Видишь, вмятина... Как-то проснулись от зарева. Горел лес. Немцы взяли
Волоколамск... Не бывал там? -- Я жег его. Термитными бомбами. -- Напрасно
жег. Я тогда из немецкой комендатуры удрал. Из-за пожара. Кокнули б меня, не
видел бы я всего этого... -- Яша разлил остатки водки, выплеснул в рот,
закусывать не стал, отстранив тарелку с отвращением. -- А пОтОм меня били в
Орске, на Урале. Дали мне специальную подставку, табуретку с подпиленными
ножками. Без нее не дотягивался до тисков. Кормежка была -- пайка хлеба и
баланда, которую приносил в цех и разливал слесарь, по имени Васька
-баландер. ГОлОдал, как лагерник... Как-то бежал ночью, после смены, по
снегу. Идти нельзя, ботинки -- рвань, окоченеешь. Набросились на меня
человек тридцать. Со всего цеха. Повалили и -- топтать ногами: "Жид! Россию
продали!.." Я лежу скрюченный, закрывая голову руками. Пинают сапогами под
ребра. "Жид! Россию продали!"... И я решил тогда, что буду защищаться. Я
взял штамп ~ кусок спрессованного железа, по форме напоминает старую русскую
гранату РГД-ЗЗ. Весом этак в килограмм. Наточил финку. Тоже пригодилось...
Появился у меня в цеху приятель -- светловолосый конопатый гигант Сашка
Золотаревский, еврей из Москвы. Мы ходили вдвоем. Решили: если нас тронут,
мы будем не драться, а убивать... От шпаны отбился. Но тут за меня взялось
государство. Мы с Сашкой, патриоты, подали заявление. На фронт
добровольцами. Вызвали нас в большую комнату с косо повешенным красным
флагом на стене. Мы знали: раз пришли повестки из военкомата, значит, мы с
Сашкой -- солдаты. Вышел военком, говорит: "Золотаревского взяли, эшелон
такой-то, тогда-то. А тебе, -- ткнул пальцем в мою сторону, -- отказать. И
скороговоркой: -- Ты -- ЧСИР!" -- Чего? -- спросил я, решив: дознались они,
что мне еще и шестнадцати нет. Тогда-то комиссар расшифровал впервые: Член
Семьи Изменника Родины. И это -- навсегда... Меня били смертным боем в
детдоме. За морковь -- по голове железом. Били немцы из комендатуры. Били в
Орске рабочие. Топтали ногами. Но никто меня так не топтал, как этот
комиссар. Я-то надеялся втайне: "Может, все кончилось. Отец был в чем-то
виноват, а я -- честный человек. Рабочий класс. Васька-баландер мне наливает
миску, как всем. ан нет!.. Сашку Золотаревского убили через два года, когда
его с парашютом бросили в Польшу. А меня, считай, в том военкомате.
Оказалось, я не человек, я какой-то ЧСИР. Вроде крысы. Я ушел с работы --
без денег, документов, продуктов. Мне жить не хотелось. И не стал бы, может,
жить, если б не Мишка Занд. Знаешь его? Видел у нас в Москве. Или здесь, в
Иерусалиме?.. Стою я у железной дороги: самая легкая смерть -- под паровоз.
Гудят рельсы, кто-то за руку меня хвать, оттащил. - 'Ты что, парень,
глухой?" Я говорю: "Я не парень, а чсир..." -- "Правда! - воскликнули сзади
радостно. - Я тоже чсир!" Два чсира -- уже полегче... Привел меня Мишка на
элеватор, где сам ишачил. Клали мне на спину "центнеровый мешок" - сто
килограмм, и я подымался по деревянному трапу. И так двенадцать часов
подряд. Вверх-вниз, вверх-вниз. Голодный, весь в фурункулах. Изредка мешки
рвались. Просыпавшееся зерно я отгребал ногой в сторону, и вместе с Зандом,
как пещерные жители, перетирали это зерно двумя камнями, варили похлебку.
Миша Занд был младше на год-полтора. Ему и пятнадцати не было. Позвоночник
детский, слабый. Таскал он мешки, пока спина не хрустнула, произошло
смещение позвонков. По сей день мучается... Он мне помогал, я ему. Может,
тогда у меня и появилась шальная идея -- стать врачом, медбратом, санитаром,
кем угодно. Выручать кому плохо. Два чсира -- не один. Разговаривали с ним в
открытую. Я стал думать, сопоставлять, позже начал расспрашивать о
родителях, и ощущение огромной несправедливости навалилось на меня. Как
сырой туман. Вдруг стало холодно до дрожи. После войны узнал: Гуры меня
усыновили. Иосиф полковником был, на груди иконостас. Целых три года я не
был чсиром, а потом Иосифа посадили, я снова стал чсиром... Одно счастье,
успел поступить в медицинский. Да счастье ли это было?! Может, как раз тут
беда и таилась. Западня. Как был подозрительным чсиром, так и остался. Куда
ни приду, прежнее ощущение охватывает: они люди, а ты... какОй там чсир, --
Овечий пОмет!.. У Яши лицо и всегда-то чуть виноватое. Доброе и виноватое.
Словно извиняется человек за то, что живет на свете. Израиль не снял этого
выражения. Добавил растерянности, прибитости, что ли? -- Яща, я ни черта не
понимаю!.. Ну, ученые им не нужны. Допустим! Зачем ветряной мельнице
компьютер!.. Но ты же врач. Люди всюду люди. Ты сделал десять тысяч
операций. Был звездой клиники Бакулева. В Москве к тебе попасть было
невозможно. -- А им звезды не нужны. Они и Бакулева, прилети он сюда,
заставили бы урыльники мыть. -- У кого ты был? Я хочу знать имена тех
"патриотов" Израиля, из-за которых вот уже около года твои руки в
бездействии. -- Мафия себя не афиширует... -- Торчит какая-то голова над
забором? -- Ну, министр здравоохранения. Виктор Шемтов, член ЦК партии
МАПАМ. Самая радикальная партия! Левее левого уха. Марксист-ленинец. Был у
него..., Помнишь, в ульпан приезжали два отставных полковника. Устроили мне
полковники встречу с марксистом. Очень доброжелательно встретил, даже
вставил в свою речь два-три русских слова. Он нам и открыл глаза на Цфат.
Город прохладный. Как Иерусалим. Больница там строится, вас ждет... Мы
ездили с Региной, больницу смотрели. Радовались, как дети. А в Цфате на меня
взглянули, как коза на афишу... А дальше началась советская история.
Марксист меня более видеть не желает, по телефону не соединяют, помощники
поворачиваются спиной. Ну, точь-в-точь как в Москве, когда узнавали, что я -
чсир... Далее? -- Он обхватил голову руками. -- Далее я влетел на
сверхзвуковой скорости сразу из марксизма в... феодализм. Феодалы Израиля --
начальники отделений, обычные начальники больничных отделений, которые в
Москве перед директором тянутся на цыпочках, а если, не дай Бог, министр
нагрянет, напускают полные штаны... Здесь им никто не указ! - Он поднял
голову, взглянул на меня с тоской. - Слушай, отстань от меня! То, что я
вижу, - это ужасно. Это отвратительно! Но я еще не ощупал своими пальцами,
что отвратительно потому, что бесчеловечно, преступно. А что -- оттого, что
непривычно. Не обижайся, ради Бога! Представь себе, на глазах у мужа
насилуют любимую жену. Накинулась банда и насилует. Ему руки назад
вывернули, держат. А потом его друзья расспрашивают о подробностях... Я
женился на хирургии раньше, чем на Регине. И она, прости за мелкость души,
никогда от меня не уходила... Я не могу! Не могу! Мне казалось, я уже
чего-то стою. Три месяца назад мне доверили скальпель. А вчера сказали, что
старый феодал уходит на пенсию, а новый потребовал: сегодня в 12-00, когда
он явится, чтобы ни одного врача в больнице не было. Нами чтоб и не пахло.
Таким образом, меня даже и не уволили. А просто смыли из брандспойта, как
грязь... Кем я только не был в своей жизни, кроме чсира: космополитом,
антипатриотом, сионистом, был даже "пособником убийц в белых халатах", но
грязью не был. Никогда. Вчера мне объявили, что я - грязь, овечий помет,
копоть на стене. С грязью не разговаривают, ее смывают из брандспойта или
соскабливают... Какую ценность имеет жизнь, если ты в ней -- грязь, которая
липнет на ногах?! Я поднялся, сказал решительно: -- Пойдем! -- Ку-да? -- В
больницу! Ты дождешься там своего нового барина и будешь бить ему челом. Я
застенографирую ваш разговор, запишу, если хочешь, на свой карманный "маг",
вызовем Сашу Кольцатого, киношника, или другого оператора. Пусть они снимут
скрытой камерой сцену продажи русского раба новому господину. Мы покажем это
в "Последних известиях"... Я буду лупить их за тебя, пока они не посинеют.
Всю морду им раскровавлю. Яша взглянул на меня с тоской. -- Гриша, ты
человек другого характера. Другого темперамента. Ты и в Москве на стену лез.
Я не могу. Я не Дов. Я даже не Сергуня. -- Затопчут! -- Значит, тому и быть!
Я не боролся в России, я только закрывал голову. -- Неправда! На заводе ты
ходил с железным штампом, похожим на гранату РГД. И даже сделал финку. --
Было. А здесь не буду... Я не политический деятель, не борец. Дов окрестил
меня "красной девицей". Смейтесь надо мной, ребята, презирайте, я воевать за
себя не буду. Ты настаиваешь, чтоб я пошел и посидел на лавочке до прихода
нового заведующего? Чтоб прикинуться грязью, которая так присохла к порогу,
что ее не отмоешь брандспойтом? Хорошо, посижу. Унижусь еще... в сотый, в
тысячный... в последний раз. Попытка - не пытка. О нет, когда
бессмысленная... в тысячный раз... это уже не пытка - казнь... Прощай,
Григорий! -- Почему -- прощай? До свиданья!.. Он вяло махнул мне рукой и
пошел наверх, к автобусной остановке, горбясь, не оглядываясь. Я бросился в
телефонную толчею, болтался с трубкой в руке, как удавленник. За Довом
кто-то пошел -- не нашел. Геула еще не вернулась домой. Сергуня... чем
поможет Сергуня? Иосифу и Лие звонить не стал. И без того едва держатся на
ногах... Очередь за моей спиной начала роптать, я не вешал трубки, набирал
номер за номером. Когда звонить стало некому, я испытал чувство, близкое к
ужасу. И... набрал номер Шауля бен Ами. Услышав его медленно-спокойный
голос, повесил трубку на рычажок. Проклятая советская привычка! От ужаса...
звонить в ЦК.. Выскочил из сырого коридора, задев ногой консервную банку с
мелочью, выдвинутую кем-то из нищих почти на середину прохода. Выбежал на
улицу под звон медяшек и хриплые проклятия. Яша стоял на углу рядом с
торговцем-велосипедистом, который отрывисто каркал -- рекламировал горячие
фисташки на всю автостанцию. Яшу толкали. Он не чувствовал этого. Похоже, не
слышал и карканья велосипедиста с жаровней на колесах. Он стоял на холодном
ветру недвижимо, держа в руке вязаный берет, который забыл надеть. Затем
медленно двинулся к остановке...

    12. "ТЕ, КТО УБИЛ НАШУ МЕЧТУ О ДОМЕ, - ПРЕСТУПНИКИ!"



Яша слез с автобуса и поплелся по узкой улочке в старый Тель-Авивский
госпиталь -- нагромождение обшарпанных построек и пристроек. Охранник его
знал и пропустил, взяв под козырек ладонью вверх, как козыряют в английской
армии. По коридорам слонялись больные. Санитары натирали полы, мыли окна.
Шутка ли - новый босс!.. Скорая помощь привезла кого-то. Врача -- ни одного.
Как вымерли. Даже старшего нет, у которого "квиют". "Белые отступили,
красные еще не заняли, -- Яша усмехнулся горестно. -- А в приемном покое
пока кто-то истекает кровью..." Личный звонок -- "махшир", -- который был
прицеплен к его нагрудному карману, не звонил. Никто не вызывал. Яша уселся
на стуле возле пустого кабинета заведующего отделением (старую табличку с
фамилией уже содрали), и снова у него мелькнула почти паническое: ради чего
унижаться? Здесь все чужое. Даже запах... Яша говорил, что у него "слабый
нос". Запахи изводят порой сильнее ругани, стона, толкотни; вызывают
цветовые ощущения. Запах чистой клеенки, очень чистой, блестящей, белой...
