.
-- Ну, вот, -- мрачновато подумал Дов. -- Не надобно и в Киеве снижаться...
-- Они пробухали сапогами мимо Дова. Дов не оборачивался. Старшина пробасил
из хвоста: "Приготовьте документы!"
Документы пограничники проверяли, ощупывали пальцами уже трижды.
Последний раз -- прямо у трапа. Фото Дова у трапа разглядывали минуту, не
меньше. На Дова посмотрят, потом на фото, на Дова, снова на фото. Дов не
удержался, пробасил: -- Старлейты, а не податься ли мне в кинозвезды?
Глядите на физию -- оторваться не можете!
Старший лейтенант сунул ему обратно визу с фотографией, сказал резко,
как конвойный: -- Давай, не задерживай! И опять проверка.
Старшина шуршал где-то позади, оказалось, осматривал, обшарил уборные,
багажные полки, наконец, взял визу у Дова (Дов сжался ни жив, ни мертв) и...
молча отдал обратно. Дов снова вытер шарфиком шею, усмехнулся: "Слу-ужба,
друг другу не верят, перепроверка..."
Едва они ушли, самолет взревел, дернулся, покатился по взлетной полосе.
Дов взглянул в круглое оконце: за железными прутьями Аэропорта толпа махала
руками, видно, кричала что-то. Пытался различить в толпище отца, мать,
братьев, Гулю, -- какое!..
Ощущения свободы, облегчения не было; сядут в Киеве, суки! Или еще
где...
Час прошел, может, больше, сзади вдруг зашелестело шепотком: -- Прошли
государственную границу... Дов едва не задохнулся, столько воздуха хлебнул:
"Неужто?!" Ох, хотелось верить, а как поверить, когда в кольце сидишь?..
Только сейчас заметил: ремень не отстегивал, так и сидел, вдавленный в
спинку самолетного кресла. Отшвырнул ремень, прошел к стюардессам, попросил
пивка.
Вынул единственную сторублевку, которую сунул перед полетом за
подкладку сумки на всякий случай. -- Советские берете, с Ильичем? Или как
границу перемахнули, так с Ильичем -- каюк?
-- Что вы? - вскрикнула стюардесса, облизнув с перепугу свои лиловые
губы. -- Пожалуйста! -- Дов взял привычного "Жигулевского", налил в высокий
стакан и вдруг вспомнил,-- бутылка в стороне стояла, поодаль от других.
Прошел бочком, стараясь не расплескать пиво, в уборную, вылил в унитаз весь
стакан. -- Береженого Бог бережет...
В Вене он рванулся от самолета с голубой надписью "Аэрофлот", как от
кобры. За ним не сразу вышла старушка с мальчиком, потом экипаж в своих
синих пилотских фуражках с высокой тульей и чемоданчиками в руках. И -
больше никто. У края летного поля он снова обернулся. Ни одна "шляпа" даже
не выглянула. Он спросил у припоздавшей стюардессы, которая догоняла своих:
-- Ваш маршрут до Вены или дальше? -- Сейчас обратно пойдем, -- деловито
сообщила она, пробегая. Дов, не веря глазам своим, остановился у стеклянных
дверей Венского аэропорта. Глядел на гордый 'ТУ-- 104", не отрываясь.
"Неужто это конвой был? Зачем? Чтоб самолет не сжег? Не угнал? Боятся
каторжника? Бля, ничего у них не поймешь! Как королевский кортеж..."
Через пять лет, когда так же, с конвоем, выпроводили Солженицына, Дов
говорил с удовлетворением: -- Боялись, значит, меня. А чего меня-то так
боялись?..
Время шло к вечеру. Никаких вывесок не было. Никто не встречал... А где
же этот... как его? Сохнут? Дов шагнул к стеклянным дверям, -- они открылись
сами. Мальчик, который прилетел вместе с ним, забегал взад-вперед. Откроет
-- закроет. Снова откроет. Потащил бабушку поглядеть на такое чудо. Дов с
трудом погасил в себе острое желание промчаться этак сквозь гостеприимные
двери разок-другой. Шутка сказать, полжизни под замком.
Дов вернулся под открытое небо, степенно прошествовал обратно. Сами
открываются! Годится.... Сделать, что ли, снимок? Первая дверца в железном
занавесе...
Дов приладил дареный "Зенит", щелкнул. Отцу сразу послать -для
ободрения!
За перегородкой стояла принаряженная толпа. В руках у многих цветы.
