– Слышу, слышу, черт подери!
   – А теперь спуститесь и отведите этого бедного малого в его камеру, если только не считаете нужным, чтобы он поднялся к вам.
   – Зачем?
   – Да, вы правы. Полагаю, что лучше сразу же посадить его под замок, разве не так?
   – Еще бы!
   – В таком случае, друг мой, пошли…
   Безмо велел бить в барабан и звонить в колокол, предупреждая по заведенному здесь порядку о том, чтобы все входили в свои помещения, дабы избежать встречи с таинственным узником. Затем, когда проходы были расчищены, он сам подошел к карете за арестантом. Портос, верный приказу, продолжал держать мушкет у груди пленника.
   – А, вот вы где, негодяй! – воскликнул Безмо, увидев короля. – Хорошо, хорошо!
   И тотчас же, велев королю покинуть карету, он повел его в сопровождении Портоса, не снимавшего маски, и Арамиса, снова ее надевшего, во вторую Бертодьеру и открыл дверь той самой камеры, в которой на протяжении восьми лет томился Филипп.
   Король вошел в каземат без единого слова. Он был растерян и бледен.
   Безмо закрыл дверь, дважды повернул ключ в замке и, подойдя к Арамису, прошептал ему на ухо:
   – Сущая правда, он очень похож на его величество, но все же не так, как вы утверждаете.
   – Так что вас уж, во всяком случае, на такой подмене не проведешь?
   – Что вы, что вы!
   – Вы бесценный человек, дорогой мой Безмо, – сказал Арамис. – А теперь освобождайте Сельдона.
   – Верно, я и забыл… Я сейчас отдам приказание…
   – Ба! Вы успеете сделать это и завтра.
   – Завтра? Нет, нет, сию же минуту! Избави боже затягивать это дело.
   – Ну, идите по вашим делам, а меня ожидают мои» Но, надеюсь, вы поняли все до конца, не так ли?
   – Что я должен понять?
   – Что никто не войдет к узнику без приказа его величества – приказа, который привезу вам я сам.
   – Да, прощайте, монсеньер.
   Арамис вернулся к своему товарищу.
   – Поехали, друг Портос, в Во! И поскорее.
   – До чего же чувствуешь себя легким, когда верно послужишь своему королю и тем самым спасешь свою род пну, – засмеялся довольный Портос. Лошадям нечего будет тащить. Поехали.
   И карета, освободившись от пленника, который действительно мог казаться Арамису чрезмерно тяжелым, миновала подъемный мост, который тотчас же поднялся за ней снова, и оказалась вне пределов Бастилии.

Глава 45.
НОЧЬ В БАСТИЛИИ

   Страдание в этой жизни соразмерно с силами человека. Мы отнюдь не собираемся утверждать, что бог неизменно соразмеряет ниспосылаемое им человеку несчастье с силами этого человека; подобное утверждение было бы не вполне точным, поскольку тем же богом дозволена смерть, являющаяся единственным выходом для души, которой невмоготу пребывать в оболочке тела Итак, страдание в этой жизни Соразмерно с силами человека Это значит, что при равном несчастии слабый страдает больше, нежели сильный. Но что же придает человеку силу? Закалка, привычка и опыт. Мы не станем утруждать себя доказательством этого; это аксиома как в отношении нашей душевной жизни, так и нашего естества.
   Когда молодой король, потеряв всякое представление о действительности, растерянный и разбитый, понял, что его ведут в одну из камер Бастилии, он решил, что смерть во многих отношениях схожа со сном, что и она полна разнообразных видений. Он вообразил, будто его кровать в замке Во провалилась сквозь пол и вслед за тем он умер; он вообразил, что он это покойный Людовик XIV, продолжающий видеть все те же ужасы, невозможные для него в жизни и называемые низложением с трона, тюрьмой и всевозможными оскорблениями некогда всемогущего государя.
