Ванель пробормотал нечто невнятное.
   – Довольно! – крикнул Фуке. – Подавайте сюда договор!
   Ванель дрожащей рукой начал рыться в кармане; он вытащил из него бумажник, и в тот момент, когда он подавал Фуке договор, из бумажника выпала какая-то другая бумага. Арамис поспешно поднял ее, так как узнал почерк, которым эта бумага была написана.
   – Простите, это черновик договора, – пробормотал Ванель.
   – Вижу, – сказал Арамис с улыбкой, разящей сильнее удара бичом, – вижу и в восхищении от того, что этот черновик написан рукой господина Кольбера. Взгляните-ка, монсеньер.
   И он передал черновик Фуке, который убедился в правоте Арамиса. Этот вдоль и поперек исчерканный договор со множеством добавлений, с полями, совершенно черными от поправок, был живым доказательством интриги Кольбера и окончательно открыл глаза его жертве.
   – Ну? – прошептал Фуке.
   Ошеломленный Ванель, казалось, готов был провалиться сквозь землю.
   – Ну, – начал Арамис, – если бы вы не носили имя Фуке, если бы ваш враг не назывался Кольбером, если бы против пас был один этот презренный вор, я бы сказал вам – отказывайтесь… подобная гнусность освобождает вас от вашего слова; но эти люди подумают, что вы испугались, – они станут меньше бояться вас; итак, монсеньер, подписывайте!
   И он подал ему перо.
   Фуке пожал Арамису руку, но вместо копии, которую ему подавали, взял черновик.
   – Простите, не эту бумагу, – остановил его Арамис. – Она слишком ценная, и вам следовало бы оставить ее у себя.
   – О нет, – отвечал Фуке, – я поставлю подпись на акте, собственноручно написанном господином Кольбером. Итак, я пишу: «Подтверждаю руку». И, подписав, он добавил:
   – Берите, господин Ванель.
   Ванель схватил бумагу, подал деньги и заторопился к выходу.
   – Погодите, – сказал Арамис. – Уверены ли вы, что тут все деньги сполна? Деньги необходимо считать, господин Ванель, особенно когда господин Кольбер дарит их женщинам. Ведь он не отличается безграничною щедростью господина Фуке, ваш достойнейший господин Кольбер.
   И Арамис, скандируя каждое слово чека, излил весь свой гнев, все скопившееся в нем презрение, каплю за каплей, на негодяя, который в течение четверти часа выносил эту пытку. Потом он приказал ему удалиться, и не при помощи слов, а жестом, как отмахиваются от какого-нибудь наглого деревенщины или отсылают лакея.
   По уходе Ванеля прелат и министр, пристально глядя друг другу в глаза, несколько мгновений хранили молчание.
   Арамис первый нарушил его:
   – Так вот, с кем сравните вы человека, который, перед тем как сражаться с разъяренным, одетым в доспехи и хорошо вооруженным врагом, обнажает грудь, бросает наземь оружие и посылает противнику воздушные поцелуи? Прямота, господин Фуке, есть оружие, нередко применяемое мерзавцами против честных людей, и это приносит им порою успех. Вот почему и честным людям следовало бы пускаться на плутовство и обман, если имеешь дело с мошенниками. Вы могли бы убедиться тогда, насколько сильнее стали бы эти честные люди, не утратив при этом порядочности.
   – Но их действия назвали бы действиями мошенников.
   – Нисколько; их назвали бы, может быть, своевольными, но вполне честными действиями. Но раз вы с этим Ванелем покончили, раз вы лишили себя удовольствия уничтожить его, отказавшись от вашего слова, раз вы сами вручили ему единственное оружие, которое может вас погубить…
   – О друг мой, – произнес с грустью Фуке, – вы напоминаете мне того учителя философии, о котором на днях рассказывал Лафонтен… Он видит тонущего ребенка и произносит пред ним целую речь по всем правилам риторического искусства.
   Арамис улыбнулся.
   – Философ – согласен; учитель – согласен; тонущий ребенок – тоже согласен; но ребенок, который будет спасен, вы еще увидите это! Однако прежде поговорим о делах.
   Фуке посмотрел на него недоумевающим взглядом.
   – Вы рассказывали мне как-то о празднестве в Во, которое предполагали устроить?
   – О, – сказал Фуке, – то было в доброе старое время!
   – И на это празднество король, кажется, сам себя пригласил?
   – Нет, мой милый прелат, – это Кольбер посоветовал королю пригласить себя самого на празднество в Во.
   – Да, потому что это празднество обошлось бы так дорого, что вы должны были бы разориться окончательно?
   – Вот именно. В доброе старое время, как я сказал, я гордился возможностью показать моим недругам неисчерпаемость моих средств; я почитал для себя честью повергать их в смятение, бросая пред ними миллионы, тогда как они ожидали моего разорения; но теперь мне необходимо рассчитаться с казной, с королем, с собою самим; теперь мне необходимо стать скаредом; я сумею доказать всем, что, располагая грошами, я поступаю так же, как если бы располагал мешками пистолей, и начиная с завтрашнего дня, когда будут проданы мои экипажи, заложены принадлежащие мне дома и урезаны мои траты…
   – Начиная с завтрашнего дня, – спокойно перебил Арамис, – вы будете, друг мой, без устали заниматься приготовлениями к прекрасному празднеству в Во, о котором когда-нибудь станут упоминать как об одном из героических великолепии вашего доброго старого времени.
   – Вы не в своем уме, шевалье!
   – Я? Вы же сами не верите этому.
   – Да знаете ли вы, сколько может стоить самое что ни на есть скромное празднество в Во? Четыре или пять миллионов.
   – Я не говорю о самом что ни на есть скромном празднестве, дорогой суперинтендант.
   – Но поскольку празднество дается в честь короля, – отвечал Фуке, не поняв Арамиса, – оно не может быть скромным.
   – Конечно, оно должно быть самым что ни на есть роскошным.
   – Тогда мне придется истратить от десяти до двенадцати миллионов.
   – Если понадобится, вы истратите и все двадцать, – сказал Арамис совершенно бесстрастным тоном.
   – Где же мне взять их? – спросил Фуке.
   – А это моя забота, господин суперинтендант. Вам незачем беспокоиться на этот счет. Деньги будут в вашем распоряжении раньше, чем вы наметите план вашего празднества.
   – Шевалье, шевалье! – воскликнул Фуке, у которого голова пошла кругом. – Куда вы меня увлекаете?
   – В сторону от той пропасти, – ответил ваннский епископ, – в которую вы едва не свалились. Ухватитесь за мою мантию и не бойтесь.
   – Почему же вы прежде не говорили об этом? Был день, когда вы могли бы спасти меня, предоставив мне всего миллион.
   – Тогда как сегодня… тогда как сегодня я предоставлю вам двадцать миллионов, – сказал прелат. – Да будет так! Причина этого крайне проста, друг мой: в тот день, о котором вы говорите, у меня не было в распоряжении этого миллиона, тогда как сегодня я легко смогу получить двадцать миллионов, если они понадобятся.
   – Да услышит вас бог и спасет меня?
   Арамис улыбнулся своей загадочной улыбкой.
   – Меня-то бог слышит всегда, – молвил он, – и это происходит, может быть, оттого, что я очень громко обращаюсь к нему с молитвою.
   – Я полностью отдаю себя в вашу власть, – прошептал Фуке.
   – О нот, я смотрю на это совсем иначе; напротив, это я в вашей власти. Итак, именно вы, как самый тонкий, самый умный, самый изысканный и изобретательный человек, именно вы и распорядитесь всем вплоть до мельчайших подробностей. Только…
   – Только? – переспросил Фуке, как человек, понимающий значительность этого слова.
   – Только, предоставляя вам придумывать различные подробности празднества, я оставляю за собой наблюдение за осуществлением их.
   – Как это следует понимать?
   – Я хочу сказать, что на этот день вы превратите меня в своего дворецкого, в главного распорядителя, в свою, так сказать, правую руку; во мне будут совмещаться и начальник охраны, и мажордом; мне будут подчинены все ваши люди, и у меня будут ключи от дверей; вы, правда, единолично будете отдавать приказания, но вы будете отдавать их через меня; они должны быть повторены моими устами, чтобы их выполняли, вы меня поняли?
   – Нет, не понял.
   – Но вы принимаете эти условия?
   – Еще бы! Конечно, друг мой!
   – Мне больше ничего и не нужно. Благодарю вас. Составляйте список гостей.
   – Кого же мне приглашать?
   – Всех!

Глава 10.
АВТОРУ КАЖЕТСЯ, ЧТО ПОРА ВЕРНУТЬСЯ К ВИКОНТУ ДЕ БРАЖЕЛОНУ

   Наши читатели видели, что в этой повести параллельно развертывались приключения как молодого, так и старшего поколения.
   У одних – отблеск былой славы, горький жизненный опыт. У них же – покой, наполнивший сердце и усыпляющий кровь возле рубцов, которые прежде были жестокими ранами. У других – поединки гордости и любви, мучительные страдания и несказанные радости; бьющая ключом жизнь вместо воспоминаний.
   Если некоторая пестрота в эпизодах нашего повествования и поразила внимательный взор читателя, то причина ее в богатых оттенках нашей двойной палитры, которая дарит краски двум развертывающимся бок о бок картинам, смешивающим и сочетающим строгие тона с радостными и яркими. В волнениях одной мы обнаруживал ем не нарушаемый ничем мир и покой другой.
   Порассуждав в обществе стариков, охотно предаешься безумствам в обществе юношей.
   Поэтому, если нити нашей повести недостаточно крепко связывают главу, которую мы сочиняем, с той, которую только что сочинили, пусть это столь же мало смущает нас, как смущало, скажем, Рюисдаля то обстоятельство, что он пишет осеннее небо, едва закончив весенний пейзаж. Мы предлагаем читателю поступить точно так же и вернуться к Раулю де Бражелону, найдя его на том самом месте, на котором мы с ним расстались в последний раз.
   Возбужденный, испуганный, впавший в отчаяние или, вернее, потерявший рассудок, без воли, без заранее обдуманного решения, он бежал после сцены, завершение которой видел у Лавальер. Король, Монтале, Луиза, эта комната, это странное стремление избавиться от него, печаль Луизы, испуг Монтале, гнев короля – все предрекало ему несчастье. Но какое?
   Он приехал из Лондона, потому что ему сообщили о грозящей опасности, и тотчас же увидел призрак этой опасности. Достаточно ли этого для влюбленного? Да, конечно. Но этого недостаточно для благородного сердца.
   Однако Рауль не стал искать объяснений там, где без дальних околичностей ищут их ревнивые или более решительные влюбленные. Он не пошел к госпоже своего сердца и не спросил ее: «Луиза, вы больше меня не любите?
   Луиза, вы полюбили другого?» Мужественный, способный к самой преданной дружбе, так же как он был способен к самой беззаветной любви, свято соблюдающий свое слово и верящий слову другого, Рауль сказал себе: «До Гиш написал мне, чтобы предупредить: де Гиш что-то знает; пойду спрошу у де Гиша, что же он знает, и расскажу ему то, что видел собственными глазами».
   Путь, который пришлось проделать Раулю, был недолгим. Де Гиш, всего два дня назад перевезенный из Фонтенбло в Париж, поправлялся от раны и уже начал немного передвигаться по комнате.
   Увидев Рауля, он вскрикнул от радости – это было обычное для него проявление неистовства в дружбе. Рауль, в свою очередь, вскрикнул от огорчения, увидев де Гиша бледным, худым, опечаленным. Двух слов и жеста, которым раненый отодвинул руку Рауля, было достаточно, чтобы открыть ему истину.
   – Вот как, – сказал Рауль, садясь рядом со своим другом, – тут любят и умирают.
   – Нет, нет, не умирают, – ответил, улыбаясь, де Гиш, – раз я на ногах и могу обнять вас!
   – Ах, я понимаю!
   – И я понимаю вас также. Вы убеждены, что я глубоко несчастлив, Рауль?
   – Увы!
   – Нет! Я счастливейший из людей! Страдает лишь тело, но не сердце и не душа. Если б вы знали! О, я счастливейший из людей!
   – Тем лучше… тем лучше, лишь бы это продолжалось подольше!
   – Все решено; у меня хватит любви, Рауль, до конца моих дней.
   – У вас – я в этом не сомневаюсь, но у нее…
   – Послушайте, друг мой, я люблю ее… потому что… по вы не слушаете меня.
   – Простите!
   – Вы озабочены?
   – Да. И прежде всего вашим здоровьем…
   – Нет, не то!
   – Милый мой, кому-кому, а уж вам можно было бы меня не расспрашивать.
   И он подчеркнул слово «вам» с тем, чтобы открыть своему другу природу недуга и трудность его лечения.
   – Вы говорите это, Рауль, основываясь на письме, которое я написал.
   – Да, конечно… Давайте поговорим об этом попозже, после того как вы поделитесь со мною своими радостями и горестями.
   – Друг мой, я весь, весь в вашем распоряжении, весь ваш, и сейчас же…
   – Благодарю вас. