Глава 28.
УЗНИК

   С момента превращения Арамиса в духовника ордена Безмо совершенно преобразился.
   До сих пор для достойного коменданта Арамис был прелатом, к которому он относился с почтением, другом, к которому питал чувство признательности. Но едва Арамис открылся пред ним, все привычные его представления пошли прахом, и он сделался подчиненным, Арамис стал начальником.
   Безмо собственноручно зажег фонарь, позвал тюремщика и, повернувшись к Арамису, сказал:
   – Ваш покорный слуга, монсеньер.
   Арамис ограничился кивком головы, означавшим «отлично», и жестом, означавшим «ступайте вперед».
   Была прекрасная звездная ночь. Шаги трех мужчин гулко отдавались на каменных плитах, и звяканье ключей, висевших на поясе у тюремщика, доносилось до верхних этажей башен, как бы затем, чтобы напомнить несчастным узникам, что свобода вне пределов их досягаемости.
   Перемена, происшедшая с Безмо, коснулась, казалось, всех и всего. Тот же тюремщик, который при первом посещении Арамиса был так любопытен и так настойчив в расспросах, стал не только немым, но и бесстрастным. Он шел с опущенной головой и боялся, казалось, услышать хотя бы единое слово из разговора Арамиса с Безмо.
   Так в полном молчании дошли они до подножия Бертодьеры и неторопливо поднялись на второй этаж; Безмо по-прежнему во всем повиновался Арамису, но особого рвения в этом он, впрочем, не проявлял.
   Наконец они подошли к двери узника; тюремщику не понадобилось отыскивать ключ, он приготовил его заранее. Дверь отворилась. Безмо хотел было войти к заключенному, но Арамис остановил его на пороге.
   – Нигде не указано, чтобы узники исповедовались в присутствии коменданта.
   Безмо поклонился и пропустил Арамиса, который, взяв фонарь из рук тюремщика, вошел к заключенному; затем, не промолвив ни слова, он подал рукою знак, приказывая запереть за ним дверь. Несколько секунд он простоял без движения, прислушиваясь, удаляются ли Безмо и тюремщик; потом, убедившись по ослабевающему звуку шагов, что они вышли из башни, он поставил фонарь на стол и посмотрел вокруг себя.
   На кровати, покрытой зеленой саржей, совершенно такой же, как и все другие кровати в Бастилии, только немного новее, под широким и наполовину опущенным пологом лежал молодой человек, к которому мы уже приводили как-то раз Арамиса.
   В соответствии с правилами тюрьмы у узника не было света. По сигналу гасить огни ему надлежало задуть свою свечу. Впрочем, наш узник содержался в особо благоприятных условиях, так как ему была предоставлена чрезвычайно редкая привилегия сохранять у себя освещение до сигнала гасить огни; другим заключенным свечи вовсе но выдавались.
   Возле кровати, на большом кожаном кресле с гнутыми ножками, было сложено новое и очень опрятное платье. Столик без перьев, без книг, чернил и бумаги одиноко стоял у окна. Несколько тарелок с нетронутой едой свидетельствовали о том, что узник едва прикоснулся к ужину.
   Юноша, которого Арамис увидел на кровати под пологом, лежал, закрыв лицо руками. Приход посетителя не заставил его переменить позу: он выжидал или, быть может, забылся в дремоте. От фонаря Арамис зажег свечу, бесшумно отодвинул кресло и подошел к кровати со смешанным чувством почтения и любопытства.
   Юноша поднял голову:
   – Чего хотят от меня?
   – Вы желали духовника?
   – Да.
   – Вы больны?
   – Да.
   – Очень больны?
   Юноша посмотрел на Арамиса проницательным взглядом и произнес:
   – Благодарю вас.
   Потом после минутного молчания он сказал:
   – Я уже видел вас.
   Арамис поклонился. Холодный, лукавый и властный характер, наложивший свой отпечаток на лицо ваннского епископа и сразу же угаданный узником, не предвещал ничего утешительного.
