Как в трамвайной двери, в которую пытаются протолкнуться сразу четверо.
Бронетранспортеры сбрасывают с дороги другие военные машины. Гвалт! Русская
матерщина! А моста нет, как нет... Я подполз сюда на своем джипе 16-го,
танки Шарона еще ранее. Шарон, говорил уже, танки переправляет на плотах!
Только 17-го, в три часа дня, навели первую нитку... Ночью тьма египетская,
воистину! Единственный свет -- отблеск орудийных залпов. Почему нас не
бомбят, не знаю! Видно, у рамзесов еще больший бардак, чем у нас...
Стари-ик! Все познается в сравнении; ты представляешь себе, что было бы с
нами, если бы мы вот та-ак форсировали Днепр? Если бы перед нами были не
рамзесы, а вермахт? Никакой бы Шарон не спас. "Рама" вызвала бы две
сотни*"Юнкерсов-87" и все наше железо неделю бы горело и взрывалось. И
никуда не спрячешься: пустыня, дюны... Победохом!
Наш автобус, натужно ревя дизелем, взбирается на африканский берег,
разворачивается в сторону города Суэц и снова мчит, вот уже второй час, по
песчаной и страшной земле: весь африканский берег канала -- точно в оспе.
Теснятся круглые площадки с земляными валами -- капониры, в которых стояли,
а во многих и стоят советские ракеты всех марок, тысячи ракет, в два-три
ряда, плотно. Железный забор... Ракеты прицепляют к "Зилам", к танкам,
увозят. Капониры остаются.
Черная оспа -- бич земли в течение веков -- обрела вдруг новую
разновидность ракетной оспы.
Я думаю о словах Наума. "Если б перед нами были не "рамзесы"..."
Вздыхаю облегченно: - Слава Богу, что под боком не сама Россия-матушка, а
лишь ее привет издалека... Показываю вздремнувшему было Науму на "ракетную
оспу" и, неожиданно для самого себя, улыбаюсь. Наум смотрит на меня
выжидающе. Чего я развеселился?
Да мне почему-то вспомнились слова первого секретаря венгерской
компартии тех лет Яноша Кадара: "Счастье Израилю: он окружен врагами..."
Янош Кадар, действительно, произнес эти ошеломляющие слова. И я слышал их
сам в 1969 году, на встрече Кадара с московскими писателями, где он позволил
себе так пошутить.
Шутка была прозрачной. Его страну дружеские танковые гусеницы подмяли
давненько, а только что великий друг малых наций прогромыхал на танках в
Чехословакию. Мы все, сидевшие тогда в зале, переглянулись, и во многих
глазах я прочел ту же мысль, но уже без всякого оттенка шутливости: "Счастье
Израилю..."
Наум выслушал меня и -- склонил голову набок, задумался. Потом спросил,
усмехнувшись невесело: -- Кто губит, старик, нас бесповоротно -- чужие
"господа ташкентцы" или свои "господа бершевцы"? И кто кому сто очков вперед
даст?...
Я поглядел на Наума с острым любопытством, будто только познакомился.
Он по природе импровизатор, Наум, а тут вот что сымпровизировал. Отвалил,
как плугом, целый пласт земли... Как-то ушел от меня Щедрин. В Москве
застрял. В библиотеке, которую таскаю за собой по всему свету, остался, а в
сердце -- нет. Тем более, его "Господа ташкентцы".
А ведь наизусть знал! Целые страницы из "Истории города Глупова", из
"Господ ташкентцев". "Ташкент есть страна, лежащая всюду, где бьют по
зубам..." Где ташкентец жаждет всенепременно ближнего своего "обуздать",
"согнуть в бараний рог", а вернее бы всего, вытолкать "на необитаемый
остров-с! Пускай там морошку собирает-с!.." Господи, да ведь это сказано о
всех нас! К нам обращается Михаил Евграфович: "...если вы имели несчастье
доказать дураку, что он дурак, подлецу, что он подлец...; если вы отняли у
плута случай сплутовать... -- это просто-напросто означало, что вы сами
вырыли себе под ногами бездну..."
За столетие много воды утекло. Евреи обрели уж не только свое
государство, но и свою "государственную слякоть".