И, конечно, йодоформа, немножко резкий, дающей ощущение строгости и ощущение
обязанности. Это и был запах, с которым сроднился. Мечты, чистоты, свежести,
долга. Чувство родного дома... Он помнил, как приехал в заваленный снегом по
крыши город Беломорск. Двухэтажное деревянное здание в Сороках, на
Больничном острове, казалось девственно чистым, почти стерильным, благодаря
пурге. А вошел внутрь -- нет домашнего запаха. Почти две недели он себе
места не мог найти, пока не появилась чистая белая клеенка, блестевшая от
воды. А хлоркой разило серьезно: дезинфекцию производил сам. Никому не
доверил. А уж халаты врачей были ослепительно белыми, накрахмаленными.
Вспомнил халаты! Уже здесь, в Израиле. Его, Наума сунули к
мальчишке-стажеру. Стажер был убежден, что знает все и сделает самым
наилучшим образом. Через полчаса он побежал к шефу за помощью, а шефа и след
простыл...Яша был потрясен. Ущемление грыжи -- операция примитивная, но коль
стажер таков, что он и ее не мог знать, то как можно оставлять его без
наблюдения? Больной для шефа -- крыса, что ли? Оказалось, даже не крыса.
Подопытным крысам, которых привозили для опытов в московское НИИ, они давали
имена. Спрашивали по телефону, как ведет себя Мишка? Что с Машкой?.. Поел ли
гигант Бармалей? Первая операция повергла Яшу в ужас. Увидел как-то свою
фамилию в списке хирургов. "Яков Гуров - удаление желчного пузыря у больного
"X"." Яша глазам своим поверить не мог. Он этого больного никогда не видел.
Диогноза не ставил. Даже рентгеновского снимка не показали... Как он будет
удалять желчный пузырь. если он даже руки на живот этого больного никогда не
клал?! Профессор Старр выслушал Яшу и сказал иронически-покровительственно:
-- Не видел больного? И не увидишь. Я .его видел! -- Но я же буду его
оперировать?! -- В этом отделении оперирую только я. Один я!.. Я ставлю
диагноз. Я оперирую. Понял? Тебя вообще нет... Кому я, по занятости, доверяю
что-то делать вместо себя, это никою не касается Иди! Яша не мог с места
сдвинуться. Шеф не соизволил сказать даже о результатах обследования. Есть в
желчном пузыре камни или нет? Есть ли основание к такой операции?.. Был бы
профессор Старр еврейским вариантом академика Бакулева, тогда, возможно, Яша
не стоял бы перед ним соляным столбом. Но профессор Старр был обычный
"зауряд-врач", и только он, Яша, знал, что "зауряд-врач"... - это недоучка
времен войны... О да, резать и шить Старр умел, двадцать лет практики не
могли не сказаться!.. Но как только начиналось установление диагноза, он
барахтался, как мальчишка, которого столкнули в воду. Однако он был ныне
профессором знаменитой израильской больницы Ихекот, а Яша хирургом "с
мороза", который не мог забыть иронической усмешки министерского чиновника:
"Вам 45 лет. Хирургом вы здесь никогда не будете. Выкиньте это из головы..."
-- Чего вы торчите тут? - зарычал Старр. - Больной уже под наркозом... --
Яша бросился в операционную. Увидел накрытого простыней человека. Ни лица,
ни рентгеновских снимков. Ничего!.. Отказаться? Тогда ему останется только
лезть в петлю... Он взял чуть дрожавшей рукой инструменты - слава Богу, они
на всех языках звучат одинаково. Тут в операционную вкатился на коротких
ножках профессор Старр: взглянуть, как русский справится с операцией. --
Скальпель! -- твердым голосом приказал Яша. Из-за страшного напряжения он
сделал операцию молниеносно. Она заняла не более пятнадцати минут.