   – Мне лучше, – добавил он.
   – Итак?
   – Итак, чувствуя себя лучше, я не испытываю, пожалуй, прежней надобности в духовнике.
   – И даже в том, о котором вам сообщили запиской, найденной вами в хлебе?
   Молодой человек вздрогнул, но прежде чем он успел бы ответить или начать отпираться, Арамис продолжал:
   – Даже в том священнослужителе, из уст которого вы должны услышать важное для вас сообщение?
   – Это другое дело, – произнес юноша, снова откинувшись на подушку, я слушаю.
   Арамис внимательно посмотрел на него, и его поразило спокойное и простое величие, свойственное наружности этого юноши: такое величие не может быть приобретено, если господь бог не вложил его при рождении в сердце и в кровь.
   – Садитесь, сударь, – проговорил узник.
   Арамис поклонился и сел.
   – Как вы чувствуете себя в Бастилии? – начал епископ.
   – Превосходно.
   – Вы не страдаете?
   – Нет.
   – И вы ни о чем не жалеете?
   – Ни о чем.
   – И даже об утраченной вами свободе?
   – Что вы зовете свободою, сударь? – спросил узник тоном человека, подготовляющего себя к борьбе.
   – Я зову свободой цветы, воздух, свет, звезды, радость идти туда, куда вас несут ваши юные ноги.
   Молодой человек улыбнулся. Трудно было сказать, что заключалось в этой улыбке – покорность судьбе или презрение.
   – Посмотрите, – сказал он, – вот тут, в этой японской вазе, две прекрасные розы, сорванные бутонами вчера вечером в саду коменданта; сегодня утром они распустились и открыли у меня на глазах свои алые чашечки; распуская складку за складкой своих лепестков, они все больше и больше раскрывали передо мною сокровищницу своего благовония; вся моя комната напоена их ароматом. Они прекраснее всех роз на свете, а розы прекраснейшие среди цветов. Почему же – взгляните на них – вы думаете, что я жажду каких-то других цветов, раз у меня есть лучшие среди них?
   Арамис с удивлением посмотрел на юношу.
   – Если цветы – свобода, – печально продолжал узник, – выходит, что я свободен, ибо у меня есть цветы.
   – Но воздух? – вскричал Арамис. – Воздух, столь необходимый для жизни?
   – Подойдите к окну, сударь, оно открыто. Между землею и небом ветер стремит свои знойные и студеные вихри, теплые испарения и едва приметные струи воздуха, и он ласкает мое лицо, когда, взобравшись на спинку кресла и обхватив рукою решетку, я воображаю, будто плаваю в бескрайнем пространстве.
   Арамис хмурился все больше и больше по мере того, как говорил узник.
   – Свет! – воскликнул тот. – У меня есть нечто лучшее, нежели свет, у меня есть солнце, друг, посещающий меня всякий день без разрешения коменданта, без сопровождающего тюремщика. Оно входит в окно, оно чертит в моей камере широкий и длинный прямоугольник, который начинается у окна и доходит до полога над моей кроватью, задевая его бахрому. Этот светящийся прямоугольник увеличивается с десяти часов до полудня и уменьшается с часу до трех, медленно, медленно, как если бы он, торопясь посетить меня, жалел расстаться со мною. И когда исчезает последний луч, я еще четыре часа наслаждаюсь солнечным светом. Разве этого не достаточно? Мне говорили, что есть несчастные, долбящие камень в каменоломнях, рудокопы, которые так и не видят солнца.
   Арамис вытер лоб.
   – Что касается звезд, на которые так приятно смотреть, то все они одинаковы и отличаются друг от друга лишь величиною и блеском. Мне посчастливилось: если бы вы не зажгли свечи, вы могли бы увидеть замечательную звезду, на которую перед вашим приходом я смотрел, лежа у себя на кровати.
   Арамис опустил глаза. Он чувствовал, что его захлестывают горькие волны этой сумрачной философии, представляющей собой религию заключенных.