Кто-то обнимал бабушку, поднял на руки мальчонку. Встречали, похоже,
туристов, а не сионистов. Тучные австрийские полицейские смотрели сквозь
него, Дова, сонно. Будто его и не было. Дов, неожиданно для самого себя,
засмеялся. Ах, "не ждали"! Знакомый сюжет... -- Не ждали! Не ждали!- почти
пропел он. -- А я-вот он!..
Прошли последние туристы с французского самолета, и зал опустел. За
стеклянными стенами аэропорта зажигал огни чужой город.
"Чудеса? Телеграммку, что ли, перехватили?.. Пакость на прощание?.." -
Он добежал до паспортного контроля, вернулся - хоть шаром покати.. -- Во
дела! - весело пробасил Дов. -- Проводили, как короля, встречают, как
оборванца... -- Снова поглядел туда, сюда -- никого...
И тут вдруг прошуршал репродуктор, спрятанный где-то под потолком.
-- Мистер Дов Гур! Мистер Дов Гур!.. Вас ждут возле "Инфор-мейшен"...
Вас ждут возле... -- Дов кинулся к стеклянной ограде, у которой толпилась с
чемоданами какая-то семья. Эмигранты, похоже. Навстречу ему уже бежали,
оставив эмигрантов, две смуглые девчушки с букетиками роз, а за ними
семенила дама в шляпе "Воронье гнездо", вскричавшая издали: -- "Шалом",
мистер Гур! Ваш "Аэрофлот" никогда не приходит во время! Надеюсь, все в
порядке? Давайте вашу визу и все багажные квитанции!
И только сейчас Дов почувствовал предельную усталость. Хоть на корточки
садись.
Поцеловал в щечки девчушек, протянувших ему розы. Сказал незнакомому
семейству эмигрантов, смотревших на него во все глаза: -- Этап закончен.
Сейчас в баню поведут!
Семейство моргнуло непонимающе. Дов тут же раздал каждому члену семьи
по розе, узнал, что они из Польши. Последние изгнанники "великого
интернационалиста" Гомулки...
-- Багаж! Багаж! -- не отставала дама в шляпке. -- Вы дали квитанцию на
одно место. Прошу остальные!
-- А акции урановых рудников, годится? -- Дов развеселился. -- Два в
Воркуте, один в Бодайбо. Золотые россыпи. -- Дов колыхался от хохота до тех
зачем этот бал? Волки без свежатины не живут... Не обижайся, я
по-человечески! Приезжай домой вечером.
Я действительно намеревался дождаться поезда и тут же помчаться по
делам, но после такого предупреждения, естественно, остался с Гурами до
поздней ночи. Геула заметно постарела, но выглядела здоровой, щеки красные,
как после лыжной прогулки. На лбу, правда, появилась морщинка. Как ножом
полоснули. Сергей, напротив, осунулся, был бледен. Бородка торчала, как клок
сена. -- Слу-ушайте, -- протянул дядя Исаак. -- Кто из вас сидел? Лия ткнула
его под бок, и он затих. Она обняла Гулю и больше от себя не отпускала. В
такси тряслись, обнявшись. И у стола сидели, обнявшись. Гуля говорила,
смеялась. Лия плакала беззвучно, прижимая Гулю к себе так, словно ее снова
могли отнять...
Геулу увезли в шестидесятом, когда, казалось, массовая реабилитация
завершилась. Какое!.. Геула рассказывала, что у "мухомора" (так она называла
своего следователя) все время на столе громоздились пожухлые "дела", начатые
в 37, а какие и в 34... "Мухомор" отодвигал их и строчил новое, на нее.
-- ...без свежатины не живут, -- хрипел Иосиф.
Геула вспомнила весело, словно это не с ней произошло: -- Слышу бабий
голос: "На туалет пройдемтя! Парашу не за-будьтя!" Жалко мне их стало, слов
нет!
-- Кого жалко? -- встрепенулся Дов.
-- Надзирательниц, кого еще! Простые деревенские девахи. Им бы сено
убирать, хлеб сеять, а они всю свою молодость по вонючим коридорам: "Парашу
не забудьтя!" Крестьянское ли это дело?
-- Не крестьянское, -- прохрипел Иосиф. -- Э-эх, сколько надо было
русскую деревню убивать, морить голодом, морозить, чтоб она в надзиратели
подалась. В конвойные войска. Вот где Россию под дых бьют, а?.. Извини,
Гуля!
-- После суда, на пересылке, запихали меня в общую камеру, --
продолжала Геула. -- Смотрю вокруг -- страх. Пятнадцатилетние девицы,
остриженные наголо, вставляют себе, прошу извинения, в задний проход горящие
сигареты и подносят их к дверному "волчку". Под общий хохот. Мол, вот, курим
прямо в "волчок".