Господа бершевцы! Умница, Наум! Лучше не скажешь... И да простят его
жители Бершевы, трудовые честные люди, к ним этот термин никакого отношения
не имеет. Не о них речь...
Наверное, на моем лице блуждала улыбка: ко мне вернулся Щедрин. Наум
толкнул меня локтем. -- Ты, старик, настоящий еврей, хотя и считаешь себя
русским: умеешь и в несчастье отыскать счастье. А я уж так обрусел, что не
могу... -- И он замолчал. Молчал, полузакрыв глаза, до самого Суэца, и я
понимал, - он думает об отце, о Яше, о Сергуне, которых, видно, уже нет на
свете. Ничего не скажешь, обрусеешь!
Впереди, вижу, кто-то взмахнул рукой с автоматом "Узи". Автобус
медленно съехал на обочину. Шоссе перегораживают два разбитых грузовика.
Здесь, впрочем, все разбито: дома, мостовая, фонарные столбы. Злосчастный
Суэц!.. Пулеметчики в мелком, выдолбленном ломиком окопе, разглядывают
настороженно искрошенные балконы, разбитые окна, окно за окном. Офицер с
большим артиллерийским биноклем в руках наклоняется к ним, они круто
поворачивают дуло пулемета в сторону полуснесенной крыши...

На одном из грузовиков ярко-голубой флаг ООН. Упитанные шведские
солдаты, в пятнистой униформе парашютных войск и голубых кепи войск ООН,
налаживают антенну и дают интервью. А за ними, метрах в пятнадцати, толпятся
египетские солдаты в мешковатых рубахах. Их много, и я стараюсь вглядеться в
их смуглые простодушные лица. Скорее всего, это крестьяне. Феллахи. Им очень
интересны городские люди -- за постом ООН -- со странными сверкающими на
солнце приборами, кинокамерами, телеобъективами размером с противотанковую
базуку. Они миролюбиво поглядывают и на них, и на израильских солдат в
окопчике, кинувших им пачку сигарет. Дежурный автоматчик с нашивками
египетского сержанта пытается отогнать феллахов от линии зыбкого перемирия,
одного из них он даже ткнул в грудь прикладом, но египетские солдаты в
просторных хаки, похожих на деревенские рубашки, снова и снова
проталкиваются вперед -- поглазеть на людей иного мира...
Здесь, пожалуй, особенно ощутимо, что война между Египтом и Израилем --
ненужная война. Ни Египту не нужная, ни Израилю.
...В Тель-Авиве была распродажа картин. Аукцион. Картины выставлялись
хорошие. И не очень хорошие. Но цены назначались высокие, а вздувались еще
больше: весь сбор шел военным госпиталям. Наконец осталась последняя картина
-- портрет Голды Меир. Большой, написанный маслом. Разбитной молодой
человек, проводивший аукцион, взял в руки портрет и сказал весело:
-- Ну, посмотрим теперь, сколько стоит наша Голдочка? Раздался смех.
Картину не купил никто...
Я вышел после распродажи на улочку. Узкая была улочка, две машины едва
разойдутся. Навстречу друг другу мчались, каждый по своей стороне, два
тяжелых военных грузовика. Посередине ехал на велосипеде парень в мятой
солдатской форме, в высоких красных ботинках парашютиста. Он напевал что-то
свое, он был счастлив и не скрывал этого. Руль пошатывался туда-сюда, парень
вертел педали и пел. Зеленые крытые грузовики встретились и медленно, едва
не касаясь друг друга, разошлись. Как они не смяли велосипедиста, -- один
Бог знает!.. А он прорулил, пропетлял между ними, не переставая напевать и,
казалось, даже не замечая опасности...
Я смотрел вслед ему и подумал вдруг -- вот он, образ Израиля. Крутит
педали парнишка между летящих навстречу друг другу гигантов, едва держась на
своем петляющем велосипеде, который такие грузовики могут свалить, даже не
зацепив, одной лишь воздушной волной. Катит себе, петляя, напевая от
счастья, и, кажется, вовсе не думая об опасности, подстерегающей его
ежеминутно...