Остановился лишь затем, чтобы сделать, по привычке, внутриретгеновское
обследование: не осталось ли камней? Спросил у Старра, не прибегнем ли к
рентгену? -- Нет! -- Нет?! Зашивать! - распорядился Яша. На другой день Яшу
поздравлял весь персонал. Анестезиологи, которые были в операционной,
рассказали всем, что никогда не видели подобной работы. Технично, четко,
блистательно!.. "Кол аковод! Молодец! Все хорошо!" Для всех это был
праздник, а для Яши - катастрофа. Он работал, как слесарь... По опыту Наума,
Яша решил, что помрачневший после операции "зауряд-профессор" Старр выгонит
его на другой день. Он выгнал его тут же... Но дело же не в
Старре-матерщиннике, фельдфебеле от хирургии... Яша взял с подоконника
сорванную табличку, на которой было написано "профессор Фридман". Старик
Фрид был питомцем классической немецкой школы, и, хотя он, как и полагается
питомцу немецкой школы, кидал в сердцах инструменты, кричал под горячую руку
на сестру, но он был Хирургом Божией милостью. А что это меняло? В тот день,
когда он, Яков, явился сюда, "скорая" привезла больную с разлитым
перетонитом. Ее положили, а затем позвонили мужу, чтоб забирал домой. А на
другое утро "скорая" доставила ее в катастрофическом состоянии... Оказалось,
два доктора переругались. Фрид смотрел больную первым, а должен был, по
обыкновению, осмотреть и дать заключение вторым, после старшего врача.
Медсестра умоляла не ругаться, не кричать при больных, а они скандалили и в
палате, и в коридоре. Поскольку в мнениях не сошлись принципиально, больную
приказали выписать. Человек сам по себе их не интересовал... Это и было тем
кошмаром, который преследовал Якова Гура. Если даже больной человек - только
случай, то что такое врач, да еще "с мороза"?.. Хамло Старр относился к
нему, Яше, как ко вше: брезгливо и с опаской. А милый Фрид, любивший
рассуждать о Бисмарке? Знавший наизусть "Фауста"? Взял русского "на месяц".
Понял, с кем имеет дело, тут же; в конце месяца его русский оперировал
самостоятельно. Месяц прошел, не говорит русскому ни да, ни нет... В конце
третьего месяца он, Яша, не выдержал, обратился к самому Фриду: "Я - ваш,
или мне искать работу?" Милый Фрид прошамкал: "Я тебе ничего не говорю, ты и
работай!.." Три месяца прожил в состоянии нервного стресса: каждый день
могли сказать -- до свидания, русский доктор! Ехал к Регине, к мальчишкам и
думал: а что, завтра встретят удивленным возгласом: "Доктор Гур! Зачем
пришли?.." Это походило на китайскую казнь. Выбривают человеку темя и ставят
под капель. Одна капля ударит - пустяки. От сотой - уж голова гудит.
Тысячная -- убивает... Наконец, Фрид перестал являться по ночам. Какой бы
сложный "случай" ни был. Дежурные вызывали русского, и Яша решил, что,
наконец, все встало на свое место. Заведующим отделением, как у Бакулева, он
быть не собирается. Он -- полноправный старший врач, этого достаточно. Он
был почти горд! С улыбкой вспоминал панику на лице немки -- хирургической
сестры, -- когда он впервые встал к операционному столу вместо старика
Фрида. Она бросила больного и побежала звонить к Фриду домой. Теперь она
учит русские медицинские термины на случай, если доктор Гур забудет во время
операции ивритское слово. Доктор не должен отвлекаться. И вдруг...
отшвырнули, как окурок. Как грязь. К 12 ноль-ноль чтоб и духа не было...
Старр, Фрид, новый босс -- какой-то калейдоскоп бесчеловечности! Чужое! Все
чужое!.. Но в таком случае зачем он здесь? Ради чего? Ждет плевка?
Пренебрежительного жеста: "Вон!" В России они вели себя гордо. Всегда.