Из темноты нар глаза светятся, ощупывают меня, мои вещи. Жутко! Я
поняла, тут могут и зарезать. Стала дико орать и колотить в дверь. И
требовать, чтоб меня отделили. Орала, как Дов учил, не переставая:
-- Вы не имеете права держать политических вместе с блатными! Минут
через пять лязгнула дверь. Перевели.
-- Ну-у, -- протянул дядя Исаак. -- Послабление. Либерализация!
-- Послабление, -- усмехнулся Иосиф. -- Небось, новосибирская
пересылка?.. Точно! Достучалась бы в свердловской... Показали бы ей "парашу
не забудьтя". -- Гуры ставили на стол бутылку за бутылкой, но не пьянели,
напротив, замечания их становились все дельнее, трезвее: -- Нам жить не
дадут, -- просипел Иосиф. -- Но -- перебьемся. Перезимуем лето. А вот что
Гуле делать? При ее дипломе с отличием...
-- Поступать в аспирантуру, -- прозвучал из кухни чей-то басок. Из
дверей выплыл улыбающийся здоровяк -- Толя Якобсон* давний друг Гули. Явился
он, видно, только что и застрял на кухне, где Лия подкармливала опоздавших.
У Толи было широкое, круглое лицо деревенского мужика, приплюснутый нос
бывшего боксера. Глаза бесхитростные, светлые, спокойные. Трудно было
представить себе, что простодушный Толя Якобсон -- глубокий исследователь
русской поэзии. Это признавали и официальные советские литературоведы,
боявшиеся его, как огня. Да и как не бояться! Талантливый стиховед с лицом и
напористостью боксера. Жуть!
Толя какой уж год пытался издать полемические книги о Блоке и
Пастернаке; когда ему надоело унижаться, он опубликовал книгу о Блоке в
Нью-Йорке, в издательстве имени Чехова, что жизни ему не облегчило.
Они и сдружились благодаря стихам, Геула и Толя. Толя мог часами
декламировать Алексея Константиновича Толстого, Блока, Цветаеву, Пастернака;
Геула-- Ахматову... Толя еще до ареста Геулы женился на черненькой, как
галчонок, девчушке, которой в 1949 году дали двадцать пять лет каторги. И
потому все понимал с лету.
-- Геуле надо поступить в аспирантуру, -- повторил Толя, дожевывая
бутерброд с килькой.
-- Ты что, идиот? - вырвалось у Дова. -- Ее в Москве дворником не
возьмут! -- Идиот, -- добродушно согласился Толя. -- И как идиот имею свой
идиотский план.
Иосиф показал на потолок, и Толя плана своего излагать не стал. Куда-то
исчез. Явился недели через три. Оказалось, он ездил в Читу, добрался на
перекладных до лагеря, в котором сидела Геула. Выпили с начальником лагеря
"столичной", добавили местным "Зверобоем". Пили ночь напролет. Затем
начальник, обнимая друга Толю одной рукой, второй подписал справку на бланке
учреждения No... о том, что "гражданка Геула Полякова три года проработала в
системе МВД".
Ну и хохот стоял у Гуров в тот вечер, когда к ним вломился заросший,
взмыленный Толя Якобсон со справкой в руке.
Но Геула, как и предполагали Гуры, заартачилась. Сказала, что по
фальшивой справке жить не будет. Даже если бы в ней было написано, что она
"три года трудилась по системе йогов". А не в тюремной системе... Пойду в
бухгалтера, в уборщицы, буду мыть посуду...
Но ни в бухгалтера, ни в уборщицы Геулу не брали, как только узнавали,
что у нее высшее образование: коль человек с дипломом университета готов
мыть тарелки, дело ясное... "Москва -- не Америка! В СССР с дипломом тарелки
не моют..."
В те же дни сватался к Геуле авиационный генерал, жизнерадостный
великан с бычьей шеей, знавший ее еще девочкой-парашютисткой. -- Ничего не
бойся, -- басил он. -- За моей спиной, как за каменной стеной.
Геула за стену не схоронилась, хотя и проплакала весь вечер. Генерал
был добряком и -- верила -- любил ее: первый раз звал замуж, когда ходил в
майорах, а она училась в школе.
Виктора Полякова, бывшего мужа, который явился с покаянием, она турнула
так, что тот вылетел, забыв свою синюю пилотскую фуражку. Геула сжалилась,
выкинула фуражку в окно, следом. В тот же день подала заявление в ЗАГС.
