Страница:
- << Первая
- « Предыдущая
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- 99
- 100
- 101
- 102
- 103
- 104
- 105
- 106
- 107
- 108
- 109
- 110
- 111
- 112
- 113
- 114
- 115
- 116
- 117
- 118
- 119
- 120
- 121
- 122
- 123
- 124
- 125
- 126
- 127
- 128
- 129
- 130
- 131
- 132
- 133
- 134
- 135
- 136
- 137
- 138
- 139
- 140
- 141
- 142
- Следующая »
- Последняя >>
– Я прерываю вас, граф, совсем не затем, чтобы сказать, что у меня был друг, и этот друг – де Гиш. Конечно, он добр и благороден, и он любит меня. Но я жил под покровительством другой дружбы, столь же прочной, как та, о которой вы говорите, и это – дружба с вами, отец.
– Я не был для вас другом, Рауль, потому что я показал вам лишь одну сторону жизни; я был печален и строг; увы! Не желая того, я срезал живительные ростки, выраставшие непрестанно на стволе вашей юности. Короче говоря, я раскаиваюсь, что не сделал из вас очень живого, очень светского, очень шумного человека.
– Я знаю, почему вы так говорите, граф. Нет, вы не правы, это не вы сделали меня тем, что я представляю собой, но любовь, охватившая меня в таком возрасте, когда у детей бывают только симпатии; это прирожденное постоянство моей натуры, постоянство, которое у других бывает только привычкой. Я считал, что всегда буду таким, каким был! Я считал, что бог направил меня по торной, прямой дороге, по краям которой я найду лишь плоды да цветы. Меня постоянно оберегали ваша бдительность, ваша сила, и я думал, что это я бдителен и силен. Я не был подготовлен к препятствиям, я упал, и это падение отняло у меня мужество на всю жизнь. Я разбился, и это точное определение того, что случилось со мной» О нет, граф, вы были счастьем моего – прошлого, вы будете надеждой моего будущего.
Нет, мне не в чем упрекнуть ту жизнь, которую вы для меня создали; я благословляю вас и люблю со всем жаром моей души.
– Милый Рауль, ваши слова приносят мне облегчение. Они показывают, что, по крайней мере, в ближайшем будущем вы будете в своих действиях немного считаться со мной.
– Я буду считаться лишь с вами и больше ни с кем.
– Рауль, я никогда не делал этого прежде для вас, но я это сделаю. Я стану вашим верным другом, я буду отныне не только вашим отцом. Мы заживем с вами открытым домом, вместо того чтобы жить отшельниками, и это случится, когда вы вернетесь. Ведь это произойдет очень скоро, не так ли?
– Конечно, граф, подобная экспедиция не может быть продолжительной.
– Значит, скоро, Рауль, скоро, вместо того чтобы скромна жить на доходы, я вручу вам капитал, продав мои земли. Его хватит, чтобы жить светской жизнью до моей смерти, и я надеюсь, что до этого времени вы утешите меня тем, что не дадите угаснуть нашему роду.
– Я сделаю все, что вы прикажете, – произнес с чувством Рауль.
– Не подобает, Рауль, чтобы ваша адъютантская служба увлекала вас в слишком опасные предприятия. Вы уже доказали свою храбрость в сражениях, вас видели под огнем неприятеля. Помните, что война с арабами – это война ловушек, засад и убийств из-за утла. Попасть в западню – не слишком большая слава. Больше того, бывает и так, что те, кто попался в нее, не вызывают ничьей жалости. А те, о ком не жалеют, те пали напрасно. Вы понимаете мою мысль, Рауль? Сохрани боже, чтобы я уговаривал вас уклоняться от встречи с врагом!
– Я благоразумен по своему складу характера, и мне к тому же очень везет, – ответил Рауль с улыбкою, заставившей похолодеть сердце опечаленного отца, – ведь я, – поторопился добавить молодой человек, – побывал в двадцати сражениях и отделался лишь одной царапиной.
– Затем, – продолжал Атос, – следует опасаться климата. Смерть от лихорадки – ужасный конец. Людовик Святой молил бога наслать на него лучше стрелу или чуму, но только не лихорадку.
– О граф, при трезвом образе жизни в умеренных физических упражнениях…
– Я узнал от герцога де Бофора, что свои донесения он будет отсылать во Францию раз в две недели. Вероятно, вам, как его адъютанту, будет поручена их отправка. Вы, конечно, меня не забудете, правда?
– Нет, граф, не забуду, – ответил Рауль сдавленным голосом.
– Наконец, Рауль, вы, как и я, – христианин, и мы должны рассчитывать на особое покровительство бога и ангелов-хранителей, опекающих нас. Обещайте, что если с вами случится несчастье, то вы прежде всего вспомните обо мне. И позовете меня.
– О, конечно, сразу же!
– Вы видите меня когда-нибудь в ваших снах, Рауль?
– Каждую ночь, граф. В моем раннем детстве я видел вас спокойным и ласковым, и вы клали руку на мою голову, и вот почему я спал так безмятежно… когда-то.
– Мы слишком любим друг друга, чтобы теперь, когда мы расстаемся, наши души не сопровождали одна другую и моя не была бы с вами, а ваша – со мной. Когда вы будете печальны, Рауль, я предчувствую, и мое сердце погрузится в печаль, а когда вы улыбнетесь, думая обо мне, знайте, что вы посылаете мне из заморских краев луч вашей радости.
– Я не обещаю вам быть всегда радостным, но будьте уверены, что я не проведу ни одного часа, чтобы не вспомнить о вас, ни одного часа, клянусь вам, пока буду жив.
Атос не мог больше сдерживаться. Он обеими руками обхватил шею сына и изо всех сил обнял его.
Лунный свет уступил место предрассветному сумраку, и на горизонте, возвещая приближение дня, показалась золотая полоска.
Атос накинул на плечи Рауля свой плащ и повел его к походившему на большой муравейник городу, в котором уже сновали носильщики с ношею на плечах.
На краю плоскогорья, которое только что покинули Атос и Рауль, они увидели темную тень, которая то приближалась к ним, то, наоборот, удалялась от них, словно боясь, что ее могут заметить. Это был верный Гримо, который, обеспокоившись, пошел но следу своих господ и поджидал их возвращения.
– Ах, добрый Гримо, – воскликнул Рауль, – зачем ты сюда пожаловал? Ты пришел сказать, что пора ехать, не так ли?
– Один? – произнес Гримо, указывая на Рауля Атосу с таким откровенным упреком, что было видно, до какой степени старик был взволнован.
– Да, ты прав! – согласился граф. – Нет, Рауль не уедет один, нет, он не будет один на чужбине, без друга, который смог бы утешить его и который напоминал бы ему обо всем, что он когда-то любил.
– Я? – спросил Гримо.
– Ты? Да, да! – вскричал растроганный этим проявлением преданности Рауль.
– Увы, – вздохнул Атос, – ты очень стар, мой добрый Гримо.
– Тем лучше, – молвил Гримо с невыразимой глубиной чувства и тактом.
– Но посадка на суда, сколько я вижу, уже начинается, – заметил Рауль, – а ты не готов.
– Готов! – ответил Гримо, показывая ключи от своих сундуков вместе с ключами своего юного господина.
– Но ты не можешь оставить графа, – попытался возразить юноша, – графа, с которым ты никогда прежде не расставался?
Гримо потемневшим взором взглянул на Атоса, как бы сравнивая силу своих хозяев. Граф молчал.
– Граф предпочтет, чтобы я отправился с вами, – сказал Гримо.
– Да, – подтвердил Атос кивком головы.
В этот момент раздалась барабанная дробь и весело запели рожки. Из города выходили полки, которым предстояло участвовать в экспедиции. Их было пять, и каждый состоял из сорока рот. Королевский полк, солдат которого можно было узнать по белым мундирам с голубыми отворотами, шел впереди. Над разделенными на четыре лиловых и желтых поля ротными знаменами, усеянными шитыми золотом лилиями, возвышалось белое полковое знамя с крестом из геральдических лилий.
По бокам – мушкетеры со своими напоминающими рогатины упорами для стрельбы, которые они держали в руках, и мушкетами на плече, в центре пикинеры с четырнадцатифутовыми пиками весело шагали к лодкам, которым предстояло доставить их поротно на корабли.
За королевским полком следовали пикардийский, наваррский и дормандский полки с… гвардейским морским экипажем. Герцог де Бофор знал, кого отобрать для предстоящей экспедиции за море. Сам он со своим штабом замыкал шествие. Прежде чем он успеет добраться до гавани, пройдет еще добрый час.
Рауль вместе с Атосом медленно направлялся к берегу, чтобы занять свое место при герцоге, когда он поравняется с ними.
Гримо, деятельный, как юноша, распоряжался отправкой на адмиральский корабль вещей Рауля.
Атос, шедший под руку со своим сыном, с которым должен был вскоре расстаться, и оглушенный шумом и суетой, был погружен в скорбные мысли.
Вдруг один из офицеров герцога приблизился к ним и сообщил, что герцог выразил желание видеть Рауля возле себя.
– Будьте добры, сказать герцогу, сударь, – возразил юноша, – что я прошу его предоставить мне этот последний час; я хотел бы провести его в общество графа.
– Нет, нет, – перебил Атос, – адъютант не должен покидать своего генерала. Будьте любезны передать герцогу, сударь, что виконт без промедления явится к его светлости.
Офицер пустился вскачь догонять герцога.
– Расставаться нам тут или там, все равно нас ожидает разлука, – произнес граф.
Он старательно почистил рукой одежду Рауля и на ходу погладил его по голове.
– Рауль, – сказал он, – вам нужны деньги; герцог любит вести широкую жизнь, и я уверен, что и вам захочется покупать оружие и лошадей, которые в тех краях очень дороги. Но так как вы не служите ни королю, ни герцогу и зависите лишь от себя самого, вы не должны рассчитывать ни на жалованье, ни на щедрость герцога де Бофора. Я хочу, чтобы в Джиджелли вы ни в чем не нуждались. Здесь двести пистолей. Истратьте их, если хотите доставить мне удовольствие.
Рауль пожал руку отцу. На повороте улицы они увидели герцога де Бофора верхом на великолепном белом коне; конь, отвечая на приветствия женщин, с необыкновенным изяществом выделывал перед ними курбеты.
– Герцог подозвал Рауля и протянул руку графу. Он так долго и ласково беседовал с ним, что сердце опечаленного отца немножко утешилось.
Но обоим, и отцу и сыну, казалось, что они идут крестным путем, в конце которого их ожидает пытка. Наступил самый тяжелый момент: солдаты и матросы, покидая берег, прощались с семьями и друзьями, – последний момент, когда, несмотря на безоблачность неба, знойное солнце, свежие запахи моря, которыми напоен воздух, несмотря на молодую кровь, текущую в жилах, все кажется черным и горьким, все повергает в уныние, все толкает к сомнениям в существовании бога, хотя все это от него же исходит.
В те времена адмирал вместе со свитой всходил на корабль последним, и лишь после того, как он показывался на палубе флагмана, раздавался могучий пушечный выстрел.
Атос, забыв и адмирала, и флот, и свое собственное достоинство сильного человека, открыл объятия сыну и судорожно привлек к себе.
– Проводите нас на корабль, – сказал тронутый герцог, – вы выиграете добрые полчаса.
– Нет, – ответил Атос, – нет, я уже попрощался и не хочу прощаться вторично.
– Тогда прыгайте в лодку, виконт, и поскорее, – добавил герцог, желая избавить от слез обоих этих людей; глядя на них, он ощущал, как сердце его наполняется жалостью. С отцовской нежностью, с силой Портоса он увлек за собою Рауля и посадил его в шлюпку, на которой, по его знаку, гребцы тотчас же взялись за весла. И, нарушая церемониал, он подбежал к борту шлюпки и оттолкнулся от причала.
– Прощайте! – крикнул Рауль.
Атос ответил лишь жестом. Он почувствовал что-то горячее на руке: то был почтительный поцелуй Гримо, последнее прощание преданного слуги.
Поцеловав руку своего господина, Гримо соскочил со ступеньки пристани в ялик, который взяла на буксир двенадцативесельная шаланда.
Атос присел на молу, измученный, оглушенный, покинутый. Каждое мгновение стирало одну из дорогих ему черт, какую-нибудь из красок на бледном лице его сына. Море унесло понемногу и лодки и лица на такое расстояние, когда люди становятся только точками, а любовь – воспоминанием.
Атос видел, как Рауль поднялся по тралу адмиральского корабля, видел, как он оперся а борт, став таким образом, чтобы быть заметным отцу. И хотя прогремел пушечный выстрел и на кораблях прокатился продолжительный гул, на который ответили бесчисленными восклицаниями на берегу, и хотя грохот пушек должен был оглушить уши отца, а дым выстрелов – застлать дорогой образ, привлекавший к себе все его помыслы, он все же явственно видел Рауля до последней минуты, и нечто постепенно теряющее свои очертания, сначала черное, потом блеклое, потом белее и, наконец, уж вовсе неразличимое, исчезло в глазах Атоса много позднее, чем исчезли для глаз всех остальных могучие корабли и их вздувшиеся белые паруса.
К полудню, когда солнце уже поглощало все видимое глазу пространство и верхушки мачт едва возвышались над горизонтом, Атос увидел нежную, воздушную, мгновенно расплывшуюся в воздухе тень: то был дым от пушечного салюта, которым герцог в последний раз прощался с берегом Франции.
Когда и эта тень растаяла в небе, Атос, чувствуя себя совершенно разбитым, вернулся к себе в гостиницу»
Глава 15.
– Я не был для вас другом, Рауль, потому что я показал вам лишь одну сторону жизни; я был печален и строг; увы! Не желая того, я срезал живительные ростки, выраставшие непрестанно на стволе вашей юности. Короче говоря, я раскаиваюсь, что не сделал из вас очень живого, очень светского, очень шумного человека.
– Я знаю, почему вы так говорите, граф. Нет, вы не правы, это не вы сделали меня тем, что я представляю собой, но любовь, охватившая меня в таком возрасте, когда у детей бывают только симпатии; это прирожденное постоянство моей натуры, постоянство, которое у других бывает только привычкой. Я считал, что всегда буду таким, каким был! Я считал, что бог направил меня по торной, прямой дороге, по краям которой я найду лишь плоды да цветы. Меня постоянно оберегали ваша бдительность, ваша сила, и я думал, что это я бдителен и силен. Я не был подготовлен к препятствиям, я упал, и это падение отняло у меня мужество на всю жизнь. Я разбился, и это точное определение того, что случилось со мной» О нет, граф, вы были счастьем моего – прошлого, вы будете надеждой моего будущего.
Нет, мне не в чем упрекнуть ту жизнь, которую вы для меня создали; я благословляю вас и люблю со всем жаром моей души.
– Милый Рауль, ваши слова приносят мне облегчение. Они показывают, что, по крайней мере, в ближайшем будущем вы будете в своих действиях немного считаться со мной.
– Я буду считаться лишь с вами и больше ни с кем.
– Рауль, я никогда не делал этого прежде для вас, но я это сделаю. Я стану вашим верным другом, я буду отныне не только вашим отцом. Мы заживем с вами открытым домом, вместо того чтобы жить отшельниками, и это случится, когда вы вернетесь. Ведь это произойдет очень скоро, не так ли?
– Конечно, граф, подобная экспедиция не может быть продолжительной.
– Значит, скоро, Рауль, скоро, вместо того чтобы скромна жить на доходы, я вручу вам капитал, продав мои земли. Его хватит, чтобы жить светской жизнью до моей смерти, и я надеюсь, что до этого времени вы утешите меня тем, что не дадите угаснуть нашему роду.
– Я сделаю все, что вы прикажете, – произнес с чувством Рауль.
– Не подобает, Рауль, чтобы ваша адъютантская служба увлекала вас в слишком опасные предприятия. Вы уже доказали свою храбрость в сражениях, вас видели под огнем неприятеля. Помните, что война с арабами – это война ловушек, засад и убийств из-за утла. Попасть в западню – не слишком большая слава. Больше того, бывает и так, что те, кто попался в нее, не вызывают ничьей жалости. А те, о ком не жалеют, те пали напрасно. Вы понимаете мою мысль, Рауль? Сохрани боже, чтобы я уговаривал вас уклоняться от встречи с врагом!
– Я благоразумен по своему складу характера, и мне к тому же очень везет, – ответил Рауль с улыбкою, заставившей похолодеть сердце опечаленного отца, – ведь я, – поторопился добавить молодой человек, – побывал в двадцати сражениях и отделался лишь одной царапиной.
– Затем, – продолжал Атос, – следует опасаться климата. Смерть от лихорадки – ужасный конец. Людовик Святой молил бога наслать на него лучше стрелу или чуму, но только не лихорадку.
– О граф, при трезвом образе жизни в умеренных физических упражнениях…
– Я узнал от герцога де Бофора, что свои донесения он будет отсылать во Францию раз в две недели. Вероятно, вам, как его адъютанту, будет поручена их отправка. Вы, конечно, меня не забудете, правда?
– Нет, граф, не забуду, – ответил Рауль сдавленным голосом.
– Наконец, Рауль, вы, как и я, – христианин, и мы должны рассчитывать на особое покровительство бога и ангелов-хранителей, опекающих нас. Обещайте, что если с вами случится несчастье, то вы прежде всего вспомните обо мне. И позовете меня.
– О, конечно, сразу же!
– Вы видите меня когда-нибудь в ваших снах, Рауль?
– Каждую ночь, граф. В моем раннем детстве я видел вас спокойным и ласковым, и вы клали руку на мою голову, и вот почему я спал так безмятежно… когда-то.
– Мы слишком любим друг друга, чтобы теперь, когда мы расстаемся, наши души не сопровождали одна другую и моя не была бы с вами, а ваша – со мной. Когда вы будете печальны, Рауль, я предчувствую, и мое сердце погрузится в печаль, а когда вы улыбнетесь, думая обо мне, знайте, что вы посылаете мне из заморских краев луч вашей радости.
– Я не обещаю вам быть всегда радостным, но будьте уверены, что я не проведу ни одного часа, чтобы не вспомнить о вас, ни одного часа, клянусь вам, пока буду жив.
Атос не мог больше сдерживаться. Он обеими руками обхватил шею сына и изо всех сил обнял его.
Лунный свет уступил место предрассветному сумраку, и на горизонте, возвещая приближение дня, показалась золотая полоска.
Атос накинул на плечи Рауля свой плащ и повел его к походившему на большой муравейник городу, в котором уже сновали носильщики с ношею на плечах.
На краю плоскогорья, которое только что покинули Атос и Рауль, они увидели темную тень, которая то приближалась к ним, то, наоборот, удалялась от них, словно боясь, что ее могут заметить. Это был верный Гримо, который, обеспокоившись, пошел но следу своих господ и поджидал их возвращения.
– Ах, добрый Гримо, – воскликнул Рауль, – зачем ты сюда пожаловал? Ты пришел сказать, что пора ехать, не так ли?
– Один? – произнес Гримо, указывая на Рауля Атосу с таким откровенным упреком, что было видно, до какой степени старик был взволнован.
– Да, ты прав! – согласился граф. – Нет, Рауль не уедет один, нет, он не будет один на чужбине, без друга, который смог бы утешить его и который напоминал бы ему обо всем, что он когда-то любил.
– Я? – спросил Гримо.
– Ты? Да, да! – вскричал растроганный этим проявлением преданности Рауль.
– Увы, – вздохнул Атос, – ты очень стар, мой добрый Гримо.
– Тем лучше, – молвил Гримо с невыразимой глубиной чувства и тактом.
– Но посадка на суда, сколько я вижу, уже начинается, – заметил Рауль, – а ты не готов.
– Готов! – ответил Гримо, показывая ключи от своих сундуков вместе с ключами своего юного господина.
– Но ты не можешь оставить графа, – попытался возразить юноша, – графа, с которым ты никогда прежде не расставался?
Гримо потемневшим взором взглянул на Атоса, как бы сравнивая силу своих хозяев. Граф молчал.
– Граф предпочтет, чтобы я отправился с вами, – сказал Гримо.
– Да, – подтвердил Атос кивком головы.
В этот момент раздалась барабанная дробь и весело запели рожки. Из города выходили полки, которым предстояло участвовать в экспедиции. Их было пять, и каждый состоял из сорока рот. Королевский полк, солдат которого можно было узнать по белым мундирам с голубыми отворотами, шел впереди. Над разделенными на четыре лиловых и желтых поля ротными знаменами, усеянными шитыми золотом лилиями, возвышалось белое полковое знамя с крестом из геральдических лилий.
По бокам – мушкетеры со своими напоминающими рогатины упорами для стрельбы, которые они держали в руках, и мушкетами на плече, в центре пикинеры с четырнадцатифутовыми пиками весело шагали к лодкам, которым предстояло доставить их поротно на корабли.
За королевским полком следовали пикардийский, наваррский и дормандский полки с… гвардейским морским экипажем. Герцог де Бофор знал, кого отобрать для предстоящей экспедиции за море. Сам он со своим штабом замыкал шествие. Прежде чем он успеет добраться до гавани, пройдет еще добрый час.
Рауль вместе с Атосом медленно направлялся к берегу, чтобы занять свое место при герцоге, когда он поравняется с ними.
Гримо, деятельный, как юноша, распоряжался отправкой на адмиральский корабль вещей Рауля.
Атос, шедший под руку со своим сыном, с которым должен был вскоре расстаться, и оглушенный шумом и суетой, был погружен в скорбные мысли.
Вдруг один из офицеров герцога приблизился к ним и сообщил, что герцог выразил желание видеть Рауля возле себя.
– Будьте добры, сказать герцогу, сударь, – возразил юноша, – что я прошу его предоставить мне этот последний час; я хотел бы провести его в общество графа.
– Нет, нет, – перебил Атос, – адъютант не должен покидать своего генерала. Будьте любезны передать герцогу, сударь, что виконт без промедления явится к его светлости.
Офицер пустился вскачь догонять герцога.
– Расставаться нам тут или там, все равно нас ожидает разлука, – произнес граф.
Он старательно почистил рукой одежду Рауля и на ходу погладил его по голове.
– Рауль, – сказал он, – вам нужны деньги; герцог любит вести широкую жизнь, и я уверен, что и вам захочется покупать оружие и лошадей, которые в тех краях очень дороги. Но так как вы не служите ни королю, ни герцогу и зависите лишь от себя самого, вы не должны рассчитывать ни на жалованье, ни на щедрость герцога де Бофора. Я хочу, чтобы в Джиджелли вы ни в чем не нуждались. Здесь двести пистолей. Истратьте их, если хотите доставить мне удовольствие.
Рауль пожал руку отцу. На повороте улицы они увидели герцога де Бофора верхом на великолепном белом коне; конь, отвечая на приветствия женщин, с необыкновенным изяществом выделывал перед ними курбеты.
– Герцог подозвал Рауля и протянул руку графу. Он так долго и ласково беседовал с ним, что сердце опечаленного отца немножко утешилось.
Но обоим, и отцу и сыну, казалось, что они идут крестным путем, в конце которого их ожидает пытка. Наступил самый тяжелый момент: солдаты и матросы, покидая берег, прощались с семьями и друзьями, – последний момент, когда, несмотря на безоблачность неба, знойное солнце, свежие запахи моря, которыми напоен воздух, несмотря на молодую кровь, текущую в жилах, все кажется черным и горьким, все повергает в уныние, все толкает к сомнениям в существовании бога, хотя все это от него же исходит.
В те времена адмирал вместе со свитой всходил на корабль последним, и лишь после того, как он показывался на палубе флагмана, раздавался могучий пушечный выстрел.
Атос, забыв и адмирала, и флот, и свое собственное достоинство сильного человека, открыл объятия сыну и судорожно привлек к себе.
– Проводите нас на корабль, – сказал тронутый герцог, – вы выиграете добрые полчаса.
– Нет, – ответил Атос, – нет, я уже попрощался и не хочу прощаться вторично.
– Тогда прыгайте в лодку, виконт, и поскорее, – добавил герцог, желая избавить от слез обоих этих людей; глядя на них, он ощущал, как сердце его наполняется жалостью. С отцовской нежностью, с силой Портоса он увлек за собою Рауля и посадил его в шлюпку, на которой, по его знаку, гребцы тотчас же взялись за весла. И, нарушая церемониал, он подбежал к борту шлюпки и оттолкнулся от причала.
– Прощайте! – крикнул Рауль.
Атос ответил лишь жестом. Он почувствовал что-то горячее на руке: то был почтительный поцелуй Гримо, последнее прощание преданного слуги.
Поцеловав руку своего господина, Гримо соскочил со ступеньки пристани в ялик, который взяла на буксир двенадцативесельная шаланда.
Атос присел на молу, измученный, оглушенный, покинутый. Каждое мгновение стирало одну из дорогих ему черт, какую-нибудь из красок на бледном лице его сына. Море унесло понемногу и лодки и лица на такое расстояние, когда люди становятся только точками, а любовь – воспоминанием.
Атос видел, как Рауль поднялся по тралу адмиральского корабля, видел, как он оперся а борт, став таким образом, чтобы быть заметным отцу. И хотя прогремел пушечный выстрел и на кораблях прокатился продолжительный гул, на который ответили бесчисленными восклицаниями на берегу, и хотя грохот пушек должен был оглушить уши отца, а дым выстрелов – застлать дорогой образ, привлекавший к себе все его помыслы, он все же явственно видел Рауля до последней минуты, и нечто постепенно теряющее свои очертания, сначала черное, потом блеклое, потом белее и, наконец, уж вовсе неразличимое, исчезло в глазах Атоса много позднее, чем исчезли для глаз всех остальных могучие корабли и их вздувшиеся белые паруса.
К полудню, когда солнце уже поглощало все видимое глазу пространство и верхушки мачт едва возвышались над горизонтом, Атос увидел нежную, воздушную, мгновенно расплывшуюся в воздухе тень: то был дым от пушечного салюта, которым герцог в последний раз прощался с берегом Франции.
Когда и эта тень растаяла в небе, Атос, чувствуя себя совершенно разбитым, вернулся к себе в гостиницу»
Глава 15.
СРЕДИ ЖЕНЩИН
Д'Артаньян, вопреки желанию скрыть от друзей свои чувства, не смог сделать это в той мере, в какой хотел. Стоический солдат, бесстрастный воин, одолеваемый страхами и предчувствиями, он отдал минутную дань человеческой слабости… Но, заставив замолчать свое сердце и поборов дрожь своих мышц, он повернулся к своему молчаливому и исполнительному слуге и сказал:
– Рабо, да будет тебе известно, что я должен проезжать по тридцать лье в день.
– Отлично, господин капитан, – ответил Рабо.
И с этого момента, слившись в одно целое со своей лошадью, как настоящий кентавр, Д'Артаньян не занимал больше своих мыслей ничем, то есть, иначе говоря, думал обо всем понемногу.
Он спросил себя, по какой причине король вызвал его; он задал себе также вопрос, почему Железная. Маска бросил блюдо к ногам Рауля.
Что касается первого из этих вопросов, то ответить на него удовлетворительным образом Д'Артаньян оказался не в состоянии. Он достаточно хорошо знал, что король, вызывая его, делает это потому, что нуждается в нем; он знал, что Людовик XIV испытывает крайнюю необходимость в беседе с глазу на глаз с тем, кого знание столь важной государственной тайны поставило в один ряд с наиболее могущественными вельможами королевства.
Но установить в точности, что именно побудило короля к этому шагу, он все же не мог.
Мушкетер не в меньшей степени понимал, какая причина заставила несчастного Филиппа открыть, кто он такой и что он королевского рода. Филипп, навсегда погребенный под своею железною маской, удаленный в края, где люди, казалось, были рабами стихий; Филипп, лишенный даже общества д'Артаньяна, относившегося к нему предупредительно и с почтительностью; понимая, что в этом мире на его долю остаются лишь призрачные мечты и страдания, да еще отчаянье, начинавшее жестоко мучить его, – излился в жалобах и стенаниях, рассчитывая, что если он откроет свою ужасную тайну, то, быть может, явится мститель, который вступится за него.
Вспоминая о том, что он едва не убил своих ближайших друзей, о судьбе, столь причудливым образом столкнувшей Атоса с государственной тайной, о прощании с бедным Раулем, о смутном будущем, которое его ожидает и которое поведет его к ужасной и неминуемой гибели, Д'Артаньян мало-помалу возвратился к своим печальным предчувствиям, и даже быстрая скачка не могла отвлечь его, как бывало, от этих грустных мыслей.
Потом Д'Артаньян перешел к думам о Портосе и Арамисе, объявленным вне закона. Он видел их беглецами, которых травят, словно дичь, окончательно разоренными, их, упорно созидавших себе состояние, а теперь вынужденных потерять все до гроша. И поскольку король вызывал его, исполнителя своей воли, еще не остыв от гнева и пылая жаждой мщения, Д'Артаньян содрогался при мысли о том, что его, быть может, ждет поручение, которое заставит кровоточить его сердце.
Порой, когда дорога шла в гору и запыхавшаяся лошадь, раздувая ноздри и подбирая бока, переходила на шаг, Д'Артаньян, располагая большей возможностью сосредоточиться, принимался думать о поразительном гении Арамиса, гении хитрости и интриги, – воспитанном Фрондой и гражданской войной. Солдат, священник и дипломат, любезный, жадный и хитрый, Арамис никогда в своей жизни не творил ничего хорошего без того, чтобы не смотреть на это хорошее как на ступеньку, которая поможет ему подняться еще выше. Благородный ум, благородное, хотя, быть может, и не безупречное сердце, Арамис творил зло лишь затем, чтобы добавить себе еще чуточку блеска. В конце своего жизненного пути, в момент, когда он достиг, казалось, поставленной цели, он сделал так же, как – знаменитый Фиаско, свой ложный шаг на палубе корабля и погиб в морской пучине.
Но Портос, этот добряк и толстяк Портос! Видеть Портоса в позоре, видеть Мушкетона без золотых галунов, быть может, запертым в тюрьму; видеть, как Пьерфон, Брасье будут сровнены с землей, как будут осквернены их чудесные мачтовые леса, и это также причиняло терзания д'Артаньяну, и всякий раз, как его поражала какая-нибудь тягостная мысль этого рода, он вздрагивал, как вздрагивал его конь, когда ощущал укус слепня, двигаясь под сводами густого леса.
Умный человек никогда не томится, если тело его преодолевает усталость; здоровый человек никогда не находит жизнь тяжелой, если ум его чем-нибудь занят. Так д'Артаньян, все время в седле, все время предаваясь своим размышлениям, добрался до Парижа свежий и бодрый, точно атлет, подготовивший себя к состязанию.
Король так скоро не ждал его и только что уехал охотиться куда-то к Meдону. Д'Артаньян, вместо того чтобы пуститься вдогонку, как он поступил бы в прежние времена, велел стащить с себя сапоги, разделся и вымылся, отложив свидание с королем до приезда его величества, усталого и запыленного. В течение пяти часов ожидания он, как говорится, принюхивался к дворцовому воздуху и запасался надежной броней против всех неожиданностей неприятного свойства.
Он узнал, что последние две недели король неизменно мрачен, что королева-мать больна и крайне подавлена, что принц, брат короля, стал набожным, что принцесса Генриетта очень расстроена и что де Гиш отправился в одно из своих поместий.
Еще он узнал, что Кольбер сияет, а Фуке каждый день советуется о своем здоровье с новым врачом, но болезнь его, однако, не из числа тех, которые исцеляют врачи, и она может уступить лишь политическому врачу, если можно так выразиться.
Король, как сказали д'Артаньяну, был чрезвычайно любезен с Фуке и ни на шаг не отпускал его от себя; но суперинтендант, пораженный в самое сердце, подобно дереву, в котором завелся червь, погибал, несмотря на королевские милости, это животворное солнце придворных деревьев.
Д'Артаньян также узнал, что король больше не может прожить ни минуты без Лавальер и что если он не берет ее с собой на охоту, то по несколько раз в день сочиняет для нее письма, и уже не в стихах, но, что гораздо хуже, чистейшею прозой, и притом на многих страницах.
Вот почему случалось, что «первый в мире король», как выражались поэты, его современники, сходил «с несравненным пылом» с коня и, положив лист бумаги на шляпу, исписывал его нежными фразами, которые де Сент-Эньян, его несменяемый адъютант, отвозил Лавальер, рискуя загнать лошадей.
А в это время фазаны и лани, за которыми никто не охотился, разлетались и разбегались в разные стороны, и искусство охоты при королевском дворе Франции рисковало совсем захиреть.
Д'Артаньян вспомнил о просьбе бедняжки Рауля и о том безнадежном письме, которое он написал женщине, жившей в вечных надеждах. Так как капитан любил философствовать, он решил воспользоваться отсутствием короля, чтобы побеседовать несколько минут с Лавальер.
Это оказалось делом весьма простым: пока король был на охоте, Луиза прогуливалась в обществе нескольких дам по одной из галерей Пале-Рояля, как раз там, где капитану мушкетеров нужно было проверить охрану. Д'Артаньян был убежден, что, если ему удастся завести с Луизой разговор о Рауле, у него будет повод написать бедному изгнаннику что-нибудь приятное его сердцу, а он знал, что надежда или хотя бы слова утешения в том состоянии, в каком находился Рауль, были бы солнцем, были бы жизнью для двух людей, столь дорогих нашему капитану.
Итак, он направился прямо туда, где рассчитывал встретить Лавальер.
Он нашел ее в многолюдном обществе. При всем том, что она была одинока, ей расточали столько же, как королеве, если только не больше, знаков внимания, которыми так гордилась принцесса Генриетта в те времена, когда король не отрывал от нее своих взоров и побуждал тем самым и придворных не сводить с нее глаз.
Д'Артаньян, хотя и не был дамским угодником, все же встречал со стороны женщин лишь ласковый и любезный прием; он был учтив, как подобает настоящему храбрецу, и его страшная репутация доставляла ему дружбу мужчин и восхищение женщин.
Увидев капитана, придворные дамы засыпали его приветствиями и вопросами. Началось с вопросов: где он был, куда ездил, почему так давно не гарцевал на своем чудесном коне под балконом его величества, вызывая восторг любопытных?
Д'Артаньян ответил, что только что возвратился из страны апельсинов.
Дамы рассмеялись. В те времена путешествовали все, но путешествие за сто лье нередко бывало проблемою, решение которой откладывали до самой смерти.
– Из страны апельсинов? – повторила мадемуазель де Тонне-Шарант. – Из Испании?
– Нет, не то, – сказал Д'Артаньян.
– С Мальты? – вставила Монтале.
– Честное слово, сударыня, вы приближаетесь.
– С какого-нибудь острова? – спросила Лавальер.
– Сударыня, не хочу вас дольше томить, я приехал из тех краев, откуда в настоящий момент господин де Бофор грузится на суда, чтобы перебраться в Алжир.
– Вы видели армию? И флот? – поинтересовались несколько воинственных дам.
– Все видел.
– Есть ли там наши друзья? – задала вопрос мадемуазель де Тонне-Шарант холодным, но рассчитанным на привлечение общего внимания тоном.
– Да, – отвечал Д'Артаньян, – там де Ла Гилотьер, де Муши, де Бражелон.
Лавальер побледнела.
– Господин Бражелон? – воскликнула коварная Атенаис. – Как! Он отправился на войну?..
Монтале наступила ей на ногу, но это никак не подействовало.
– Знаете ли вы мою мысль? – продолжала ода безжалостно. – Мне кажется, что мужчины, уехавшие на эту войну – незадачливые влюбленные, ищущие у черных женщин утешения от жестокостей белых.
Некоторые дамы весело рассмеялись; Лавальер начинала терять присутствие духа; Монтале кашляла так, что могла бы разбудить мертвого.
– Сударыня, – перебил д'Артаньян, – вы напрасно думаете, что женщины в Джиджелли черные. Они не черные и не белые, они желтые.
– Желтые?
– О, не думайте, что это так уж плохо; я никогда не видел более красивого цвета кожи в сочетании с черными глазами и коралловыми губами.
– Тем лучше для господина де Бражелона, – выразительно проговорила мадемуазель де Тонне-Шарант. – Он там излечится, бедный юноша.
После этих слов воцарилось молчание. Д'Артаньян подумал, что женщины, эти нежные горлинки, обращаются друг с другом, пожалуй, более жестоко, чем тигры или медведи.
Для Атенаис было, однако, мало заставить побледнеть Лавальер; ей хотелось, чтобы Луиза вдобавок еще и покраснела.
Она снова заговорила:
– Знаете, Луиза, на вашей совести теперь тяжкий грех!
– Какой грех, мадемуазель? – пролепетала несчастная, тщетно пытаясь найти опору среди окружающих.
– Да ведь вы были обручены с этим молодым человеком, он любил вас всем сердцем, а вы отвергли его.
– Это обязанность всякой порядочной женщины, – вставила Монтале поучающим тоном. – Когда знаешь, что не можешь составить счастье того, кто тебя любит, лучше отвергнуть его.
Луиза не знала, благодарить ли ей за такую защиту или негодовать.
– Отвергнуть! Отвергнуть! Все это превосходно, – заметила Атенаис. Но не в этом грех мадемуазель Лавальер. Настоящий грех, в котором она может себя упрекнуть, заключается в том, что это она послала на войну бедного Бражелона – на войну, где его могут убить.
Луиза провела рукой по своему холодному как лед лбу.
– И если он умрет, – продолжала безжалостная Атенаис, – это будет означать, что это вы, Луиза, убили его; вот в этом и заключается грех, о котором я говорила.
Луиза, едва держась на ногах, подошла к капитану мушкетеров, чтобы взять его под руку; лицо его выдавало непривычное для него волнение.
– Вам надо было о чем-то поговорить со мною, господин д'Артаньян, начала она прерывающимся от гнева и страдания голосом. – Что вы хотели сказать?
Д'Артаньян, взяв Лавальер под руку, направился с ней по галерее. Когда они оказались достаточно далеко от других, он ответил:
– То, что я собирался сказать вам, только что высказала мадемуазель де Тонне-Шарант, быть может, грубо, но с исчерпывающей полнотой.
Луиза едва слышно вскрикнула и, изнемогая от этой новой раны, кинулась прочь, как бедная, пораженная насмерть птичка, ищущая тени в густом кустарнике, чтобы там умереть. Она исчезла в одной из дверей в тот самый момент, когда король появился в другой.
Первый взгляд короля был направлен на пустое кресло его возлюбленной, и, не найдя нигде Лавальер, король нахмурился, но в то же мгновение он увидел д'Артаньяна, который отвешивал ему низкий поклон.
– Ах, сударь, – улыбнулся Людовик, – вы проявили истинное усердие, и я вами весьма доволен.
– Рабо, да будет тебе известно, что я должен проезжать по тридцать лье в день.
– Отлично, господин капитан, – ответил Рабо.
И с этого момента, слившись в одно целое со своей лошадью, как настоящий кентавр, Д'Артаньян не занимал больше своих мыслей ничем, то есть, иначе говоря, думал обо всем понемногу.
Он спросил себя, по какой причине король вызвал его; он задал себе также вопрос, почему Железная. Маска бросил блюдо к ногам Рауля.
Что касается первого из этих вопросов, то ответить на него удовлетворительным образом Д'Артаньян оказался не в состоянии. Он достаточно хорошо знал, что король, вызывая его, делает это потому, что нуждается в нем; он знал, что Людовик XIV испытывает крайнюю необходимость в беседе с глазу на глаз с тем, кого знание столь важной государственной тайны поставило в один ряд с наиболее могущественными вельможами королевства.
Но установить в точности, что именно побудило короля к этому шагу, он все же не мог.
Мушкетер не в меньшей степени понимал, какая причина заставила несчастного Филиппа открыть, кто он такой и что он королевского рода. Филипп, навсегда погребенный под своею железною маской, удаленный в края, где люди, казалось, были рабами стихий; Филипп, лишенный даже общества д'Артаньяна, относившегося к нему предупредительно и с почтительностью; понимая, что в этом мире на его долю остаются лишь призрачные мечты и страдания, да еще отчаянье, начинавшее жестоко мучить его, – излился в жалобах и стенаниях, рассчитывая, что если он откроет свою ужасную тайну, то, быть может, явится мститель, который вступится за него.
Вспоминая о том, что он едва не убил своих ближайших друзей, о судьбе, столь причудливым образом столкнувшей Атоса с государственной тайной, о прощании с бедным Раулем, о смутном будущем, которое его ожидает и которое поведет его к ужасной и неминуемой гибели, Д'Артаньян мало-помалу возвратился к своим печальным предчувствиям, и даже быстрая скачка не могла отвлечь его, как бывало, от этих грустных мыслей.
Потом Д'Артаньян перешел к думам о Портосе и Арамисе, объявленным вне закона. Он видел их беглецами, которых травят, словно дичь, окончательно разоренными, их, упорно созидавших себе состояние, а теперь вынужденных потерять все до гроша. И поскольку король вызывал его, исполнителя своей воли, еще не остыв от гнева и пылая жаждой мщения, Д'Артаньян содрогался при мысли о том, что его, быть может, ждет поручение, которое заставит кровоточить его сердце.
Порой, когда дорога шла в гору и запыхавшаяся лошадь, раздувая ноздри и подбирая бока, переходила на шаг, Д'Артаньян, располагая большей возможностью сосредоточиться, принимался думать о поразительном гении Арамиса, гении хитрости и интриги, – воспитанном Фрондой и гражданской войной. Солдат, священник и дипломат, любезный, жадный и хитрый, Арамис никогда в своей жизни не творил ничего хорошего без того, чтобы не смотреть на это хорошее как на ступеньку, которая поможет ему подняться еще выше. Благородный ум, благородное, хотя, быть может, и не безупречное сердце, Арамис творил зло лишь затем, чтобы добавить себе еще чуточку блеска. В конце своего жизненного пути, в момент, когда он достиг, казалось, поставленной цели, он сделал так же, как – знаменитый Фиаско, свой ложный шаг на палубе корабля и погиб в морской пучине.
Но Портос, этот добряк и толстяк Портос! Видеть Портоса в позоре, видеть Мушкетона без золотых галунов, быть может, запертым в тюрьму; видеть, как Пьерфон, Брасье будут сровнены с землей, как будут осквернены их чудесные мачтовые леса, и это также причиняло терзания д'Артаньяну, и всякий раз, как его поражала какая-нибудь тягостная мысль этого рода, он вздрагивал, как вздрагивал его конь, когда ощущал укус слепня, двигаясь под сводами густого леса.
Умный человек никогда не томится, если тело его преодолевает усталость; здоровый человек никогда не находит жизнь тяжелой, если ум его чем-нибудь занят. Так д'Артаньян, все время в седле, все время предаваясь своим размышлениям, добрался до Парижа свежий и бодрый, точно атлет, подготовивший себя к состязанию.
Король так скоро не ждал его и только что уехал охотиться куда-то к Meдону. Д'Артаньян, вместо того чтобы пуститься вдогонку, как он поступил бы в прежние времена, велел стащить с себя сапоги, разделся и вымылся, отложив свидание с королем до приезда его величества, усталого и запыленного. В течение пяти часов ожидания он, как говорится, принюхивался к дворцовому воздуху и запасался надежной броней против всех неожиданностей неприятного свойства.
Он узнал, что последние две недели король неизменно мрачен, что королева-мать больна и крайне подавлена, что принц, брат короля, стал набожным, что принцесса Генриетта очень расстроена и что де Гиш отправился в одно из своих поместий.
Еще он узнал, что Кольбер сияет, а Фуке каждый день советуется о своем здоровье с новым врачом, но болезнь его, однако, не из числа тех, которые исцеляют врачи, и она может уступить лишь политическому врачу, если можно так выразиться.
Король, как сказали д'Артаньяну, был чрезвычайно любезен с Фуке и ни на шаг не отпускал его от себя; но суперинтендант, пораженный в самое сердце, подобно дереву, в котором завелся червь, погибал, несмотря на королевские милости, это животворное солнце придворных деревьев.
Д'Артаньян также узнал, что король больше не может прожить ни минуты без Лавальер и что если он не берет ее с собой на охоту, то по несколько раз в день сочиняет для нее письма, и уже не в стихах, но, что гораздо хуже, чистейшею прозой, и притом на многих страницах.
Вот почему случалось, что «первый в мире король», как выражались поэты, его современники, сходил «с несравненным пылом» с коня и, положив лист бумаги на шляпу, исписывал его нежными фразами, которые де Сент-Эньян, его несменяемый адъютант, отвозил Лавальер, рискуя загнать лошадей.
А в это время фазаны и лани, за которыми никто не охотился, разлетались и разбегались в разные стороны, и искусство охоты при королевском дворе Франции рисковало совсем захиреть.
Д'Артаньян вспомнил о просьбе бедняжки Рауля и о том безнадежном письме, которое он написал женщине, жившей в вечных надеждах. Так как капитан любил философствовать, он решил воспользоваться отсутствием короля, чтобы побеседовать несколько минут с Лавальер.
Это оказалось делом весьма простым: пока король был на охоте, Луиза прогуливалась в обществе нескольких дам по одной из галерей Пале-Рояля, как раз там, где капитану мушкетеров нужно было проверить охрану. Д'Артаньян был убежден, что, если ему удастся завести с Луизой разговор о Рауле, у него будет повод написать бедному изгнаннику что-нибудь приятное его сердцу, а он знал, что надежда или хотя бы слова утешения в том состоянии, в каком находился Рауль, были бы солнцем, были бы жизнью для двух людей, столь дорогих нашему капитану.
Итак, он направился прямо туда, где рассчитывал встретить Лавальер.
Он нашел ее в многолюдном обществе. При всем том, что она была одинока, ей расточали столько же, как королеве, если только не больше, знаков внимания, которыми так гордилась принцесса Генриетта в те времена, когда король не отрывал от нее своих взоров и побуждал тем самым и придворных не сводить с нее глаз.
Д'Артаньян, хотя и не был дамским угодником, все же встречал со стороны женщин лишь ласковый и любезный прием; он был учтив, как подобает настоящему храбрецу, и его страшная репутация доставляла ему дружбу мужчин и восхищение женщин.
Увидев капитана, придворные дамы засыпали его приветствиями и вопросами. Началось с вопросов: где он был, куда ездил, почему так давно не гарцевал на своем чудесном коне под балконом его величества, вызывая восторг любопытных?
Д'Артаньян ответил, что только что возвратился из страны апельсинов.
Дамы рассмеялись. В те времена путешествовали все, но путешествие за сто лье нередко бывало проблемою, решение которой откладывали до самой смерти.
– Из страны апельсинов? – повторила мадемуазель де Тонне-Шарант. – Из Испании?
– Нет, не то, – сказал Д'Артаньян.
– С Мальты? – вставила Монтале.
– Честное слово, сударыня, вы приближаетесь.
– С какого-нибудь острова? – спросила Лавальер.
– Сударыня, не хочу вас дольше томить, я приехал из тех краев, откуда в настоящий момент господин де Бофор грузится на суда, чтобы перебраться в Алжир.
– Вы видели армию? И флот? – поинтересовались несколько воинственных дам.
– Все видел.
– Есть ли там наши друзья? – задала вопрос мадемуазель де Тонне-Шарант холодным, но рассчитанным на привлечение общего внимания тоном.
– Да, – отвечал Д'Артаньян, – там де Ла Гилотьер, де Муши, де Бражелон.
Лавальер побледнела.
– Господин Бражелон? – воскликнула коварная Атенаис. – Как! Он отправился на войну?..
Монтале наступила ей на ногу, но это никак не подействовало.
– Знаете ли вы мою мысль? – продолжала ода безжалостно. – Мне кажется, что мужчины, уехавшие на эту войну – незадачливые влюбленные, ищущие у черных женщин утешения от жестокостей белых.
Некоторые дамы весело рассмеялись; Лавальер начинала терять присутствие духа; Монтале кашляла так, что могла бы разбудить мертвого.
– Сударыня, – перебил д'Артаньян, – вы напрасно думаете, что женщины в Джиджелли черные. Они не черные и не белые, они желтые.
– Желтые?
– О, не думайте, что это так уж плохо; я никогда не видел более красивого цвета кожи в сочетании с черными глазами и коралловыми губами.
– Тем лучше для господина де Бражелона, – выразительно проговорила мадемуазель де Тонне-Шарант. – Он там излечится, бедный юноша.
После этих слов воцарилось молчание. Д'Артаньян подумал, что женщины, эти нежные горлинки, обращаются друг с другом, пожалуй, более жестоко, чем тигры или медведи.
Для Атенаис было, однако, мало заставить побледнеть Лавальер; ей хотелось, чтобы Луиза вдобавок еще и покраснела.
Она снова заговорила:
– Знаете, Луиза, на вашей совести теперь тяжкий грех!
– Какой грех, мадемуазель? – пролепетала несчастная, тщетно пытаясь найти опору среди окружающих.
– Да ведь вы были обручены с этим молодым человеком, он любил вас всем сердцем, а вы отвергли его.
– Это обязанность всякой порядочной женщины, – вставила Монтале поучающим тоном. – Когда знаешь, что не можешь составить счастье того, кто тебя любит, лучше отвергнуть его.
Луиза не знала, благодарить ли ей за такую защиту или негодовать.
– Отвергнуть! Отвергнуть! Все это превосходно, – заметила Атенаис. Но не в этом грех мадемуазель Лавальер. Настоящий грех, в котором она может себя упрекнуть, заключается в том, что это она послала на войну бедного Бражелона – на войну, где его могут убить.
Луиза провела рукой по своему холодному как лед лбу.
– И если он умрет, – продолжала безжалостная Атенаис, – это будет означать, что это вы, Луиза, убили его; вот в этом и заключается грех, о котором я говорила.
Луиза, едва держась на ногах, подошла к капитану мушкетеров, чтобы взять его под руку; лицо его выдавало непривычное для него волнение.
– Вам надо было о чем-то поговорить со мною, господин д'Артаньян, начала она прерывающимся от гнева и страдания голосом. – Что вы хотели сказать?
Д'Артаньян, взяв Лавальер под руку, направился с ней по галерее. Когда они оказались достаточно далеко от других, он ответил:
– То, что я собирался сказать вам, только что высказала мадемуазель де Тонне-Шарант, быть может, грубо, но с исчерпывающей полнотой.
Луиза едва слышно вскрикнула и, изнемогая от этой новой раны, кинулась прочь, как бедная, пораженная насмерть птичка, ищущая тени в густом кустарнике, чтобы там умереть. Она исчезла в одной из дверей в тот самый момент, когда король появился в другой.
Первый взгляд короля был направлен на пустое кресло его возлюбленной, и, не найдя нигде Лавальер, король нахмурился, но в то же мгновение он увидел д'Артаньяна, который отвешивал ему низкий поклон.
– Ах, сударь, – улыбнулся Людовик, – вы проявили истинное усердие, и я вами весьма доволен.