Как-то прибыл из Москвы в Академгородок, где работала Регина, секретарь ЦК
Суслов. Бросил директору института академику Мешалкину фразу, которая
облетела весь Академгородок: -- Ты что, организовал сибирскую синагогу? В
тот же день имя Регины, подготовившей доклад для Международного
Онкологического Конгресса, было заменено благозвучным именем Мешалкина. Гуры
собрали вещи и, не взяв подъемных, уехали в Москву. Мешалкин примчался на
станцию, уговаривал остаться. Дудки! Чего же теперь он сидит под дверью,
гордый Яков Гур? Где его гордость? Самолюбие? Все кошке под хвост? Он
поднялся и, потоптавшись, опять сел под дверью... Почему-то опять
вспомнились потемневшие от сырости бревна беломорской больницы. Три унылых
строения. Телефонов нет. Связь через санитаров-посыльных. Он единственный
хирург на всю округу. Из дома никуда... Как- то зовут. Глубокой ночью. Вошел
в приемный покой, пахнувший сырой клеенкой и березовыми дровами; не глядя,
положил руку на живот; сказал: ну, тут прободная язва. Надо оперировать...
Потом взглянул из лицо больного и отшатнулся: капитан МГБ, который его
допрашивал, бил, отобрал паспорт, "шил дело", как на "безродного
космополита" и "финского шпиона"... И -- "дошил" бы, бандюга, точно, не
схвати он прободной язвы. Яша тогда машинально шагнул к дверям и вывалился в
сырую ночь. Десяти минут не прошло, прибегает главный врач Татьян-Иванна: --
Яш, ты что? Яша объяснил и вздохнул трудно: -- Не буду я его оперировать! --
Дак он же помрет. -- Ну, и пусть! А мне какое дело! Отправьте его куда
хотите. -- Дак ты же знаешь, что нелетная погода! (А когда она была тут, .
летная погода!) Нешто самолет из Петрозаводска выпустят сейчас?! --
Отправляйте поездом! -- Поездом? Прободную язву? Он же подохнет по дороге!
-- Наверное, подохнет. Не пойду! -- Татьян-Иванна стала голосить, как на
похоронах, говорить, что всех врачей посадят, а кого и убьют. Не помнит он,
Яша, о товарищах, и должна же у него быть совесть врача... Русские врачи
лечили даже немецких военнопленных! -- Вот-вот, когда он будет у меня
военнопленным, я его буду лечить. А пока я у него в плену. Не буду! Сказал
"не буду" и почувствовал неуверенность. Не сможет он выстоять перед нажимом
Татьян-Иванны, да и перед собственными сомнениями. Товарищи вокруг, врачи. В
самом деле, пересажают всех. А уж его-то, Якова, точно кокнут. Яша
отправился в операционную, окликнул главную сестру. -- Зина, дай мне бутылку
со спиртом... Большую! Яша был начальником отделения, слово его для Зины --
закон. К тому же знала, что начальник - не пьяница. А спирта в жизни не
пил!.. Передала трехлитровую бутыль без колебаний. Яша принес ее домой и
начал пить. Стакан за стаканом. Методически. Напился до остервенения,
кричал: пусть всех гебистов тащат к нему на стол, он их скальпелем,
скальпелем Наконец, потерял сознание и свалился на пол. Проснулся с адской
головной болью. Сидит рядом с ним на кровати Татьян-Иванна, гладит по
голове, как маленького ребенка. -- Ну, Яшенька, отошел? Сбросил ноги с
кровати, обхватил голову руками, пробормотал частушку, которая уж много лет
как прилипла к нему, не оторвешь: Быть бы Якову Собакою, Выл бы Яков С утра
до ночи... -- Дак тОгда пОшли, миленький, - проговорила Татьян-Иванна своим
вологодским говорком. -- Оперировать... Яша встряхнул головой, подумал, что
действительно не может, не имеет права отказаться от операции. --
Татьян-Иванна, но лечить я его все равно не буду! -- Дак и не надо! Ты
только сделай свое дело. А уж мы как-нибудь выходим гада. Нам не привыкать!
Выходили гада! Яша помнит, что на обходе он проходил кровать капитана
быстро-быстро, потому, что тот все время пытался схватить его руку и
лизнуть. "Ужасное ощущение", - вспоминал Яша. ...Третий час пошел, как Яша
сидел тут, в Тель-Авивской больнице, горбясь перед запертой дверью, ругаясь
про себя, а то и поскуливая, как его Пося. Даже сама дверь, серовато-белая,
в грязноватых водяных подтеках, чудилось ему, оскорбляла, точно живое
существо, своим казенным безучастием. Он поглядел на нее с ненавистью. А
мысль возвращалась к прошлому. Почему он тогда оперировал гебиста? Из
страха?.. Нет, страха почему-то не было. Но он давал клятву Гиппократа.
Никаких иных клятв не давал. Никогда. Ни комсомольских, ни воинских, даже
хранить секреты не обязывался, да какие у него секреты! Только клятву
Гиппократа. Потому спас даже своего убийцу... И, пожалуй, только сейчас он
остро, всем своим существом осознал, почему он заставляет себя унижаться,
утирает плевки с лица и сиднем сидит перед этой плохо вымытой чужой дверью,
где нет ничего родного. Чужой запах. Чужие лица. Чужой язык, на котором он
лопочет, как годовалый младенец. Он давал клятву Гиппократа, и он останется
здесь, кем бы его ни взяли, пусть даже санитаром или поломойкой... Новый
босс появился в конце рабочего дня. Он шел, твердо, по-хозяйски ставя ноги в
тяжелых туристских ботинках. Высокий, лет сорока двух. В одной руке он
держал папку, во второй теннисную ракетку в кожаном чехле. Яша поднялся,
одернул пиджак, сделал полшага вперед, не более. Босс повернул к нему лицо и
посмотрел, как сквозь стекло. Захлопнул за собой дверь. Яша подождал минут
десять, пока тот снимет дождевик, усядется за большим канцелярским столом,
из которого к его приходу вытряхнули все бумаги. Наконец, постучал. Вначале
одним пальцем. Затем чуть сильнее. Стол заведующего отделением находился
неподалеку. Босс не мог не слышать... Двери открыть он не решился. И без
того все ясно. Голова кружилась. Втянув голову в плечи, почти волоча ноги,
он вышел на грязный больничный дворик. У стены был свален кирпич, лежали
сырые бревна. Он опустился на одно из них, чувствуя себя опустошенным,
избитым в кровь, почти до потери сознания, как когда-то в Орске, когда
рабочая шпана топтала его сапогами. Мысль работала вяло, словно не о самом
себе, о ком-то. Эмиграция - это все равно, что ампутация ног. Говорят,
возможна регенерация конечностей, кто-то поднимается на ноги. У него этого
ощущения нет. Эмигрировать вторично? В Штаты? В Австралию? Это вторая
ампутация... Для нее, видно, пропущены биологические сроки. Здесь он спокоен
за будущее Регины и детей, а там?!.. Нет, улететь он, как Наум, не может. Но
совсем уйти он волен. И, приняв решение, он вышел за ворота. Куда шел, не
видел. Кто-то сильно толкнул его, тогда только огляделся. Улица Дизенгоф --
Тель-Авивский Бродвей. Неторопливая, сытая жизнь. Подумал, как во сне, что
надо писать письмо. Зашел в узкое, как коридор, кафе, попросил черного кофе
и бумагу. Бумаги не оказалось, и официант, видя, что посетитель не в себе,
болен, что ли? дал ему книжечку с бланками, на которых выписывает счет. Яша
достал из бокового кармана красную ручку. Ручка была почти точной копией
отцовской, которая хранилась дома, в особом футляре. Только перо было
золотое, паркеровское. Пододвинул к себе казенные бланки и начал писать свой
последний отчет:
"Я виноват перед тобой, Рыжик! Я отнял у тебя все, не дал ничего. Одни
беды -- тебе и твоим родным. Я уплачу за свою вину сполна, -- уйду, уползу
из этой жизни, как уползает подранок... Я -- ЧСИР. Я всегда чувствовал себя
"чсиром". Неважно, что здесь вместо "чсира" меня называют "русский". Мы
оказались в антимире, ты знаешь это. Каждый находит себя в этом антимире или
не находит. Я -- банкрот! Мое решение уйти -- не вспышка безумия. Я, по
природе, рационален. Суди сама: Наум спустится в этот антимир с небес в
цилиндре дяди Сэма. Дов -- каторжник. Он играет по каторжным правилам, бьет