Переписала все документы на свою девичью фамилию -- Левитан.
Дядя Исаак предлагал "качать права". Как это так -- работы не дают?!
Пусть не в Москве, у черта на рогах, где дети годами сидят без учителей.
Пусть проверяют: у них инспекторов, как собак нерезанных.
Иосиф вздохнул печально, вымолвил:-- "Качают права", как известно, там,
где прав у человека нет никаких...
Пришел Сергуня, торжественный, в черном пиджаке; принес букет роз. Одну
дал Гуле, остальные поставил на стол, в голубой вазе. Сказал, что сегодня он
стал доцентом. А потому -- гуляем!.. -- Дов! -- окликнул он. -- Сходи за
столичной! У меня как раз на два пол-литра. -- С восторгом, -- прогудел из
своей кельи Дов, который обид не помнил, а выпить любил.
Когда разлили последнюю бутылку, закусив квашеной капустой, острой, с
клюквой, по лииному рецепту, Сергуня покраснел густо и сказал, как в воду
бросился -- Гуля, я не генерал, я пингвин. Выходи за пингвина, а? - Что-то
очень жалкое было в этом его "а": видно, никакой надежды он не питал.
Геула вскочила, обняла его, поцеловала в растрепанные пьяные губы. --
Ты с ума сошел! -- воскликнула она весело. -- Я тебя люблю без памяти, как
могу подвергать такому риску!..
Тут уж все грохнули, стулья заскрипели. Сергей даже не улыбнулся.
Встал, прошелся-покачался от одной стены к другой. Разнесло его в последнее
время, потучнел, шея короткая, семенит ногами в лаковых полуботинках, ни
дать ни взять - пингвин!.. Уж не Геула ли его так окрестила?
Дов поглядел на Сергея искоса и, добрая душа, кинулся на помощь: --
Гуля, в королевских семьях на сторону не выходят. Женятся только среди
своих. Я бы на твоем месте опингвинился...
Геула резко поднялась. Она не любила бесцеремонности Дова. Стала
одеваться. Сергей подал ее старое-старое модное пальто в крупную клетку и
пробормотал в отчаянии: -- Значит, не судьба... А если похудеть? Тотально...
-- Вот-вот, -- сказала Геула зло. Надоели ей эти разговоры. -- Станешь
таким, - она поднесла к его носу свой худой, почти прозрачный палец, --
поговорим...
После ухода Геулы Сергей сказал задумчиво-печально: -- Ей только в
аспирантуру. Или в омут...
-- Ты о ком?
-- О Гуле, о ком же!.. Толя прав. Наметил штрек...
Дов даже не нашелся, что сказать, только руками развел.
-- Есть у меня еще одна идея, -- грустно произнес Сергей и замолчал,
покосившись на потолок. И тут же ушел, застегиваясь уже в дверях.
Позже узнали, что он уехал в Томск, в университет, где кафедрой русской
истории руководил его школьный товарищ. Сергей поведал школьному другу все,
как есть. Привез из Томска официальное письмо гражданке Геуле Левитан.
Гражданка Левитан приглашалась на экзамены. Экзамены Геула сдала и осталась
в Томске. Фамилия у нее была своя, законная. Девичья. По "делу" девичья
фамилия не проходила, а времена были хрущевские, облав не устраивали...
Мне нравились Гуры. Нет-нет, да и сворачивал к ним. Рисковые ребята.
Тертые. Особенно Дов, который редко бывал дома...
Почему-то никто не удивился, когда за ним пришли. Только Лия
всплакнула. Суд был закрытый. Пустили только Иосифа и Лию. Прокурор требовал
расстрела: "Измена Родине. Шпионаж..." Все, как у Гули, только "по новой"...
Затем, видно, и его поправили, сказал в заключительной речи:
-- Никакой пощады антисоветчикам. 15 лет строгого режима... Суд дал
12...
Я тут же написал письмо протеста, отнес его к Константину Паустовскому,
Юрию Домбровскому, - набралось подписей двадцать.
Геула приехала из Томска, позвонила мне из автомата. Мы встретились у
метро "Щелковская", куда подходят дальние автобусы и народу невпроворот. Я
дал ей копию письма, -- на другой день оно зазвучало по всем радиостанциям:
"Голос Америки" дал выдержки, "Свобода" -- полностью. Отрывки из судебного
протокола напечатала "Нью-Йорк Тайме".