   – Вот и все о цветах, о воздухе, свете и звездах, – сказал все так же спокойно молодой человек. – Остается прогулка? Но не гуляю ли я весь день в саду коменданта при хорошей погоде и здесь, когда идет дождь? На свежем воздухе, если жарко, и в тепле, когда на дворе холодно, в тепле, доставляемом мне камином. Поверьте мне, сударь, – добавил узник с выражением, не лишенным горечи, – люди дали мне все, на что может надеяться и чего может желать человек.
   – Люди, пусть будет так! – начал Арамис, поднимая голову. – Но бог?
   Мне кажется, вы забыли о боге.
   – Я действительно забыл бога, – по-прежнему бесстрастно произнес узник, – но зачем вы мне говорите об этом? Зачем говорить о боге с тем, кто находится в заточении?
   Арамис посмотрел в лицо этому странному юноше, в котором смирение мученика сочеталось с улыбкою атеиста.
   – Разве бог не в любой из окружающих вас вещей? – прошептал Арамис тоном упрека.
   – Скажите лучше – на поверхности каждой вещи, – твердо ответил юноша.
   – Пусть так! Но вернемся к началу нашего разговора.
   – Охотно.
   – Я ваш духовник.
   – Да.
   – Итак, в качестве того, кто исповедуется, вы должны говорить только правду.
   – Охотно буду говорить только правду.
   – Всякий узник совершил преступление, и именно за это его посадили в тюрьму. Какое же преступление совершено вами?
   – Вы уже спрашивали об этом, когда в первый раз посетили меня.
   – И вы уклонились тогда от ответа, как уклоняетесь от него и сегодня.
   – Почему же вы думали, что сегодня я пожелаю ответить?
   – Потому что сегодня я ваш духовник.
   – В таком случае, если вы так уж хотите знать, какое преступление я совершил, объясните мне, что называется преступлением. И так как я не знаю за собой ничего такого, в чем я мог бы себя упрекнуть, я говорю, что я не преступник.
   – Иногда человек – преступник в глазах сильных мира сего не потому, что он совершил преступление, а потому, что он знает о преступлениях, которые были совершены другими.
   Узник слушал с напряженным вниманием.
   – Да, – сказал он после непродолжительного молчания, – я понимаю вас.
   Да, да, сударь, вы правы. Может статься, что и я преступен в глазах сильных мира сего именно вследствие этого.
   – Ах, значит, вы знаете нечто подобное? – спросил Арамис, которому показалось, что он увидел на панцире если не настоящий изъян, то шов, соединяющий его в местах склепки.
   – Нет, я решительно ничего не знаю; впрочем, я иногда мучительно думаю, и в эти моменты я говорю себе…
   – Что же вы говорите?
   – Что если я буду думать дальше, то сойду с ума или, быть может, догадаюсь о многом.
   – И тогда? – нетерпеливо перебил Арамис.
   – Тогда я останавливаюсь.
   – Вы останавливаетесь?
   – Да, голова у меня делается тяжелой, мысли – печальными, и я чувствую, как меня охватывает тоска: я желаю…
   – Чего?
   – Я и сам не знаю. Ведь я не хочу позволить себе желать что-нибудь из того, чего у меня нет, ведь я вполне удовлетворен тем, что у меня есть.
   – Вы боитесь смерти? – взглянул ему в глаза Арамис с легким беспокойством.
   – Да, – ответил с улыбкой молодой человек.
   Арамис почувствовал холод этой улыбки и содрогнулся.
   – О, раз вы испытываете страх перед смертью, значит, вы знаете больше, чем говорите.
   – Но вы, – произнес в ответ узник, – вы, который заставили меня вызвать вас и, после того как я это сделал, приходите с обещанием раскрыть предо мною целые миры тайн, – почему ж вы молчите, тогда как говорю я один? И поскольку мы оба надели на себя маски, давайте либо оба останемся в них, либо оба их сбросим.