Я позвонил Науму, спросил, нет ли новостей? Не объявился ли кто? Яша?
Сергуня? Он ответил кратко: -- Едем!.. Как куда? Ты не слышал радио? В
аэропорт! Ждут первую партию военнопленных. Из Египта! Кто знает, все может
быть!..

    3. ДЕНЬГИ ДОРОЖЕ КРОВИ?


Когда я заехал за Наумом, у его дома стоял синий "фиат" Геулы, и вот мы
уже проталкиваемся по узким улочкам Тель-Авива в сторону шоссе, ведущего к
аэропорту Лод. У Геулы немалый опыт вождения в Израиле. И, тем не менее, она
время от времени вздрагивает и покрывается потом; кажется, что бои, которые
завершились на Голанах и в Синае, перенеслись на израильские дороги. Из
боковой улицы выскакивает на полной скорости "бьюик", набитый какими-то
шальными ребятами. Солдатский "джип" встраивается в колонну, куда и воробью
не протиснуться. Шоферу-солдату показывают из других машин руками, что о нем
думают... На красноватом от ржавчины "форде" надпись: "Не перегонять!!! Я из
сумасшедшего дома". Его перегоняют как ни в чем не бывало: все из
сумасшедшего дома!
Улицы полны народу: война позади... Распахнуты двери магазинов, а в
винном толчея, как в Москве за десять минут до конца торговли.
На шоссе Геула вдруг чертыхается. "Смотрите!" -- говорит. На углу стоят
солдаты с короткими автоматами "Узи" и длинными ручными пулеметами за
плечами. Топчутся сиротливой толпой. Мимо них проносятся машины, -- ни одна
не берет. Во время войны достаточно было солдату поднять руку...
-- Ну, не сволочи люди?!-- не может успокоиться Геула и притормаживает,
пропуская бешено мчащиеся автомобили, чтоб подрулить к солдатам. Мы еще
далеко, а солдаты оживляются, выстраиваются в очередь. Берем двоих, девчушку
в зеленом берете и парня с автоматом "Калашников" в руках. Наум
интересуется, почему они заранее решили, что мы подъедем. -- У вас номер с
белой каймой, -- отвечает солдат. -- Олимы всегда берут.
Мы переглядываемся с Наумом.
Они тоже едут в аэропорт встречать пленных, и я... могу ли я
удержаться, не спросить, что говорили им командиры о плене?.. Можно ли
сдаваться? Не считается ли это трусостью? Или, не дай Бог, изменой? Солдат,
курчавый, смуглый сабра, не понимает вопроса.

-- Изменой чему?
-- Ну, присяге... Родине...
Он глядит на меня недоуменно, морщит лоб, не может взять в толк, чего я
от него хочу. "Сейчас!" -- говорит девушка, и вынимает из своей брезентовой
сумки инструкцию на папиросной бумаге. Наум медленно переводит: -- "Пункт
первый. Если дальнейшее сопротивление бесполезно -- сдавайтесь в плен. Пункт
второй. Не запрещается выступать по телевидению, радио; неважно, что вы
будете говорить..." Старик ты слышишь?! Мать честная!.. "неважно, что вы
будете говорить, важно, чтоб было видно лицо, названо ваше имя, старайтесь
назвать большее количество имен товарищей, которые находятся в плену, таким
образом смогут бороться за вашу жизнь и возвращение, - через красный
крест..."
-- А! Вы русские! -- догадывается солдат. И он, и девчушка в зеленом
беретике смеются.
Наум поджимает губы, разглядывает бумажку с обратной стороны: нет ли
там каких-нибудь примечаний и оговорок? Нет, никаких примечаний нет, и он,
пробежав инструкцию еще раз, отдает ее обратно.
-- Наум! -- говорит Геула негромко. -- А ведь мы действительно приехали
из сумасшедшего дома! -- Всего только из соседней палаты! -- отвечает Наум,
и теперь мы смеемся. Не очень, правда, весело.
У аэродрома половодье машин. Регулировщики загоняют наш "фиат" куда-то
на траву. За барьер не пускают, но толпа все прибывает, шумит, теснясь;
наконец, сносит преграду, и вот мы у края бетонного поля. Ждем на ветерке.