   Наблюдать в качестве призрака, сохраняющего ощущение своего тела, свои собственные мучения, томиться, тщетно стараясь постигнуть непостижимую тайну, где действительность, а где лишь ее подобие, видеть все, слышать все, все понимать» отчетливо помнить мельчайшие подробности своих последних минут – разве это не пытка, пытка тем более невыносимая, что она может быть вечною?
   – Не есть ли это то самое, что зовется вечностью, адом? – шептал Людовик XIV в то мгновение, когда за пим закрылась дверь, запираемая Безмо.
   Он не проявил ни малейшего интереса к окружающей его обстановке и, прислонившись спиной к стене, окончательно проникся мыслью о том, что он умер; он зажмурил глаза, чтобы не увидеть чего-нибудь еще худшего.
   «Но все-таки как же произошла моя смерть? – спрашивал он себя, поддаваясь безумию. – Не спустили ли эту кровать при помощи какого-нибудь приспособления? Нет, нет – когда она начала опускаться, я не почувствовал ни сотрясения, ни толчка… А не отравили ли меня во время обедав или, кто знает, не обкурили ли отравленною свечой, как мою прабабку Жанну д'Альбре?»
   Вдруг холод камеры пронизал плечи Людовика.
   «Я видел, – продолжал – он, – я видел моего отца мертвым на той самой кровати, на которой он всегда спал; на нем было королевское одеяние. Это бледное лицо с заострившимися чертами, эти застывшие, некогда столь подвижные руки, эти вытянутые, похолодевшие ноги, – нет, ничто не говорило о сне, полном видений. А ведь бог должен был бы наслать на него целые полчища снов, на него, чьей смерти предшествовало столько других, ибо сколь многих он сам послал на смерть!
   Нет, этот король по-прежнему был королем, он царил на смертном одре так же, как на своем бархатном троне. Он не отрекся от свойственного ему величия. Бог, ниспославший на него кару, не может наказывать и меня, не сделавшего ничего противного его заповедям».
   Странный шум привлек внимание молодого человека. Он посмотрел и увидел на каминной доске под громадной грубою фреской, изображавшей распятие, огромную крысу, грызшую хлебную корку и смотревшую на нового постояльца камеры умным и любознательным взглядом.
   Король испугался: крыса вызвала в нем омерзение. С громким криком бросился он к дверям. И благодаря этому вырвавшемуся из его груди крику Людовик понял, что он жив, не потерял разума и что чувства его вполне естественны.
   – Узник! – воскликнул он. – Я, я – узник!
   Он поискал глазами звонок.
   «В Бастилии нет звонков! Я в Бастилии! Но как же я сделался узником?
   Это все, конечно, Фуке. Пригласив в Во, меня заманили в ловушку. Но Фуке не один… Его помощник… этот голос… это был голос д'Эрбле, я узнал его. Кольбер был прав. Но чего же от меня хочет Фуке? Будет ли он царствовать вместо меня? Немыслимо! Кто знает?.. – подумал Людовик. Кто знает, быть может, герцог Орлеанский, мой брат, сделал со мною то, о чем всю жизнь мечтал, замышляя против моего отца, мой дядя. Но королева?
   Но моя мать? Но Лавальер? О, Лавальер! Она окажется во власти принцессы Генриетты! Бедное дитя, ее, наверное, заперли, как заперт я сам. Мы с нею навеки разлучены!»
   И при одной этой мысли несчастный влюбленный разразился криками, вздохами и рыданиями.
   – Есть же здесь комендант! – с яростью вскрикнул король. – Я поговорю с ним, я буду звать.
   Он стал звать коменданта. Никто не ответил. Он схватил стул и стал яростно колотить им в массивную дубовую дверь. Дерево, ударяясь о дерево, порождало мрачное эхо в глубине переходов и лестниц, но ни одно живое существо так и не отозвалось.