   Арамис почувствовал силу и справедливость этого рассуждения а подумал: «Я имею дело с человеком незаурядным».
   – Есть ли у вас честолюбие? – обратился он к узнику, не подготовив его к этому внезапному скачку мысли.
   – Что называется честолюбием?
   – Эго чувство, заставляющее человека желать большего, чем то, что у него есть.
   – Я говорил, сударь, что я доволен, но очень может быть, что я ошибаюсь. Я не знаю, что именно является честолюбием, но возможно, что оно есть у меня. Разъясните мне это, я охотно послушаю вас.
   – Честолюбец, – сказал Арамис, – это тот, кто жаждет возвыситься над своей судьбой.
   – Я нисколько не жажду возвыситься над моей судьбой, – уверенно заявил молодой человек, и эта уверенность еще раз привела в содроганье прелата.
   Юноша замолчал. Но по его горящим глазам, по морщинам, появившимся на его лбу, и сосредоточенной позе было видно, что он ожидал всего чего угодно, но меньше всего молчания. Арамис прервал это молчание.
   – При первом нашем свидании вы мне лгали, – упрекнул его Арамис.
   – Лгал! – вскричал молодой человек, вскакивая с кровати с таким выражением в голосе и с таким огнем гнева в глазах, что Арамис невольно попятился.
   – Я хотел сказать, – проговорил Арамис с поклоном, – что вы скрыли от меня некоторые обстоятельства вашего детства.
   – Тайны человека принадлежат ему одному, а не первому встречному, сударь.
   – Это правда, – сказал Арамис, кланяясь еще ниже, чем в первый раз, это правда, простите меня; но неужели и сегодня я для вас все еще первый встречный? Умоляю вас, ответьте мне, монсеньер!
   Этот титул слегка смутил узника, но он, видимо, не удивился, что к нему обратились, назвав его монсеньером.
   – Я вас не знаю, сударь, – отвечал он.
   – О! Если бы я посмел, я приложился бы к вашей руке и поцеловал бы ее.
   Молодой человек сделал движение как бы с тем, чтобы протянуть Арамису руку, но молния, сверкнувшая в его взгляде, тотчас же погасла, и он отдернул назад свою холодную руку.
   – Целовать руку узника! – воскликнул он, покачав головой. – Зачем?
   – Почему вы сказали мне, – спросил Арамис, – что вы довольны своим пребыванием здесь? Почему сказали, что ничего не желаете и ни к чему не стремитесь? Почему, наконец, говоря все это, вы препятствуете мне быть, в свою очередь, искренним до конца?
   Та же молния уже в третий раз вспыхнула в глазах юноши; но так же, как и дважды пред тем, она тотчас же погасла.
   – Вы мне не верите? – сказал Арамис.
   – О нет, почему же, сударь?
   – По очень простой причине, ибо если вы знаете обо всем том, о чем должны знать, вам не следует доверяться кому бы то ни было.
   – В таком случае не удивляйтесь, что я не доверяюсь и вам, ведь вы подозреваете, что я знаю то, чего я не знаю.
   Арамиса восхитило столь энергичное сопротивление.
   – Вы приводите меня в отчаяние, монсеньер! – воскликнул он, ударяя рукою по креслу.
   – Я не понимаю вас, сударь.
   – Попытайтесь же, прошу вас, понять меня.
   Узник пристально посмотрел на Арамиса.
   – Мне кажется иногда, – продолжал последний, – что предо мной человек, которого я ищу… а затем…
   – А затем… этот человек исчезает, не так ли? – усмехнулся узник. Ну что же, тем лучше!
   Арамис встал.
   – Мне решительно нечего сказать человеку, относящемуся ко мне с таким недоверием, как вы, монсеньер.
   – А мне, – отвечал тем же топом узник, – нечего сказать человеку, не желающему понять, что узнику следует опасаться всего на свете.
   – Даже своих старых друзей? О, это чрезмерная осторожность!