Самолет опаздывает, я напоминаю Науму, понизив голос, слова Дова: "со дна
моря достанет" того, кто "добил" отца? -- Узнали, кто таков? -- Да!.. Тот
самый, который еще до выступления отца кричал: "Не трогайте армию! Армия --
это нечто особенное!.."
-- Дов не натворит глупостей?
Наум закуривает на ветру, прикрыв сигарету ладонью. Лишь затем
отвечает: -- Крикун потерял сына. В одной из ловушек Бар-Лева, которая
называлась "Фортом^... "Нечто особенное..." Бог с ним!..
Кто-то из толпы кричит: -- Этот?! На горизонте появляется точка. Она
растет, и вот заходит на посадку. Большой швейцарский самолет с красными
крестами на фюзеляже и руле поворота. Тысячи людей подымают руки, машут
цветами, платками, фуражками. Руки обнажаются порой до локтей, и я вижу на
многих синие несмываемые номера гитлеровских лагерей уничтожения, "тавро
еврея", как здесь говорят.
Самолет подруливает к зданию аэровокзала, заглушая своим ревом шорохи
киноаппаратов, женский плач и топот санитаров. Открылась дверь в фюзеляже,
двинулся вверх широкий, для выноса раненых, люк. К самолету кинулись девушки
- солдаты израильской армии с казенными букетами.
А из самолета не выходят. Ни одна душа не появляется!.. На лице Геулы
испуг, почти отчаяние. Неужели египтяне обманули? Самолет с их пленными уже,
наверное, садится в Каире!
Наконец из двери выглядывает остриженный наголо паренек в полосатой
пижаме, похожей на униформу заключенного. Аэропорт Лод, забитый тысячами
израильтян, взорвался аплодисментами. Кто-то запел песню шестидневной войны.
Его не поддержали, и он увял тут же... Плачет Геула, глядя на ребят, которые
прыгают по трапу на одной ноге, поджимая повыше вторую, забинтованную.
Раненому, у которого забинтована и нога и рука, пытаются помочь. Он
отталкивает санитара, спускается сам. К нему рвется из толпы старик на
костыле... "Моше! -- кричит сквозь слезы, -- Мошик!.."
Солдат, лежащий на носилках, машет букетом. А вот санитары осторожно
несут к машине паренька, которому не до цветов.
У самого трапа военнопленных встречают Моше Даян и толпище министров,
генералов, депутатов кнессета, которые стараются пожать руки проходящим
ребятам в полосатой одежде лагерников. Хотел бы я сейчас взглянуть на лицо
Даяна, открыто заявившего о своей полной ответственности. Только что, на
прессконференции армейских офицеров: "Никто не предвидел до утра Судного
дня, что война начнется именно в этот день, и поэтому мы не начали
мобилизации резервистов... Я не был единственным, кто так думал..."
Вот уже сошли все. Нет ни Яши, ни Сергуни. Геула кусает губы. Плачет
беззвучно, как плачут израильтяне. И вдруг громко, в два голоса, всхлипнули
неподалеку. Я вздрогнул, оглянулся. Стоят, касаясь лбами, Регина и Мирра
Гринберг и ревут по-русски, в голос. Регина полная, в тяжелом осеннем
пальто, Мирра маленькая, иссохшая, в зеленом плащике. Точно мать с дочерью.
Или сестры. Их кто-то пытается утешить: "Это не последний самолет..." Они
обхватили друг друга и -- выть!..
Через два дня из госпиталя Тель-Ашомер раздался звонок. Регина сняла
трубку. Девичий голос сообщил: -- У нас ваш муж! Просил позвонить. Цел.
Ждите звонка. Минут через сорок прозвучал тихий-тихий медленный яшин голос:
-- Рыжик, вроде оклемался... Понимаешь, у меня не было "собачьей бирки"...
ну, солдатского номера, не понял, что надо взять, и пока я не пришел в
сознание... Что случилось? Был провал в памяти... Что? А, бред!