Месяца через три мне позвонил Иосиф, сказал, что Верховный суд СССР
оставил приговор в силе. Только (это было, пожалуй, впервые в судебной
практике) зачел восемь лет, которые Дов отмучился в Воркуте и Караганде.
Невинно. И был реабилитирован. -- Значит, ему досиживать еще четыре. Еще не
вечер, Гриша! ..
.Вернулся Дов к пятидесятилетию советской власти. Открыл дверь и
сказал: -- Праздник без меня -- не праздник!.. -- Он поздравил всех с
победой израильской армии в Синае и, выпив из горла бутылку водки, пошел
вприсядку вокруг стола, бася восторженно: -- Зять на теще капусту возил,
Молодую в пристяжках водил..
.Сильно изменился Дов. Землисто-коричневое лицо стало еще грубее,
оплыло. Под глазами темные мешки. Танцует, а лицо неподвижное, каменное.
Встретится такое лицо в темном переулке -- бросишься бежать куда глаза
глядят. Мать сразу увидела: плохо видит, щурится.
-- Держали в одиночках долго. Без света, -- просипел Дов. -- Ничего,
мать! -- Снимай рубаху! -- сказала Лия. Осмотрела сына, ощупала задрожавшими
пальцами. Рубец на плече. Шрам вдоль всей руки, до запястья, затянутого, как
у штангистов, кожаным напульсником. -- Драться приходилось?..
Усмехнулся краем проколотых, едва заживших губ. -- Пытались
освежевать... Всерьез? Раза три.
Да, похоже, времена снова изменились. Геулу шесть лет назад отделили от
блатных. Дова не только не отделили. Запихнули к блатным -- специальным
решением суда. Да не к обычным ворам, а к рецедивистам - "полосатикам". У
кого восемь судимостей, у кого шестнадцать...
"Закон не нарушен, -- ответили из прокуратуры СССР. - Судья может
учесть личность подсудимого..." Словом, затолкнули к бандитам -- на
растерзание. По закону. Лия гладила его шрамы и беззвучно плакала.
Как только стемнело, Дов исчез: в Москву ему, "рецидивисту", дорога
была заказана. За неделю к Гурам милиция вламывалась трижды: проверяла
паспорта гостей, обшаривала углы... Дов жил за "сто первым"... В городе
Александрове ишачил каменщиком, по его выражению. Он был единственным
каменщиком в очках. Потому каменщики его сторонились: интеллигент! Через
полгода стал прорабом. Назначили его, правда, без приказа: повышать Дова
было запрещено.
Каждую неделю Дов Гур рассылал письма. Во все инстанции. Просил
отпустить на "историческую родину", как он писал. Писем сто бросил в
почтовый ящик и -- все, как в могилу. Наконец, его вызвал начальник местного
КГБ, моложавый полковник с вмятиной на лбу. Письма гражданина Гура Б. И.
лежали на его столе. Целая груда.
-- На историческую родину, понимаешь, собрался? -- спросил полковник, и
вмятина на лбу его налилась кровью. -- Твоя историческая родина знаешь где?!
В урановой шахте. Очень будешь проситься -- поедешь...
В этот же день Дов привез в Москву "воспитательную беседу" полковника
КГБ, которую он записал на магнитофон "Яуза", прихваченный им с собой в
брезентовой прорабской сумке. Спустя неделю беседа прозвучала по
радиостанции "Немецкая волна".
Около дома Гура в Александрове постоянно маячил кто-либо, и Дов
понимал: долго гулять ему не дадут -- повезут на "историческую родину"... А
скорее, прикончат без суда.
Уж ни одного учреждения не осталось, куда бы он не отправил свои
сдержанные деловые письма, которые, по сути, были предсмертным криком. В ООН
забросил, наверное, целый десяток. И по почте, и с туристами. Гуля помогала.
И все, как в могилу. Счет, видел он, пошел уж на месяцы. На недели. На
дни... И вдруг Дов услыхал по радио, что в Москву прибыл член Верховного
суда Соединенных Штатов господин Гольдберг.
Дов понял: это последний шанс. В субботу Гольдберг придет в синагогу,
не может не придти. И точно -- явился. Но он был окружен такой "невидимой
стеной", что Дова дважды отшвырнули в сторону, едва он начал проталкиваться
к высокому гостю. Только когда судья Гольдберг сел в большую американскую
машину, невидимый круг стал распадаться. Один плащ "болонья" закурил, второй
отошел в сторону. И тут Гольдберг приспустил стекло машины, чтоб помахать
провожавшим. Дов метнулся, как молния, нырнул в окно рыбкой, крикнув три
слова по-английски, которые он выучил заранее: "Хелп ми, пли-и-из!", и
оставил на коленях Верховного судьи США свое письмо, переведенное Гулей на
английский. Нарушителя порядка выдернули обратно тут же. Но уже без
письма...