   Для короля это было еще одним доказательством того полного пренебрежения, которое он встретил к себе в Бастилии. После первой вспышки неудержимого гнева, чуточку успокоившись, он заметил полоску золотистого света: должно быть, занималась заря. После этого он опять принялся кричать, сначала не очень громко, затем все громче и громче. И на этот раз кругом все было безмолвно.
   Двадцать других попыток также не привели ни к чему.
   В нем начала бурлить кровь; она бросилась ему в голову. Привыкнув к неограниченной власти, он содрогнулся, столкнувшись с неповиновением подобного рода. Гнев его все возрастал. Он сломал стул, который был для него чрезмерно тяжелым, и, пустив в ход один из его обломков, стал бить им в дверь, как тараном. Он бил с таким усердием и так долго, что лоб его покрылся испариной. Шум, который до этого он поднимал, сменился несмолкающим грохотом. Несколько приглушенных и, как показалось ему, отдаленных криков ответило ему с разных сторон.
   Это произвело на короля странное впечатление. Он остановился, чтобы прислушаться. Это были голоса узников, еще так недавно – его жертв, теперь сотоварищей. Эти голоса, словно легчайшие испарения, проникали сквозь толстые сводчатые потолки, сквозь стены. Они громко обвиняли того, кто шумел, как их вздохи и слезы без слов обвиняли, должно быть, того, кто лишил их свободы. Отняв у столь многих свободу, он появился здесь, между ними, чтобы отнять у них сон.
   От этой мысли он едва не сошел с ума. Она удвоила его силы, и обломки стула опять были приведены в действие. Через час Людовик почувствовал какое-то движение в коридоре, и сильный стук в его дверь прекратил удары, которыми он сам осыпал ее.
   – Вы что, спятили, что ли? – прикрикнул на него кто-то, стоявший за дверью. – Что это с вами стряслось этим утром?
   «Этим утром?» – подумал изумленный король.
   Затем он вежливо обратился к своему незримому собеседнику:
   – Сударь, вы – комендант Бастилии?
   – Милый мой, у вас мозги набекрень, – отвечал голос за дверью, – но все же это не основание производить такой грохот. Перестаньте шуметь, черт возьми!
   – Вы – комендант?
   За дверью все смолкло. Тюремщик ушел, не удостоив короля даже ответом.
   Когда король удостоверился в том, что тюремщик и в самом деле ушел, его ярость сделалась безграничною. Гибкий, как тигр, он вскочил на стол, потом на окно и начал трясти решетку. Он выдавил стекло, и тысячи звенящих осколков упали во двор. Он кричал голосом, становившимся с каждым мгновением все более хриплым: «Коменданта, коменданта!» Этот припадок длился около часа.
   С растрепанными, прилипшими ко лбу волосами, с разорванной и выпачканной одеждой и бельем, превратившимся в клочья, король перестал кричать и метаться по камере, лишь окончательно обессилев, и только тогда он постиг, насколько неумолимы эти толстые стены, насколько непроницаем кирпич, из которого они сложены, и насколько тщетны попытки вырваться из их плена, когда располагаешь только таким орудием, как отчаянье, тогда как над ними властно лишь время.
   Он прижался лбом к двери и дал своему сердцу чуточку успокоиться; еще одно добавочное его биение, и оно бы не выдержало.
   «Придет же час, – подумал король, – когда мне, как и остальным заключенным, принесут какую-нибудь еду. Я тогда увижу кого-нибудь, я спрошу, мне ответят».
   И король стал вспоминать, в котором часу разносят в Бастилии завтрак.
   Он не знал даже этого. Как безжалостный и исподтишка нанесенный удар ножа, поразило его раскаяние: ведь двадцать пять лет прожил он королем и счастливцем, нисколько не думая о страданиях, которые испытывает несчастный, несправедливо лишенный свободы. Король покраснел от стыда. Он подумал, что бог, допустив, чтобы его, короля Франции, подвергли столь ужасному унижению, воздал в его лице государю, причинявшему столько мучений другим.