Оказалось, Яша вылетел на вертолете за ранеными танкистами. Летчик
вертолета спутал в песчаных барханах танки. И с той стороны советские Т-54,
и с этой -- Т-54. Вертолет подбили. Летчик оттянул машину подальше от
египтян. Упали среди раскаленных желтых песков. Летчик ударился головой о
железный подкос, потерял сознание. Яша и санитары брели, затем ползли по
пустыне, волоча за собой летчика, который был без памяти по-прежнему. Когда
на них -- спустя несколько дней - наткнулся израильский патруль, все были
без сознания.
-- Когда тебя отдадут? -- сквозь слезы, как могла бодро, воскликнула
Регина. -- Все, я еду!
Теперь мы мчим на аэродром к каждому самолету с красными крестами. И
Наум, и Яша, едва пришедший в себя. А через неделю, когда мне переводят
гонорар за книгу "Заложники", и я покупаю на весь гонорар белую "Вольву", в
мою и гулину машину набиваются все Гуры. В том числе Дов, у которого еще не
сняли гипс, и он скачет на одной ноге и костыле, как горный козел.
...Началась пора дождей. На улицах почти нет прохожих. Только на
центральном аэродроме Лод мокнут сотни людей, не обращая внимания ни на
дождь, ни на леденящий ветер. Завершается обмен военнопленными. Вот сходят
по трапу последние семнадцать израильтян, прибывшие из египетских лагерей, к
ним кидаются родные, женщины, дети виснут на них. А поодаль стоят ни живы,
ни мертвы -- Лия, Геула, Яша, отцы, матери, близкие других солдат --
пропавших без вести, как объявили. Выскакивает на трап последний
освобожденный, губастый и седой мальчишка. Он возбужденно озирается, не
замечая протянутых к нему казенных цветов. Наконец, его обступили, обняли...
Неторопливо появляется работник аэропорта с портативной рацией, видно,
осмотревший пустой самолет. Кивком головы подтверждает: больше никого!
Не надо вглядываться, чтобы увидеть ужас на лицах сотен пожилых людей,
пришедших в аэропорт почти без надежды. Но все же...
В Израиле скорбят молча, -- какой раз я убеждаюсь в этом. Вопль, да и
то приглушенный, можно услышать разве что на кладбище. Даже когда сообщают о
гибели сына или мужа (а сообщают, как правило, друзья убитого, в Израиле не
принято рассылать "похоронки"), даже в эту страшную минуту прислонит женщина
голову к ограде или стене, и стоит так, пока не введут ее, помертвевшую, в
дом... -- -- --
...Больше надеяться не на что. Беззвучно плачет на груди Наума Лия.
Закусив губу, кидается прочь Геула, чтобы не заголосить, не омрачить радости
вернувшимся. Наум догоняет ее, что-то растолковывает, размахивая руками.
Видно, напоминает, что Сергуня был на Голанах. А из Сирии еще не прибыл ни
один самолет. Геула круто отворачивается от него, уходит к машине,
ссутулясь; она знает от Дова, что сирийцы в плен брали редко. Убивали на
месте.
Женщины уехали, мы жмемся с Наумом друг к другу сиротливо. Нам не
хочется расставаться. Наедине со своими мыслями, наверное, совсем
невмоготу... Он глядит на меня сквозь толстые очки. Впервые не вижу в его
глазах постоянной смешинки. Осунулся он, ссохся. Глазницы потемнели, стали
еще глубже. Видно, он, как и я, думает о Сергуне безо всякой надежды.
-- Пойдем куда-нибудь в кафе, посидим, -- предлагает Наум. Мы мчимся в
Иерусалим: с утра у Наума там лекция; в городе поглядываю, у какого кафе
притормозить. Наум первым заметил Толю Якобсона, который вышел из магазина с
пакетиком в руке.
-- Толя! -- кричит. -- Идем, выпьем по-русски, на троих!.. -- В глубине
университетского двора стоит уютная "сторожка", воздвигнутая талантливой
рукой. Наум терпеть не может шумные израильские рестораны, и Толя повел меня
и Наума в эту "сторожку". Называется она -- кафе преподавателей, спирт там
не водится. Захватив по дороге бутылку водки, расположились в затененном
углу. Мне захотелось съездить за Довом, но Наум сказал, что Дов вчера улетел
в Америку. На какой-то конгресс.
В буфете, за стойкой, быстро орудует смуглыми руками немолодая женщина,
по-видимому, из Марокко. Иногда она набирает номер телефона и спрашивает
приглушенно, есть ли новости? Новостей нет, и, она, кладя трубку, долго
смотрит в окно. В одну и ту же точку...
Тихо, полусвет. Сидят по углам два-три человека, пьют кофе, листают
студенческие работы или журналы. Толя Якобсон, добрая душа, пытается нас
развлечь, рассказывает вполголоса, с юмором, как он таскал мешки с мукой.
Последняя операция, когда мешок требовалось поставить в верхний ряд, у него
долго не получалась. Профессиональные грузчики-арабы подпирали мешок
головой, и тот, как-то сам по себе, оказывался наверху. Толя так головой
орудовать не умел, и арабы называли его между собой: "русский ишак без
головы" ("Хамор руси бли рош!") .
-- Глас народа -- глас Божий! -- смеялся Толя. -- Пришлось искать место
в университете.
-- Возьмут? -- нервно спросил Наум.
-- Берут, вроде... Обещают даже, что я смогу защитить своего Пастернака
как докторскую.
-- Дадут? Или твой проХвессор испугается -- похоронит....
-- Поживем -- увидим...
Тревога в глазах Наума вдруг стала острее, тревога звучала в голосе: он
любил Толю и боялся за него - без "кожи" парень. Раним, как Гуля.
Толя разлил водку, не глядя, "по булькам", как он говаривал, и сказал:
-- За мертвых не чокаются, только за. живых. За Сергея!
Мы неуверенно подняли стаканы, чокнулись со звоном...Едва поставили
стаканы, в кафе шумно вошла группа американ-ских туристов, которых, видно,
привезли посмотреть Еврейский университет новой архитектуры. Просторный, с
огромными окнами, он,естественно, включен в пункты "туристского обзора"...
-- Израиль -- рай для туристов, -- сказал Наум. -- И я бы приехал...Мы
засмеялись.
Американцы рассеялись по кафе, сели за столики; один из туристов
остановился неподалеку от нас; помедлив, приблизился. Высокий, пожилой,
упитанно-плотный, взгляд острый, цепкий. Пыхнул
сигарой. Наум, как учтивый хозяин, встал и пододвинул гостю стул.Тот
присел, распахнул свой легкий голубой пиджак.
К туристу подошла буфетчица и попросила не курить. На лице его вдруг
выступила испарина. Он вытер неподвижное и красное, как из меди, лицо
платком. Мы увидели, что пальцы его дрожали, и смолк-
ли одеревенело. Гость вздохнул тяжело и раздраженно: -- Я много потерял
здесь...
И даже курить не дают...
-- О, вы израильтянин?! -- воскликнул Наум. Гость молчал. Погасил
сигару. Наконец произнес с прежним раздражением:
-- Я больше, чем израильтянин! Я даю деньги на эту страну...
За моей спиной раздался голос Толи Якобсона: -- В этой стране есть
люди, которые кровь отдают за нее. И даже жизнь!
Американец сунул остаток сигары в кармашек пиджака, повторил яростно,
не скрывая охвативших его чувств: -- Я даю деньги! Вот уже четверть века! Я,
и такие, как я, держим Израиль, который ваше правительство сейчас едва не
проворонило! -- Та-ак, протянул Наум примирительно. -- Ваша фамилия Атлант?
-- Я вижу, вы шутник, -- у гостя дрогнули в усмешке губы.
-- Вы тоже... господин "больше чем израильтянин...
-- Американец подобрал ноги в белых ботинках под стул и сказал
каменно-серьезно: -- Я отнюдь не шучу. Это, возможно, факт, уязвляющий вашу
гордость, досадный для вас факт, но- факт! Мои заслуги в этой стране,
возможно, гораздо больше заслуг тех, которые тут живут
Наум повел своей длинной шеей и начал белеть. А когда Наум белеет или
начинает тянуть гласные и одновременно заикаться, это очень плохой знак. --
Эт-то любопытная постановка вопроса, -- начал он. -- Значит, вы считаете,
что ваши де-эньги д-дороже кро-ови людей, пролитой за эту ст-трану?
-- Да!-- ответил тот запальчиво. -- Без наших денег не было бы ни
страны, ни армии.
-- Если та-ак, то в-вам лучше бы в эту страну не покаказываться...
Израиль -- н-не ваша вотчина, не ваша колония.
-- Как это так не показываться?! -- вскричало за туристским столом
несколько голосов. -- Мы любим эту страну!
-- О, Боги! Это мне -- не показываться?! -- Голубые рукава взметнулись
вверх. -- Мне, старому сионисту...
-- Оставьте нас со своим суррогатным сионизмом! -- Это произнес не
Наум. Голос прозвучал из другого конца зала. Очень знакомый голос.
Говоривший поднялся, и я увидел, что это был профессор Занд, длинный худой
Михаил Занд, самый сдержанный изо всех моих бывших однокурсников. Он был
бел, как Наум, корректный тихий Миша Занд. -- Позвольте вам задать простой
вопрос: что же вы любите, если деньги дороже крови? Израильские пейзажи? Или
само понятие "еврейское государство"? Си-о-нис-ты! -- Михаил Занд двинулся в
нашу сторону. Сказал, приблизясь: -- Гришу, Толю я знаю, а с вами я хотел бы
познакомиться... Наум Гур? Вы не брат ли Яши Гура, с которым мы в юности
были ЧСИРами и таскали на элеваторе, во время второй мировой войны,
центнеровые мешки?
-- Центнеровые? -- вырвалось у Толи Якобсона. -- Это как раз тот вес,
который здесь навалили на меня. А вы там головой работали? На элеваторе.
-- Что, извините?
Мы захохотали, Миша Занд махнул рукой и перебрался к нам; сказал, что
он послал в американский журнал статью, где есть абзац о суррогатном
сионизме. -- Но боюсь, как бы он не выпал из текста... -- усмехнулся Михаил
невесело.
Американец все еще пытался продолжать спор, но какая-то женщина в белой
шелковой накидке увела его. Я схватился за волосы -- Черт знает, как похожи
миры! Все любят страну, народ, но каждого отдельного человека -- терпеть не
могут.
Через три дня мне позвонил Толя Якобсон и сказал, чтобы я быстро
включил радио. На "Голос Америки". Приемник у меня всегда стоял на волне
"Голоса Америки". Еще из Москвы. Я щелкнул выключателем, и квартиру наполнил
давящий, сиплый басище Дова. Дов перечислял расположение советских
концлагерей. Общего и строгого режима. Мужских и женских... Подробно, со
знанием бытовых деталей, которые может помнить только бывший зек. Вмешался
на несколько секунд звучный дикторский голос, сообщая, что эмигрант из СССР
инженер-строитель Дов Гур дает показания в комиссии Сената США о советских
концлагерях. После передачи я набрал номер Наума, спросил, слушал ли он
"Голос Америки".
Наум поймал лишь самый конец передачи, спросил весело: -- Ни одного
сенатора не обозвал "сукой"?.. Это не Дов!
Наум приезжал в Иерусалимский университет раз в неделю. Когда
появлялся, звонил. На этот раз в голосе его чувствовалось волнение. --
Старик, мать нашла работу!.. Что?.. Сама! Безо всякого блата. Слава те,
Господи!
И без восклицаний Наума было ясно, что означает работа для Лии,
оставшейся одной, в пустой квартире. Мы столкнулись с Наумом в магазинчике,
куда мы оба заехали за цветами. Телефон Лии не отвечал. И мы свернули к
районному Купат Холиму, где Лие делали инъекцию витаминов. Наум вспомнил,
что в это время она там.
Районный Купат Холим отличается от российской поликлиники, пожалуй,
только тем, что здесь не встретишь пропойц, жаждущих бюллетеня. Все
остальное - схоже. Очереди. Запах пота и карболки. Ленивая перебранка,
переходящая в крик. Наконец вышла, застегивая кофточку, Лия; постояла
секунду, уткнувшись в грудь Наума. Потом взяла гортензии и рассказала, как
ее нанимали.
Она пришла в огромный госпиталь, где, знала, сестры сбиваются с ног,