Разрешение на выезд Дов получил через неделю. Узнал об этом от своего
родного полковника со вмятиной на лбу. Тот примчал к нему на черной "Волге",
постучал, как привык: досчатая дверь захлопала-задрожала, и Дов похолодел:
"Все! Поехал до дома..."
Полковник был бел, только вмятина алела... Громко поздравил гражданина
Гура с решением советского правительства.
-- ...Выпускают тебя, понимаешь, в Израиль... Проявили социалистический
гуманизм. -- Уходя, понизил голос: -- Ты на меня зла не держи, Борис.
Служба, понимаешь... -- А в глазах его стыли страх и ярость: "Ушел! Ушел!.."
Таких проводов Москва еще не видела. Евреи подходили к дому Гуров
колоннами, как на первомайской демонстрации. Квартира была набита, "как
камера в 37 году", по определению старика-сиониста, пришедшего на костылях.
На лестнице -- не протолкаться. У дверей стоял Наум. Я никогда не мог
предвидеть, что он будет делать в следующую минуту. Обзовет тебя прохвостом
или полезет целоваться! Гений, говорили. Вроде Толи Якобсона, только в
другой области. Ну, нет, с тихим, сдержанным Толей его не сравнишь...
Влажная лысина Наума сияла над толпой. Наум брал каждого входящего за
руку, подводил к Дову, которого оттерли в дальний угол, и говорил:
-- Вот, потрогайте этого еврея пальцем: завтра он летит в Израиль. И
гость послушно трогал взмокшего Дова пальцем. Это было и смешно, и
трогательно. И - возбуждало надежды...
Я сразу увидел Геулу. Она дышала, как пловец, наконец достигший берега.
Толстая коса ее растрепалась, белые волосы почти закрыли выпуклый лоб; она
отдувала их, чтоб не лезли в глаза. Я спросил ее, как дела. Когда защита
диссертации о Николае Первом и кантонистах?.. Оказалось, защита уже прошла.
Редкостно. Ни одного голоса против. И место ей предложили немыслимое --
заведывать кафедрой истории.
-- В Чите, -- добавила она нервно-весело. -- Ей Богу, не вру! В
университете. Читинские лагеря, как суженого, и на коне не объедешь... --
Она приблизила ко мне розовое от возбуждения лицо и шепнула: -- Но, как
говорил Ленин, мы пойдем другим путем...
Вокруг стоял немыслимый гомон, кто-то записывал адреса, телефоны
старых, казалось, сгинувших друзей. Год назад советские танки ворвались в
Прагу, но, как видно, не все еще потеряно... Друзья остались до утра,
прикорнули на диване, на полу, чтоб проводить Дова в Шереметьево. Запершись
в бывшей каморке Дова, Лия зашивала в лацкан пиджака Дова письма Геулы и
Иосифа к израильскому правительству.
-- Сразу звони из Вены, -- настаивал Иосиф. -- А то, знаешь их, посадят
самолет в Киеве...
Тут я впервые, после многих лет разлуки, увидел длинного, тощего
Михаила Занда* с которым учился на одном курсе. Занд был семитологом. Не то
профессором, не то доцентом. Потомственным интеллигентом. Дов, обхватив его
своими лапищами, бормотал счастливым голосом: -- Мишка, приезжай быстрей!
Рванем в Иерусалим. Напьемся. Будем лежать в кювете. Мимо будут проходить
евреи и говорить, подняв палец: -- Они из России...
Наконец Дов вырвался из таможни на летное поле. Он мчался по сырому
асфальту, размахивая руками, сжатыми в кулаки. Всего имущества у него -
брезентовая прорабская сумка на ремне, которая колотилась о его спину. Дов
остановился, помахал оставшимся.
Аэропорт взревел. Сотни глоток скандировали такое заветное и, казалось,
невозможное: -- До свиданья!..
В эту минуту на летном поле показался маленький, быстрый Мстислав
Ростропович, придерживая у шеи пальто, которое раздувалось, как парашют.
Казалось, он опускался на парашюте, гонимом ветром... Позади какой-то
здоровенный детина нес виолончель. Ростропович оглянулся и помахал рукой. В
ответ дружно засвистели. Ростропович растерянно посмотрел по сторонам. Вдали
вышагивал парень в синей спортивной куртке. И... никто более... Пожав
плечами, Ростропович зашагал к своему самолету быстрее. Ветер рвал на
бетонной стене выцветшее рекламное полотнище, призывающее граждан летать
самолетами Аэрофлота (как будто у граждан СССР был выбор). Наум, задыхаясь
от переполнявших его чувств, вскричал вдруг: -- Евреи, летайте самолетами
Аэрофлота!
Аэропорт Шереметьево снова взревел так, что служба в плащах "болонья",
оцепившая все ходы и выходы, сбежалась в кучку. Так и простояла за
галдевшими евреями, кучкой, придерживая свои серые шляпы и растеряно
озираясь.
Рейс у Дова был воскресный, дополнительный. Самолет был почти пуст.
Впереди кучно расселись какие-то серые шляпы. Дов взглянул назад. И за
спиной две серых шляпы. "Будут брать?.." Они сидели недвижимо, в своих
новеньких шляпах, не произнося ни слова. Наконец, грузный, постарше других,
снял шляпу, и тогда все остальные тут же сняли их и положили на полочку.
"Так, -- в тоске подумал Дов. -- Опять поэма о рыжем Мотеле: "Мотеле любит
Риву, а у Ривы отец раввин..." Как сообщить на волю?!
Час прошел, не меньше, джентльмены, снявшие шляпы, не шелохнулись. И
Дов сидел окаменело, вытирая время от времени шею тонким шарфиком.
Мальчонка, летевший куда-то со старухой, захныкал, захотел в уборную.
Дов шевельнулся, протянул мальчику руку. Сидевший сзади вскочил, бросил
Дову: "Не беспокойтесь!" И повел мальчика в хвост самолета, где была
уборная.
Теперь уже сомнений не было. Дов медленно промокнул шарфиком пылавшую
шею. Оглянулся, соображая, к каким дверям ловчее рвануться, выскочить,
крикнуть на волю: "Берут!" Но тут же осадил себя: "Не суетись, Дов! Еще не
вечер..."
Снова прошло минут пятнадцать, тихо мурлыкал что-то мальчик,
подчеркивая своим голоском тяжелое молчание.
По трапу самолета забухали сапогами, застучали. Вошли старшина
пограничник с револьвером на животе и два солдата с автоматами Калашникова.
-- Ну, вот, -- мрачновато подумал Дов. -- Не надобно и в Киеве снижаться...
-- Они пробухали сапогами мимо Дова. Дов не оборачивался. Старшина пробасил
из хвоста: "Приготовьте документы!"
Документы пограничники проверяли, ощупывали пальцами уже трижды.
Последний раз -- прямо у трапа. Фото Дова у трапа разглядывали минуту, не
меньше. На Дова посмотрят, потом на фото, на Дова, снова на фото. Дов не
удержался, пробасил: -- Старлейты, а не податься ли мне в кинозвезды?
Глядите на физию -- оторваться не можете!
Старший лейтенант сунул ему обратно визу с фотографией, сказал резко,
как конвойный: -- Давай, не задерживай! И опять проверка.
Старшина шуршал где-то позади, оказалось, осматривал, обшарил уборные,
багажные полки, наконец, взял визу у Дова (Дов сжался ни жив, ни мертв) и...
молча отдал обратно. Дов снова вытер шарфиком шею, усмехнулся: "Слу-ужба,
друг другу не верят, перепроверка..."
Едва они ушли, самолет взревел, дернулся, покатился по взлетной полосе.
Дов взглянул в круглое оконце: за железными прутьями Аэропорта толпа махала
руками, видно, кричала что-то. Пытался различить в толпище отца, мать,
братьев, Гулю, -- какое!..
Ощущения свободы, облегчения не было; сядут в Киеве, суки! Или еще
где...
Час прошел, может, больше, сзади вдруг зашелестело шепотком: -- Прошли
государственную границу... Дов едва не задохнулся, столько воздуха хлебнул:
"Неужто?!" Ох, хотелось верить, а как поверить, когда в кольце сидишь?..
Только сейчас заметил: ремень не отстегивал, так и сидел, вдавленный в
спинку самолетного кресла. Отшвырнул ремень, прошел к стюардессам, попросил
пивка.
Вынул единственную сторублевку, которую сунул перед полетом за
подкладку сумки на всякий случай. -- Советские берете, с Ильичем? Или как
границу перемахнули, так с Ильичем -- каюк?
-- Что вы? - вскрикнула стюардесса, облизнув с перепугу свои лиловые
губы. -- Пожалуйста! -- Дов взял привычного "Жигулевского", налил в высокий
стакан и вдруг вспомнил,-- бутылка в стороне стояла, поодаль от других.
Прошел бочком, стараясь не расплескать пиво, в уборную, вылил в унитаз весь
стакан. -- Береженого Бог бережет...
В Вене он рванулся от самолета с голубой надписью "Аэрофлот", как от
кобры. За ним не сразу вышла старушка с мальчиком, потом экипаж в своих
синих пилотских фуражках с высокой тульей и чемоданчиками в руках. И -
больше никто. У края летного поля он снова обернулся. Ни одна "шляпа" даже
не выглянула. Он спросил у припоздавшей стюардессы, которая догоняла своих:
-- Ваш маршрут до Вены или дальше? -- Сейчас обратно пойдем, -- деловито
сообщила она, пробегая. Дов, не веря глазам своим, остановился у стеклянных
дверей Венского аэропорта. Глядел на гордый 'ТУ-- 104", не отрываясь.
"Неужто это конвой был? Зачем? Чтоб самолет не сжег? Не угнал? Боятся
каторжника? Бля, ничего у них не поймешь! Как королевский кортеж..."
Через пять лет, когда так же, с конвоем, выпроводили Солженицына, Дов
говорил с удовлетворением: -- Боялись, значит, меня. А чего меня-то так
боялись?..
Время шло к вечеру. Никаких вывесок не было. Никто не встречал... А где
же этот... как его? Сохнут? Дов шагнул к стеклянным дверям, -- они открылись
сами. Мальчик, который прилетел вместе с ним, забегал взад-вперед. Откроет
-- закроет. Снова откроет. Потащил бабушку поглядеть на такое чудо. Дов с
трудом погасил в себе острое желание промчаться этак сквозь гостеприимные
двери разок-другой. Шутка сказать, полжизни под замком.
Дов вернулся под открытое небо, степенно прошествовал обратно. Сами
открываются! Годится.... Сделать, что ли, снимок? Первая дверца в железном
занавесе...
Дов приладил дареный "Зенит", щелкнул. Отцу сразу послать -для
ободрения!
За перегородкой стояла принаряженная толпа. В руках у многих цветы.
Кто-то обнимал бабушку, поднял на руки мальчонку. Встречали, похоже,
туристов, а не сионистов. Тучные австрийские полицейские смотрели сквозь
него, Дова, сонно. Будто его и не было. Дов, неожиданно для самого себя,
засмеялся. Ах, "не ждали"! Знакомый сюжет... -- Не ждали! Не ждали!- почти
пропел он. -- А я-вот он!..
Прошли последние туристы с французского самолета, и зал опустел. За
стеклянными стенами аэропорта зажигал огни чужой город.
"Чудеса? Телеграммку, что ли, перехватили?.. Пакость на прощание?.." -
Он добежал до паспортного контроля, вернулся - хоть шаром покати.. -- Во
дела! - весело пробасил Дов. -- Проводили, как короля, встречают, как
оборванца... -- Снова поглядел туда, сюда -- никого...
И тут вдруг прошуршал репродуктор, спрятанный где-то под потолком.
-- Мистер Дов Гур! Мистер Дов Гур!.. Вас ждут возле "Инфор-мейшен"...
Вас ждут возле... -- Дов кинулся к стеклянной ограде, у которой толпилась с
чемоданами какая-то семья. Эмигранты, похоже. Навстречу ему уже бежали,
оставив эмигрантов, две смуглые девчушки с букетиками роз, а за ними
семенила дама в шляпе "Воронье гнездо", вскричавшая издали: -- "Шалом",
мистер Гур! Ваш "Аэрофлот" никогда не приходит во время! Надеюсь, все в
порядке? Давайте вашу визу и все багажные квитанции!
И только сейчас Дов почувствовал предельную усталость. Хоть на корточки
садись.
Поцеловал в щечки девчушек, протянувших ему розы. Сказал незнакомому
семейству эмигрантов, смотревших на него во все глаза: -- Этап закончен.
Сейчас в баню поведут!
Семейство моргнуло непонимающе. Дов тут же раздал каждому члену семьи
по розе, узнал, что они из Польши. Последние изгнанники "великого
интернационалиста" Гомулки...
-- Багаж! Багаж! -- не отставала дама в шляпке. -- Вы дали квитанцию на
одно место. Прошу остальные!
-- А акции урановых рудников, годится? -- Дов развеселился. -- Два в
Воркуте, один в Бодайбо. Золотые россыпи. -- Дов колыхался от хохота до тех