   Ничто не могло бы с большим успехом склонить эту душу, сломленную страданиями, к религии, чем подобные мысли. Но Людовик не осмелился преклонить пред богом колени, чтобы просить, чтобы умолять его о скорейшем завершении этого испытания.
   «Бог творит благо, он прав. Было бы подлостью просить бога о том, в чем я неоднократно отказывал моим ближним».
   Он предавался размышлениям этого рода, он казнил себя за былое свое равнодушие к судьбам несчастных и обездоленных, когда за дверью снова послышался шум, на этот раз сопровождавшийся, впрочем, скрипом ключа, вставляемого в замочную скважину.
   Король устремился вперед, чтобы скорее узнать, кто же это пришел к нему, но, вспомнив о том, что это было бы поведением, недостойным короля Франции, он остановился на полпути, принял благородную и невозмутимую, привычную для него позу и стал ждать, повернувшись спиной к окну, чтобы скрыть хоть немного свое волнение от того, кто сейчас войдет к нему в камеру.
   Это был всего-навсего сторож, принесший корзину с едой. Король рассматривал этого человека с внутренней тревогой и беспокойством; он ждал, пока тот нарушит молчание.
   – Ах, – сказал сторож, – вы сломали ваш стул, я же вам говорил! Вы что же, рехнулись, что ли?
   – Сударь, – ответил ему король, – взвешивайте ваши слова, они могут иметь для вас исключительные последствия.
   Сторож, поставив корзину на стол, взглянул на своего собеседника и удивленно проговорил:
   – Что вы сказали?
   – Извольте передать коменданту, чтобы он немедленно явился ко мне, с достоинством произнес король.
   – Послушайте, детка, вы всегда были умницей, но от сумасшествия становятся злыми, и я хочу предупредить вас заранее: вы сломали стул и шумели; это – проступки, подлежащие наказанию карцером. Обещайте, что этого больше не повторится, и я ни о чем не стану докладывать коменданту.
   – Я хочу повидать коменданта, – ответил король, но обращая внимания на слова сторожа.
   – Берегитесь! Он велит посадить вас в карцер.
   – Я хочу! Слышите? Я хочу видеть коменданта.
   – Вот оно что! Ваш взгляд становится диким. Превосходно. Я отберу у вас нож.
   И сторож, прихватив с собой нож, закрыл дверь и ушел, оставив короля еще более несчастным и одиноким, чем прежде. Напрасно он снова пустил в ход сломанный стул; напрасно бросил через окно тарелки и миски; и на это не последовало никакого ответа.
   Через два часа это был уже не король, не дворянин, не человек, не разумное существо; это был сумасшедший, ломающий себе ногти, царапая дверь, пытающийся поднять огромные каменные плиты, которыми был вымощен пол, и испускающий такие ужасные вопли, что старая Бастилия, казалось, дрожала до основания оттого, что посмела посягнуть на своего властелина.
   Что касается коменданта, то он не проявил ни малейшего беспокойства в связи с сумасшествием узника. Сторож и часовые доложили ему об этом: но что из этого? Разве сумасшедшие не были обычным явлением в крепости и разве стены не способны удержать сумасшедших?
   Господин де Безмо, свято уверовав во все то, что ему сказал Арамис, и имея на руках королевский приказ, жаждал лишь одного: пусть сошедший с ума Марчиали будет достаточно сумасшедшим, чтобы повеситься на брусьях своего полога или на одном из прутьев тюремной решетки.
   И действительно, этот узник не приносил никакого дохода и ко всему еще становился чрезмерно обременительным. Все осложнения с Сельдоном и Марчиали, осложнения с освобождением и заключением вновь, осложнения, связанные со сходством, – все это нашло бы в подобной развязке чрезвычайно простое и удобное для всех разрешение; больше того, Безмо показалось к тому же, что эго не было бы неприятно и г-ну д'Эрбле.
   – И по правде сказать, – говорил Безмо майору, своему помощнику, обыкновенно узник достаточно страдает от своего заключения, он страдает более чем достаточно, чтобы пожелать ему из милосердия смерти. И это тем более так, если узник сошел с ума, если он кусается и шумит; в этом случае, честное слово, можно было бы не только желать ему из милосердия смерти, по было бы добрым делом потихоньку прикончить его После приведенных рассуждений славный комендант принялся за свой второй завтрак.

Глава 46.
ТЕНЬ Г-НА ФУКЕ

   Под впечатлением разговора, происшедшего у него только что с королем, д'Артаньян не раз обращался к себе с вопросом, не сошел ли он сам с ума, имела ли место эта сцена действительно в Во, впрямь ли он – д'Артаньян, капитан мушкетеров, и владелец ли г-н Фуке того замка, в котором Людовику XIV было оказано гостеприимство. Эти рассуждения не были рассуждениями пьяного человека. Правда, в Во угощали, как никогда и нигде, и вина суперинтенданта занимали в этом угощении весьма почетное место. Но гасконец был человеком, никогда не терявшим чувства меры; прикасаясь к клинку своей шпаги, он умел заряжать свою душу холодом ее стали, когда этого требовали важные обстоятельства.
   «Теперь, – говорил он себе, покидая королевские апартаменты, – мне предстоит сыграть историческую роль в судьбах короля и его министра; в анналах истории будет записано, что господин д'Артаньян, дворянин из Гаскони, арестовал господина Никола Фуке, суперинтенданта финансов Франции. Мои потомки, если я когда-нибудь буду иметь таковых, станут благодаря этому аресту людьми знаменитыми, как знамениты господа де Люипь благодаря опале и гибели этого бедняги маршала д'Анкра. Надо выполнить королевскую волю, соблюдая благопристойность. Всякий сумеет сказать:
   «Господин Фукс, пожалуйте вашу шпагу», – по не все сумеют охранять его таким образом, чтобы никто и не пикнул по этому поводу. Как же все-таки сделать, чтобы суперинтендант по возможности неприметно освоился с тем, что из величайшей милости он впал в крайнюю степень немилости, что Во превращается для него в тюрьму, что, испытав фимиам Ассура, он попадет на виселицу Амана, или, точнее сказать, д'Ангерана де Мариньи».
   Тут чело д'Артаньяна омрачилось из сострадания к несчастьям Фуке. У мушкетера было довольно забот. Отдать таким способом на смерть (ибо, конечно, Людовик XIV ненавидел Фуке), отдать, повторяем, на смерть того, кого молва считала порядочным человеком, – это и в самом деле было тяжким испытанием совести.
   «Мне кажется, – сам себе говорил д'Артаньян, – что если я не последний подлец, я должен поставить Фуке в известность о намерениях короля.
   Но если я выдам тайну моего государя, я совершу вероломство и стану предателем, а это – преступление, предусмотренное сводом военных законов, и мне пришлось увидеть во время войны десятка два таких горемык, которых повесили на суку за то, что они проделали в малом то самое, на что толкает меня моя щепетильность, с той, впрочем, разницей, что я проделаю это в большом. Нет уж, увольте. Полагаю, что человек, не лишенный ума, должен выпутаться из этого положения с достаточной ловкостью. Можно ли допустить, что я представляю собой человека, не лишенного кое-какого ума? Сомнительно, если принять во внимание, что за сорок лет службы я ничего не сберег, и если у меня где-нибудь завалялся хоть единый пистоль, то и это уж будет счастьем)».
   Д'Артаньян схватился руками за голову, дернул себя за ус и добавил:
   «По какой причине Фуке впал в немилость? По трем причинам: первая состоит в том, что его не любит Кольбер; вторая – потому что он пытался покорить сердце мадемуазель Лавальер; третья – так как король любит и Кольбера и мадемуазель Лавальер. Фуке – человек погибший. Но неужели же я, мужчина, ударю его ногой по голове, когда он упал, опутанный интригами женщин и приказных? Какая мерзость! Если он опасен, я сражу его как врага. Если его преследуют без достаточных оснований, тогда мы еще поглядим. Я пришел к заключению, что ни король, ни кто-либо другой не должны влиять на мое личное мнение. Если б Атос оказался в моем положении, он сделал бы то же самое. Итак, вместо того чтобы грубо войти к Фуке, взять его под арест и упрятать куда-нибудь в укромное место, я постараюсь действовать так, как подобает порядочным людям. Об этом пойдут разговоры, согласен; но обо мне будут говорить только хорошее».
   И, вскинув перевязь на плечо особым, свойственным ему жестом, д'Артаньян отправился прямо к Фуке, который, простившись с дамами, собирался спокойно выспаться после своих шумных дневных триумфов.
   Фуке только что вошел в свою спальню с улыбкой на устах и полумертвый от утомления.
   Когда д'Артаньян переступил порог его комнаты, кроме Фуке и его камердинера в ней никого больше не было.
   – Как, это вы, господин д'Артаньян? – удивился Фуке, успевший уже сбросить с себя парадное платье.
   – К вашим услугам, – отвечал мушкетер.
   – Войдите, дорогой д'Артаньян.
   – Благодарю вас.
   – Вы хотите покритиковать наше празднество? О, я знаю, у вас очень острый и язвительный ум.
   – О пет.
   – Что-нибудь мешает вашей охране?
   – Совсем нет.
   – Быть может, вам отвели неудачное помещение?
   – О нет, оно выше всяких похвал.
   – Тогда позвольте поблагодарить вас за вашу любезность и заявить, что я ваш должник за все то в высшей степени лестное, что вы изволили высказать мне.
   Эти слова, очевидно, значили: «Дорогой господин д'Артаньян, идите-ка спать, раз у вас есть где лечь, и позвольте мне сделать то же».
   Д'Артаньян, казалось, не понял.
   – Вы, как видно, уже ложитесь? – спросил он Фуке.
   – Да. Вы ко мне с каким-нибудь сообщением?
   – О нет, мне нечего сообщать. Вы будете спать в этой комнате?
   – Как видите.
   – Сударь, вы устроили великолепное празднество королю.
   – Вы находите?
   – О, изумительное.
   – И король им доволен?
   – В восторге!
   – Быть может, он поручил рассказать мне об этом?
   – Нет, для этого он нашел бы более достойного вестника, монсеньер.
   – Вы скромничаете, господин д'Артаньян.
   – Это ваша постель?
   – Да, но почему вы задаете такие вопросы? Быть может, вы недовольны вашей постелью?
   – Можно ли говорить откровенно?
   – Конечно.
   – В таком случае вы правы, я недоволен ею.
   Фуке вздрогнул.
   – Господин д'Артаньян, возьмите, сделайте одолжение, мою комнату!
   – Лишить вас вашей собственной комнаты! О нет, никогда!
   – Что же делать?
   – Разрешите мне разделить ее с вами.
   Фуке пристально посмотрел в глаза мушкетеру.
   – А-а, вы только от короля?
   – Да, монсеньер.
   – И король изъявил желание, чтобы вы спали у меня в комнате?
   – Монсеньер…
   – Отлично, господин д'Артаньян, отлично, вы здесь хозяин.
   – Уверяю вас, монсеньер, что я не хотел бы злоупотреблять…
   Обращаясь к камердинеру, Фуке произнес:
   – Вы свободны!
   Камердинер ушел.
   – Вам нужно переговорить со мною, сударь? – спросил Фуке.
   – Мне?
   – Человек вашего ума не приходит в ночную пору т; такому человеку, как я, не имея к этому достаточных оснований.
   – Не расспрашивайте меня.
   – Напротив, буду расспрашивать. Скажите наконец, что вам нужно?
   – Ничего. Лишь ваше общество.
   – Пойдемте тогда в сад или в парк, – неожиданно предложил Фуке.
   – О нет, – с живостью возразил мушкетер, – нет, шт.
   – Почему?
   – Знаете, там слишком прохладно…
   – Вот оно что! Сознайтесь, что вы арестовали меня?
   – Никогда!
   – Значит, вы приставлены сторожить меня?
   – В качестве почетного стража, монсеньер.
   – Почетного?.. Это другое дело. Итак, меня арестовывают в моем собственном доме?
   – Не говорите этого, монсеньер.
   – Напротив, я буду кричать об этом.
   – Если вы будете об этом кричать, я буду вынужден предложить вам умолкнуть.
   – Так! Значит, насилие в моем собственном доме? Превосходно!
   – Мы друг друга не понимаем. Вот тут шахматы: давайте сыграем партию, монсеньер.
   – Господин д'Артаньян, выходит, что я в немилости?
   – Совсем нет. Но…
   – Но мне запрещено отлучаться?
   – Я не понимаю ни слова из того, что вы мне говорите. Если вы желаете, чтобы я удалился, скажите мне прямо об этом.
   – Дорогой господин д'Артаньян, ваше поведение сводит меня с ума. Я хочу спать, я падаю от усталости. Вы разбудили меня.
   – Я никогда бы не простил себе этого, и если вы хотите примирить меня с моей собственной совестью…
   – Что же тогда?..
   – Тогда спите себе на здоровье в моем присутствии. Я буду страшно доволен.
   – Это надзор?
   – Знаете что, я, пожалуй, уйду.
   – Не понимаю вас.
   – Покойной ночи, монсеньер.
   И д'Артаньян сделал вид, будто собирается уходить.
   Тогда Фуке подбежал к нему.
   – Я не лягу, – сказал он. – Я говорю совершенно серьезно. И поскольку вы не желаете обращаться со мною, как с настоящим мужчиной, и виляете, и хитрите, я заставлю вас показать клыки, как это делают с диким кабаном во время травли.
   – Ба! – скривил губы д'Артаньян, изображая улыбку.
   – Я велю заложить лошадей и уеду в Париж, – заявил Фуке, пытаясь проникнуть в глубину души капитана.
   – А! Раз так, это другое дело.
   – В этом случае вы меня арестуете? Верно?
   – О нет, в этом случае я еду с вами.
   – Довольно, господин д'Артаньян, – проговорил Фуке ледяным тоном. Вы недаром пользуетесь репутацией очень тонкого и ловкого человека, но со мной это лишнее. К делу, сударь, к делу! Скажите мне, за что вы меня арестовываете? Что я сделал?
   – О, я не знаю, что вы сделали, и я вас не арестовываю… по крайней мере, сегодня…
   – Сегодня? – воскликнул, бледнея, Фуке. – А завтра?
   – Завтра еще не пришло, монсеньер. Кто же может поручиться за завтрашний день?
   – Скорей, скорей, капитан! Позвольте мне переговорить с господином д'Эрбле.
   – Увы, это никак невозможно, монсеньер, у меня приказ не разрешать вам общаться с кем бы то ни было.
   – И даже с господином д'Эрбле, вашим другом!
   – Монсеньер, а разве не может случиться, что господин д'Эрбле, мой друг, и есть то единственное лицо, с которым я должен помешать вам общаться?
   Фуке покраснел и, сделав вид, что он смиряется перед необходимостью, произнес:
   – Вы правы, сударь; я получил урок, к которому не должен был подавать повода. Человек павший не может больше рассчитывать ни на что даже со стороны тех, счастье которых составил он сам; я не говорю уж о тех, которым он никогда не имел удовольствия оказать какую-либо услугу.
   – Монсеньер!
   – Это сущая правда, господин д'Артаньян: вы всегда держали себя со мною чрезвычайно корректно, как и подобает тому, кому было предназначено самою судьбою взять меня под арест. Вы никогда не обращались ко мне ни с малейшею просьбой.