   – Своих старых друзей? Вы один из моих старых друзей, вы?
   – Подумайте, не припомните ли вы, что когда-то, в той самой деревне, где протекло ваше детство, вы видели…
   – Вам известно название этой деревни?
   – Нуази-ле-Сек, монсеньер, – твердо выговорил Арамис.
   – Продолжайте, – произнес молодой человек; ничто, однако, в его лице не выразило, подтверждает ли он сказанное прелатом или оспаривает.
   – Монсеньер, если вы упорно хотите продолжать эту игру, прекратим разговор. Я пришел с намерением сообщить вам о многом, это верно; но ведь и вы, со своей стороны, должны изъявить желание узнать это многое.
   Прежде чем говорить, прежде чем открыть вам столь важные тайны, которые я храню про себя, я нуждаюсь с вашей стороны если не в откровенности, то хотя бы в некоторой помощи, если не в доверии, то хотя бы в некоторой доле симпатии. А вы замкнулись в якобы полном незнании, и это останавливает меня… И вы поступаете так не потому, что вы правы; ведь как бы мало вы ни были осведомлены, каким бы равнодушным ни притворялись, от этого вы не перестаете быть тем, кто вы есть, и ничто, слышите ли, ничто не может этого изменить, монсеньер.
   – Обещаю терпеливо выслушать вас. Но мне кажется, что я имею право повторить тот вопрос, который я уже задавал вам: кто вы такой?
   – Помните ли – тому уж пятнадцать или, может быть, восемнадцать лет как вы видели в Нуази-ле-Сек всадника, который приезжал вместе с дамой, одетой обычно в платье из черного шелка и с огненными лентами в волосах?
   – Да, однажды я спросил имя всадника, и мне ответили, что это аббат д'Эрбле. Я удивился, почему этот аббат имеет вид воина, и мне ответили, что в этом нет ничего удивительного, так как он – бывший мушкетер Людовика Тринадцатого.
   – Итак, – сказал Арамис, – бывший мушкетер, тогдашний аббат, нынешний ваннский епископ и ваш сегодняшний духовник, все они – я.
   – Да. Я узнал вас.
   – В таком случае, монсеньер, если вы это знаете, мне остается только добавить то, чего вы, пожалуй, не знаете: если бы о посещении этого места мушкетером, епископом и духовником узнал бы король сегодня вечером или завтра утром, тот, кто пренебрег всем, чтоб побывать у вас, увидел бы сверкающий топор палача в каземате еще темнее и потаеннее вашего.
   Выслушав эти произнесенные решительным тоном слова, молодой человек приподнялся на кровати и жадными глазами впился в лицо Арамиса. После этого узник, видимо, проникся доверием к своему посетителю.
   – Да, – прошептал он, – я помню, хорошо помню то время. Женщина, о которой вы говорите, один раз приезжала с вами и дважды с той женщиной…
   – С той женщиной, которая навещала вас каждый месяц?
   – Да.
   – Знаете ли вы, кто эта дама?
   Глаза узника заблестели, и он произнес:
   – Знаю; это была дама, близкая ко двору.
   – Хорошо ли вы ее помните?
   – О, мои воспоминания о ней очень отчетливы: видел я эту даму один раз с человеком лет сорока пяти, в другой раз с вами и с дамою в черном платье с лентам цвета пламени; потом я видел ее еще дважды, и оба раза с тою же дамою в черном. Эти четверо вместе с моим гувернером и старой Перонеттою, да моим тюремщиком, да комендантом – единственные, с кем я говорил в течение всей моей жизни, почти единственные, которых я видел за всю мою жизнь.
   – Выходит, что вы и там были в тюрьме?
   – Если здесь я в тюрьме, то там я был, можно сказать, на воле, хотя моя свобода и была основательно стеснена. Дом, в котором я безвыездно жил, обширный сад, окруженный стенами, за которые я не мог выйти, – таково было мое обиталище. Впрочем, вы его знаете, поскольку бывали в нем.
