– И вы сдержали бы свое слово?
   – Клянусь моей жизнью, да!
   – Тогда как теперь?
   – Тогда как теперь я чувствую, что виновные должны понести наказание.
   – Каким образом, монсеньер?
   – Что вы скажете о моем сходстве с братом, дарованном мне господом богом?
   – Скажу, что в этом сходстве можно усмотреть перст провидения, которым королю не должно было пренебрегать; скажу, что ваша мать совершила тяжкое преступление, предоставив столь неравную долю счастья и столь неравную участь тем, кого природа создала в ее чреве столь похожими друг на друга; и я делаю из этого вывод, что кара за это будет не чем иным, как восстановлением равновесия.
   – Что означают ваши слова?
   – То, что, когда я возвращу вам ваше место на троне вашего брата, вашему брату придется занять ваше место в тюрьме.
   – Увы! В тюрьме испытываешь столько страданий!
   Особенно если до этого чаша жизни полнилась до краев!
   – Ваше высочество сможете поступить, как сочтете для себя удобным; наказав, вы сможете простить, если того пожелаете.
   – Хорошо! А теперь остается сказать вам еще об одном.
   – Говорите, мой принц.
   – Отныне я буду беседовать с вами лишь за стенами Бастилии.
   – Я и сам хотел уведомить вас, ваше высочество, что в дальнейшем я буду иметь честь встретиться с вами лишь один-единственный раз.
   – Когда же это произойдет?
   – В тот день, когда мой принц покинет эти мрачные стены.
   – Да услышит вас бог! Как же вы предупредите меня?
   – Я приду сюда сам.
   – Вы сами?
   – Не покидайте этой комнаты, принц, ни с кем, кроме меня, или если вас принудят в мое отсутствие покинуть ее, помните, что это сделано помимо меня.
   – Итак, ни одного слова кому бы то ни было, кроме вас?
   – Да, ни одного слова кому бы то ни было, кроме меня.
   Арамис отвесил глубокий поклон. Принц протянул ему на прощание руку и сказал с искренностью, идущей от самого сердца:
   – Сударь, еще одно слово. Если вы явились ко мне, чтобы окончательно погубить меня, если вы – не более как орудие моих ненавистников, если наша беседа, в которой вы выведали самые сокровенные тайны моего сердца, принесет мне нечто худшее, чем заключение, а именно – смерть, то и тогда да будет мое благословение с вами, ибо вы положили конец моим сомнениям и заботам и после лихорадочной пытки, терзавшей меня последние восемь лет, внесли успокоение в мою Душу.
   – Монсеньер! Не торопитесь судить меня.
   – Я сказал, что благословляю вас, что простил вам вашу вину предо мною. Но если вы явились ко мне для того, чтобы возвратить место, уготованное мне самим, богом, место, осиянное солнцем счастья и славы, если, благодаря вам, я смогу оставить по себе след в людской памяти, если, свершив выдающиеся деяния и оказав услуги народам моего королевства, я доставлю честь моему роду, если из тьмы, в которой я угасаю, я поднимусь, поддерживаемый вашей благородной рукою, к вершинам почета, – в таком случае вам, кого я благословляю и кому приношу свою признательность и благодарность, вам – половина моего могущества и моей славы. И это будет все еще слишком ничтожная плата; я всегда буду считать, что не выплатил вам вашей доли, ибо вы никогда не сможете в такой же мере, как я, наслаждаться счастьем, которым одарили меня.
   – Монсеньер, – проговорил Арамис, взволнованный бледностью юноши и этим его порывом, – монсеньер, благородство вашего сердца наполняет меня радостью и восхищением. Не вам выражать мне свою благодарность. Меня будут благодарить народы, которых вы осчастливите, и ваши потомки, которым вы оставите славу. Да, да… я дам вам нечто большее, нежели жизнь, – я дам вам бессмертие.
   Молодой человек снова протянул Арамису руку; Арамис приложился к ней, став на колени.
   – О! – вскричал принц с тронувшим Арамиса смущением.
   – Это первая дань почитания моему будущему монарху. Когда я снова увижу вас, я скажу: «Здравствуйте, ваше величество!»
   – А до этой поры, – воскликнул молодой человек, прижимая свои белые исхудавшие пальцы к сердцу, – а до этой поры – никаких грез, никаких потрясений, иначе жизнь моя пресечется! О сударь, до чего же тесно в моей тюрьме, до чего мало это окно, до чего узка дверь! Как же могло проникнуть через нее, как могло поместиться здесь столько гордости, столько блеска и счастья!
   – Поскольку вы утверждаете, что все это принесено мною, вы наполняете мое сердце радостью, ваше высочество, – поклонился Арамис.
   Произнеся эти слова, он постучал. Дверь тотчас же отворилась. За нею стояли тюремщик, а также Безмо, который, снедаемый беспокойством и страхом, начал уже невольно прислушиваться к голосам, доносившимся из-за двери.
   К счастью, оба собеседника говорили все время вполголоса и даже при самых бурных изъявлениях страсти не забывали об этой предосторожности.
   – Вот это исповедь! – сказал комендант, силясь изобразить на лице улыбку. – Можно ли было предполагать, что заключенный, наполовину покойник, будет каяться в стольких грехах и отнимет у вас столько времени?
   Арамис промолчал. Ему хотелось поскорее покинуть Бастилию, где отягощавшая его тайна удваивала гнетущее впечатление, производимое стенами крепостных казематов.
   Когда они дошли до квартиры Безмо, Арамис шепнул коменданту:
   – Поговорим о делах, дорогой господин де Безмо.
   – Увы! – отозвался Безмо.
   – Не нужно ли вам спросить меня о расписке на сто пятьдесят тысяч ливров? – молвил епископ.
   – И уплатить первую треть этой суммы, – добавил, вздыхая, бедный Безмо, сделавший несколько шагов по направлению к своему железному шкафу.
   – Вот ваша расписка, – подал бумагу Арамис.
   – А вот и деньги, – ответил, трижды вздохнув, комендант.
   – Мне было приказано вручить вам расписку на пятьдесят тысяч ливров, – сказал Арамис. – Что же касается денег, то на этот счет я не получал никаких указаний.
   И он удалился, оставив Безмо в полном смятении чувств перед этим поистине королевским подарком, преподнесенным ему с такою непринужденностью внештатным духовником Бастилии.

Глава 29.
КАК МУСТОН РАСТОЛСТЕЛ, НЕ ПОСТАВИВ ОБ ЭТОМ В ИЗВЕСТНОСТЬ ПОРТОСА, И КАКИЕ НЕПРИЯТНОСТИ ДЛЯ ДОСТОЙНОГО ДВОРЯНИНА ВОСПОСЛЕДОВАЛИ ОТ ЭТОГО

   Со времени отъезда Атоса в Блуа д'Артаньян и Портос редко бывали вместе. У одного была хлопотная служба при короле, другой увлекся покупкой мебели, которую хотел отправить в свои многочисленные поместья; он задумал завести в своих резиденциях – а их у него было несколько – нечто напоминающее придворную роскошь, которую ему довелось увидеть у короля и которая ослепила его.
   Д'Артаньян, сохранивший неизменную верность по отношению к старым друзьям, однажды утром, в свободное от служебных занятий время, вспомнил о Портосе и, обеспокоенный тем, что вот уже две недели ничего не слышал о нем, поехал к нему и застал его только что вставшим с постели.
   Достойный барон был, по всей видимости, поглощен какими-то неприятными мыслями; больше того, он был опечален. Свесив ноги, полуголый, сидел он у себя на кровати и уныло рассматривал целые вороха платья, отделанного бахромой, галунами, вышивкой безобразных цветов, которое было навалено перед ним на полу.
   Печальный и задумчивый, как пресловутый заяц в басне Лафонтена, Портос не заметил входящего д'Артаньяна, скрытого от его глаз внушительной фигурой Мустона, настолько дородною, что он мог бы заслонить своим телом любого, а в этот момент размеры его удвоились, так как дворецкий распяливал перед собою алый кафтан, который он держал за концы рукавов, чтобы хозяин мог лучше приглядеться к нему.
   Д'Артаньян остановился на пороге и принялся рассматривать озабоченного Портоса; обнаружив, однако, что эта куча костюмов порождает в груди достойного дворянина тяжкие вздохи, он решил, что пора оторвать его от этого столь мучительного для него зрелища, и кашлянул, чтобы возвестить о своем приходе.
   – А! – воскликнул Портос, и лицо его осветилось радостью. – Здесь д'Артаньян! Наконец-то меня осенит счастливая мысль!
   Мустон, услышав эти слова, обернулся с приветливой улыбкой к другу своего хозяина, и Портос избавился, таким образом, от массивной преграды, мешавшей ему броситься к д'Артаньяну.
   Он поспешно вскочил с кровати, потянулся, хрустнув суставами крепких ног, пронесся в два прыжка через комнату и порывисто прижал д'Артаньяна к груди: с каждым днем он любил его, казалось, все больше и больше.
   – Ах, дорогой друг, – повторил он несколько раз, – ах, дорогой д'Артаньян, здесь вы всегда желанны, но сегодня желаннее чем когда бы то ни было, – Так, так. У вас неприятности? – спросил д'Артаньян.
   Портос ответил взглядом, полным уныния.
   – Расскажите же, друг мой, в чем дело, если это не тайна.
   – Во-первых, – вздохнул Портос, – вы знаете, что у меня нет от вас никаких тайн, а во-вторых… во-вторых, меня огорчает следующее…
   – Погодите, Портос, погодите: дайте мне сперва выбраться из этого вороха сукна, атласа и бархата.
   – Шагайте, шагайте смелее! – проговорил жалобным тоном Портос. – Все это не больше чем хлам.
   – Черт подери! Сукно стоимостью в двадцать ливров за локоть-хлам! Великолепный атлас и бархат, которым не погнушался бы сам король, – это, по-вашему, хлам!
   – Так вы находите эти костюмы…
   – Блистательными, Портос, блистательными! Готов поручиться, что во всей Франции вы один обладаете таким неимоверным количеством их, и если предположить, что, начиная с этого дня, вы не закажете больше ни одного, а проживете добрую сотню лет, что, говоря по правде, меня нисколько не удивило бы, то и в этом случае в день вашей смерти на вас будет новый костюм, и в течение всего этого времени ни один портной не покажет к вам носа.
   Портос покачал головой.
   – Послушайте, друг мой, – сказал Д'Артаньян. – Это мрачное настроение, отнюдь не свойственное вашему нраву, пугает меня. Дорогой мой Портос, давайте покончим с ним, и чем раньше, тем лучше.
   – Да, да, покончим, – ответил Портос, – избавимся, если только это вообще возможно.
   – Или, быть может, вы получили дурные известия из Брасье?
   – О нет; там вырубили леса, и они дали доход, превысивший ожидаемый на целую треть.
   – Или в Пьерфоне прорвало запруды?
   – Нет, что вы, друг мой; там выловили рыбу, по того, что осталось после продажи, более чем достаточно, чтобы сделать все окрестные пруды рыбными.
   – Что же тогда? Уж не обрушился ли Валлон по причине землетрясения?
   – Нет, нет! Напротив, молния ударила в какой-нибудь сотне шагов от замка, и в месте, страдавшем от недостатка воды, забил превосходный ключ, – Но в чем же в таком случае дело?
   – Видите ли, я получил приглашение на празднество в Во, – произнес Портос с похоронным видом.
   – Чего же вы жалуетесь? Король был причиною более чем ста ссор, породивших непримиримых врагов, и все они – из-за того, что тому или иному между придворными было отказано в приглашении. Так вы и в самом деле приглашены в Во? Вот оно что!
   – Но, бог мой, конечно!
   – Вам предстоит увидеть поразительное великолепие.
   – Что до меня, то мне едва ли удастся увидеть это.
   – Но ведь там будет собрана вся наша французская знать.
   – Ах, – вздохнул Портос, вырвав у себя с отчаянья клок волос.
   – Господи боже! Да не больны ли вы, дорогой мой?
   – Я здоров, черт подери, как бык. Дело не в этом.
   – Но в чем же?
   – У меня нет костюма.
   Д'Артаньян остолбенел.
   – Нет костюма, Портос! Нет костюма! – вскричал он. – Но ведь я вижу у вас на полу больше полусотни костюмов!
   – Полусотни! Это верно. Но нет ни одного, который был бы мне впору.
   – Как это нет ни одного, который был бы вам впору! Разве с вас не снимали мерки, когда их шили?
   – Снимали, – ответил Мустон, – но, к несчастью, я растолстел.
   – Что? Вы растолстели?
   – Да, так что стал толще, гораздо толще господина барона. Могли бы вы это подумать, сударь?
   – Еще бы! Мне кажется, что это видно с первого взгляда.
   – Слышишь, болван? – проворчал Портос. – Это видно с первого взгляда.
   – Но, милый Портос, – сказал Д'Артаньян с легким нетерпением в голосе, – не могу понять, почему ваши костюмы никуда не годятся из-за того, что Мустон растолстел.
   – Сейчас объясню. Помните, вы мне рассказывали как-то про одного римского военачальника, которого звали Антонием и у которого всегда было семь кабанов на вертеле, жарившихся в различных местах, чтобы он мог потребовать свой обед в любой час, когда бы ему ни заблагорассудилось.
   Вот и я – поскольку в любой момент меня могут пригласить ко двору и оставить там на неделю, – вот я и решил иметь всегда наготове, если это случится, семь новых костюмов.
   – Отлично придумано, мой милый Портос. Но чтобы позволить себе такого рода фантазии, нужно располагать вашим богатством, не говоря уж о времени, которое затрачиваешь на примерку. И к тому же мода так часто меняется.
   – Что верно, то верно, – заметил Портос. – Но я тешил себя надеждой, что придумал нечто исключительно хитрое.
   – Что же это такое? Черт возьми, я никогда не сомневался в ваших талантах!
   – Вы помните те времена, когда Мустон был еще тощим?
   – Конечно; это было тогда, когда он был Мушкетоном.
   – А когда он начал толстеть?
   – Нет, этого я не мог бы сказать. Прошу извинения, мой милый Мустон.
   – О, вам нечего просить извинения, – любезно ответил Мустон, – вы были в Париже, а мы… мы в Пьерфоне.
   – Так вот, дорогой Портос, – итак, с известного времени Мустон начал толстеть. Ведь вы хотели сказать именно это, не так ли?
   – Конечно. И я был этим очень обрадован.
   – Черт! Готов вам верить.
   – Понимаете ли, – продолжал Портос, – ведь это освобождало меня от хлопот.
   – Нет, все еще не понимаю, друг мой. Но если вы мне объясните…
   – Сейчас, сейчас… Прежде всего, как вы сказали, это потеря времени, когда даешь снимать с себя мерку, хотя бы раз в две недели. Потом можешь оказаться в дороге, а когда хочешь всегда иметь семь новых костюмов…
   Наконец, я терпеть не могу давать с себя снимать мерку. Либо я дворянин, либо не дворянин, черт возьми. Дать себя измерять какому-нибудь проходимцу, который изучает тебя с головы до пят, – это унизительно в высшей степени. Этот народ находит вас слишком выпуклым тут, слишком вдавленным здесь, он знает все ваши достоинства и недостатки. Знаете, когда выходишь из рук портного, чувствуешь себя похожим на крепость, только что досконально изученную шпионом.
   – Воистину, Портос, ваши мысли чрезвычайно своеобразны.
   – Но вы понимаете, что, будучи инженером…
   – И к тому же укрепившим Бель-Иль…
   – Так вот, мне пришла в голову мысль, и она, конечно, была бы весьма хороша, если бы не небрежность Мустона.
   Д'Артаньян бросил взгляд на Мустона, который ответил на него легким движением тела, как бы желая сказать: «Вы сами увидите, виноват ли я в том, что случилось».
   – Итак, я очень обрадовался, – продолжал Портос, – увидев, что Мустон начал толстеть; больше того, чем только мог, я помогал ему нагуливать жир. Я кормил его особо питательной пищей, надеясь, что он сравняется со мной в объеме и тогда я смогу заставить его иметь дело с портными и тем самым избавлю себя от снятия мерок и прочих скучных вещей.
   – А! – вскричал Д'Артаньян. – Теперь я наконец понимаю… Это спасло бы вас от потери времени и унижений.
   – Черт подери! Судите же сами о моей радости, когда после полутора лет отменного и искусно подобранного питания – ибо я взял на себя труд самолично кормить Мустона – этот бездельник…
   – Ах, сударь, я и сам немало способствовал этому, – скромно вставил Мустон.
   – Это верно. Так вот, судите о моей радости, когда в одно прекрасное утро я обнаружил, что Мустону пришлось повернуться боком, как поворачивался я сам, чтобы протиснуться сквозь потайную дверь, которую эти чертовы архитекторы устроили у меня в Пьерфоне в комнате покойной госпожи дю Валлон. Да, кстати, об этой двери, друг мой; хочу задать вам вопрос, вам, знающему решительно все на свете: какого черта эти плуты архитекторы, которым полагается иметь подобающий глазомер, придумали двери, годные только для тощих?
   – Эти двери, – сказал в ответ д'Артаньян, – предназначены для возлюбленных, а возлюбленные по большей части сложения хрупкого и изящного.
   – Госпожа дю Валлон не имела возлюбленных, – величественно перебил д'Артаньяна Портос.
   – Несомненно, друг мой, несомненно, – поторопился согласиться с ним д'Артаньян, – но, быть может, эти двери были придуманы архитекторами на случай вашей повторной женитьбы.
   – Вот это и впрямь возможно, – заметил Портос. Теперь, когда я получил от вас разъяснение относительно этих слишком узких дверей, вернемся к нагуливанию жира Мустоном. Но заметьте себе, что первое имеет прямое отношение ко второму. Я не раз наблюдал, что наши мысли тянутся друг к другу. Подивитесь-ка на это явление, д'Артаньян: я говорил о Мустоне, который начал толстеть, а кончил тем, что вспомнил о госпоже дю Валлон…
   – Которая была худощавой.
   – Разве это не поразительно?
   – Друг мой, один из моих ученых друзей, господин Костар, сделал то же самое наблюдение, что и вы, и он называет это каким-то греческим словом, которого я не запомнил.
   – Выходит, что мое наблюдение не отличается новизной! – вскричал Портос, ошеломленный услышанным от д'Артаньяна. – А я думал, что это я первый сделал его.
   – Друг мой, этот факт известен еще до Аристотеля, то есть, говоря по-иному, приблизительно вот уже две тысячи лет.
   – Но от этого он не становится менее достоверным, – заметил Портос, приходя в восторг от этого совпадения его собственных мыслей с мыслями философов древности.
   – Безусловно. Но давайте вернемся к Мустону. Мы оставили его в тот момент, когда он стал толстеть у вас на глазах, ведь, кажется, так?
   – Так точно, сударь, – вставил Мустон.
   – Продолжаю, – сказал Портос. – Итак, Мустон толстел так успешно, что оправдал все мои чаянья. Он достиг моей мерки, и я смог воочию убедиться в этом, увидев в один прекрасный день на мошеннике мой собственный камзол, в который он позволил себе облачиться; этот камзол обошелся мне очень недешево: одна только вышивка стоила сотню пистолей.
   – Я надел его лишь затем, чтоб примерить, сударь, – заметил Мустон.
   – Итак, – продолжал Портос, – с этого дня я решил, что отныне все дела с моими портными будет вести Мустон, – с него будут снимать мерку, и во всем этом он полностью заменит меня.
   – Чудесно придумано! Просто чудесно! Но ведь Мустон на полтора фута ниже вас ростом.
   – Вы правы. Но я велел шить таким образом, чтобы на Мустона костюм был слишком длинным, а на меня в самый раз.
   – Какой вы счастливец, Портос! Такие вещи случаются только с вами.
   – Да, да! Завидуйте мне, есть действительно чему позавидовать! Это было точно в то самое время, когда я уезжал на Бель-Иль, то есть приблизительно два с половиной года назад. Уезжая, я поручил Мустону – чтобы постоянно иметь на случай нужды приличное модное платье – ежемесячно заказывать себе по костюму.
   – И Мустон не исполнил вашего приказания? Нехорошо, Мустон, очень нехорошо!
   – Напротив, сударь, напротив!
   – Нет, он не забывал заказывать для себя костюмы, но он забыл предупредить меня, что толстеет.
   – Господи боже, я в этом нисколько не виноват; ваш портной ни разу не сказал мне об этом.
   – За два года этот бездельник расширился в талии ни больше ни меньше, как на целые восемнадцать дюймов, и мои последние двенадцать костюмов шире, чем нужно, от фута до полутора футов.
   – Ну, а прежние, сделанные в те времена, когда ваши талии были приблизительно одинаковыми?
   – Они успели выйти из моды, и если бы я надел их, у меня был бы вид человека, приехавшего из Сиама и не бывавшего при дворе добрых два года.
   – Теперь мне понятны ваши заботы. Сколько же у вас новых костюмов?
   Тридцать шесть? И вместе с тем ни одного. Выходит, что нужно сшить тридцать седьмой, а остальные тридцать шесть подарить Мустону.
   – Ах, сударь, – обрадовался Мустон, – вы всегда были добры ко мне.
   – Черт возьми! Неужели вы думаете, что подобная мысль не приходила мне в голову или что меня останавливают расходы? До празднества в Во остается каких-нибудь двое суток. Я получил приглашение только вчера и немедленно вызвал Мустона, приказав» чтобы он явился сюда с моим гардеробом на почтовых; по я заметил приключившееся со мной несчастье лишь этим утром, и где такой более или менее модный портной, который взялся бы изготовить за это время костюм?
   – То есть костюм, расшитый вдоль и поперек золотом?
   – Да, я хочу, чтобы золото было повсюду.
   – Мы это уладим. В вашем распоряжении трое суток. Вы приглашены на среду, а сейчас воскресенье, и притом утро.
   – Это правда. Но Арамис настоятельно просил прибыть в Во за сутки.
   – Как, Арамис?
   – Да, это приглашение привез Арамис.
   – А, понимаю. Вы приглашенный господина Фуке.
   – Нет, я приглашен королем. В записке ясно написано: «Г-на дю Валлона предупреждают, что король удостоил включить его в список своих приглашенных».
   – Прекрасно! Но все же вы уезжаете с господином Фуке?
   – И когда я подумаю, – вскричал Портос, отломив кусок паркета ударом ноги, – когда я подумаю, что у меня не будет костюмов, я готов прямо лопнуть от злости! Мне хочется задушить кого-нибудь или что-нибудь разорвать на части!
   – Никого не душите и ничего не рвите на части; я это улажу; наденьте один из тридцати шести ваших костюмов, и поехали вместе к портному.
   – Мой посланный обошел этим утром их всех, – И он побывал даже у Порсерена?
   – Кто такой Персерен?
   – Портной короля, и вы не знаете этого?
   – Да, да, конечно, – сказал Портос, делая вид, что портной короля хорошо известен ему, хотя он слышал о нем впервые, – у Персерена, портного его величества короля? Да, да, конечно! Но я думал, что он перегружен работой.
   – Конечно, он перегружен работой; но будьте спокойны, Портос, он сделает для меня то, чего не сделал бы ни для кого другого. Только на этот раз вам придется позволить снять с себя мерку, дорогой друг, – Ах, – вздохнул Портос, – это ужасно. Но что же поделаешь?
   – Вы поступите, как все, вы поступите, как король.
   – Как? И с короля также снимают мерку? И он это терпит?
   – Король, дорогой мой, – щеголь. И вы – также, что бы вы об этом ни говорили.
   Портос улыбнулся с победным видом:
   – Идемте к портному его величества. И раз он снимает мерку с самого короля, мне, право, кажется, что и я могу позволить ему обмерить меня с головы до пят!

Глава 30.
ЧТО ЖЕ ПРЕДСТАВЛЯЛ СОБОЙ МЕССИР ЖАН ПЕРСЕРЕН

   Портной короля, мессир Жан Персерен, занимал довольно большой дом на улице Септ-Оноре, близ улицы Арбр-Сек. Это был человек, понимавший толк в красивых тканях, в красивых вышивках и красивом бархате, ибо Персерены из поколения в поколение занимались одним и тем же: шили на королей. Эта профессия их восходит ко временам Карла IX, частенько предававшегося бурным фантазиям, удовлетворить которые было достаточно трудно.
   Первый Персерен, подобно Амбруазу Паре, был гугепотом, но наваррская королева, прекрасная Марго, как называли ее в те времена и в литературных произведениях, и в просторечии, пощадила его за то, что ему одному удавались ее удивительные верховые костюмы, скрывавшие кое-какие недостатки ее телосложения и поэтому весьма ценимые ею.
   Спасшийся от гибели Персерен в благодарность за это подарил очень красивые и очень дешевые черные телогрейки для королевы Екатерины, которая долго косилась на гугенота, по кончила тем, что была рада его спасению. Персерен, однако, был человеком благоразумным: он слыхал, что ничто не могло быть для гугенота опаснее, чем улыбка королевы Екатерины, и, заметив, что она улыбается ему чаще обычного, поторопился перейти в католичество вместе со всею своей семьей. Став таким образом лицом безупречным, он достиг высокого положения главного портного французской короны.
   При Генрихе III, самом кокетливом из королей, это положение стало настолько высоким, что его было бы уместно сравнить с какой-нибудь высочайшей вершиной Кордильер.
   Персерен в течение всей своей жизни слыл ловкачом, и, дабы сохранить эту свою репутацию и за гробом, он позаботился о том, чтобы хорошенько поводить за нос смерть: он скончался как раз тогда, когда его воображение начало иссякать. После него остались один сын и одна дочка, достойные его имени; сын – смелый закройщик, точный, как циркуль, дочка – вышивальщица и художница, создававшая прекрасные узоры для вышивок.
   Свадьба Генриха IV и Марии Медичи, замечательные траурные наряды названной королевы и несколько слов, вырвавшихся у г-на де Бассомпьера, короля щеголей того времени, обеспечили процветание и второму поколению Персеренов.
   Кончено Кончини и его жена Галигаи, блиставшие после этого при французском дворе, пожелали итальянизировать французский костюм и выписали портных из Флоренции. Но Персерен, задетый за живое в своем патриотизме и самолюбии, обратил в ничто чужеземцев своими рисунками узорчатой парчи и своей неподражаемой вышивкой гладью. Дело кончилось тем, что сам Кончини первым отказал своим соотечественникам и так высоко оценил таланты французского мастера, что одевался лишь у него и в тот день, когда Витри застрелил его на мостике во дворе Лувра, на нем был сшитый у Персерена костюм. Этот костюм парижане с удовольствием разорвали на части вместе с прикрываемой им человеческой плотью.