   В конце концов, привыкнув жить внутри этих стен, я никогда и не желал выйти за их пределы. Теперь вы понимаете, сударь, что, не повидав света, я не могу желать чего бы то ни было, и если вы хотите рассказать мне о чем-то, то знайте: вам придется давать мне на каждом шагу разъяснения.
   – Так я и сделаю, монсеньер, – сказал, кланяясь, Арамис, – ибо это мой долг.
   – Начнем с того, кто был моим гувернером?
   – Достойный дворянин и порядочный человек, монсеньер, – воспитатель вашего тела и вашей души. Разве вы были когда-нибудь недовольны им?
   – О нет, сударь, напротив. Но этот дворянин говорил мне не раз, что мой отец и моя мать умерли; лгал он или говорил правду?
   – Он против воли должен был следовать данным ему указаниям.
   – Значит, он лгал?
   – Только в одном. Ваш отец действительно умер.
   – А мать?
   – Она умерла для вас.
   – Но для других она жива и поныне, не так ли?
   – Да.
   – А я, – молодой человек устремил на Арамиса пристальный взгляд, – я обречен жить во мраке тюрьмы?
   – Увы, да.
   – И все потому, что мое присутствие в мире открыло бы великую тайну?
   – Да, великую тайну.
   – Мой враг, должно быть, очень силен, если смог запереть в Бастилии такого ребенка, каким был я ко времени моего заточения?
   – Да, это так.
   – Сильнее, чем моя мать?
   – Почему же?
   – Потому что моя мать защитила б меня.
   Арамис колебался.
   – Да, сильнее, чем ваша мать, монсеньер.
   – Если мою кормилицу и моего гувернера отняли у меня и я был так безжалостно разлучен с ними, значит ли это, что или я, или они представляли для моего врага большую опасность?
   – Да, опасность, от которой ваш враг избавился, устранив и кормилицу и дворянина, – спокойно сказал Арамис.
   – Устранив? Но как же?
   – Наиболее верным способом: они умерли.
   Молодой человек слегка побледнел; он провел дрожащей рукой по лицу.
   – От яда? – спросил он.
   – Да, от яда.
   Юноша на мгновенье задумался.
   – Поскольку оба эти ни в чем не повинные существа, единственная моя опора, были умерщвлены в один день, я заключаю, что мой враг очень жесток или что его принудила к этому крайняя необходимость; ведь и этот достойный во всех отношениях дворянин, и эта бедная женщина за всю свою жизнь не причинили ни одному человеку ни малейшего зла.
   – Да, монсеньер, у вас в роду царит суровая необходимость. И необходимость, к моему великому сожалению, заставляет меня подтвердить, что и дворянин и кормилица были действительно умерщвлены.
   – О, вы не сообщаете мне ничего нового, – нахмурился узник.
   – Неужели?
   – У меня были на этот счет подозрения.
   – Какие же?
   – Сейчас расскажу.
   В этот момент молодой человек, опершись на локти обеих рук, приблизил свое лицо вплотную к лицу Арамиса с выражением такого достоинства, самоотречения и даже отваги, что епископ почувствовал, как электрические искры энтузиазма поднимаются из его неспособного уже к бурным переживаниям сердца к голове, холодной как сталь.
   – Говорите же, монсеньер! Я уже открыл вам, что, беседуя с вами, подвергаю свою жизнь опасности, и как бы мало ни стоила эта жизнь, умоляю, примите ее, если она потребуется для спасения вашей.
   – Хорошо, – продолжал молодой человек, – я и в самом деле подозревал, что было совершено убийство моей кормилицы и моего гувернера…
   – Которого вы называли отцом.
   – Которого я называл отцом, хорошо зная при этом, что я – вовсе не его сын.
   – Что же заставило вас усомниться в этом?
   – Подобно тому, как вы чрезмерно почтительны для друга, так он был чрезмерно почтителен для отца.
   – Что до меня, то я отнюдь не намерен таиться, – сказал Арамис.
   Молодой человек кивнул головой.
   – Я не был, без сомнения, предназначен к тому, чтобы оставаться на веки вечные взаперти, и что меня убеждает в этом, теперь особенно, – так это забота, которую проявляли, чтобы сделать из меня по возможности безупречного светского кавалера. Приставленный ко мне дворянин научил меня всему, в чем был осведомлен сам: арифметике, начаткам геометрии, астрономии, фехтованию и верховой езде. По утрам я ежедневно фехтовал в нижней зале и ездил верхом по саду. И вот однажды – это произошло, по-видимому, в разгар лета, так как было исключительно жарко, – я заснул в этой зале. Ничто до этой поры не внушало мне подозрений, единственное, что удивляло меня, это – почтительность моего гувернера. Я жил как дети, как птицы небесные, как растения, жил солнцем и воздухом. Незадолго перед тем мне исполнилось пятнадцать лет.
   – Значит, тому уже восемь лет.
   – Да, приблизительно. Впрочем, я потерял счет годам.
   – Простите, но что же говорил вам гувернер, чтобы побуждать вас к труду?
   – Он говорил, что человек должен стремиться завоевать себе известное положение, в котором ему отказал при рождении бог. Он добавлял, что, будучи бедняком, сиротою, безродным, я могу рассчитывать лишь на себя самого и что никто никогда не интересовался моею особой и никогда не заинтересуется ею… Итак, я был в нижней зале, где перед тем фехтовал, и, устав от урока фехтования, я погрузился в дремоту. Мой гувернер находился у себя в комнате, в первом этаже, прямо надо мной. Вдруг до моего слуха донесся слабый крик гувернера. Потом он позвал мою кормилицу: «Перонетта, Перонетта!»
   – Да, я знаю, – сказал Арамис, – продолжайте ваш рассказ, монсеньер.
   – Она, должно быть, была в саду, так как дворян» и поспешно спустился с лестницы. Встревоженный его криком, я встал. Отворив из прихожей дверь, которая вела в сад, он снова несколько раз позвал Перонетту. Нижняя зала также выходила окнами в сад; правда, ставни были прикрыты. Однако я прильнул к окну и через щель в ставнях увидел, как мой гувернер подошел к большому колодцу, находившемуся почти под самыми окнами его кабинета. Он наклонился над краем колодца, заглянул в него, снова вскрикнул и испуганно замахал руками. Стоя за ставней, я мог не только видеть, я мог также слышать. И вот я увидел и услышал…
   – Продолжайте, монсеньер, продолжайте, прошу вас, – торопил юношу Арамис.
   – Перонетта прибежала на зов гувернера. Он устремился навстречу ей, взял ее за руку и потащил за собой к колодцу. Затем, наклонившись над ним вместе с нею, он произнес:
   «Смотрите, смотрите, какое несчастье!»
   «Что с вами, успокойтесь! – говорила Перонетта, – в чем дело?»
   «Письмо, – кричал мой гувернер, – вы видите это письмо!» И он указал рукой на дно колодца.
   «Какое письмо? – спросила кормилица.
   «Письмо, которое вы там видите, это – последнее письмо королевы!»
   При этом слове я вздрогнул. Мой гувернер, который считался моим отцом, он, который беспрестанно учил меня скромности и смирению, – он в переписке с самой королевой!
   «Последнее письмо королевы! – воскликнула Перопетта, видимо пораженная не тем, что это письмо от королевы, а лишь тем, что оно оказалось на дне колодца. – Но как же оно попало туда?»
   «Случай, Перонетта, престранный случай! Входя к себе, я отворил дверь, и так как окно было тоже открыто, поднялся ветер; и вот я вижу бумагу, которая летит через комнату; я ее узнаю – это письмо королевы; крича во весь голос, я подбегаю к окну; бумага кружится в воздухе и мгновенно падает прямо в колодец».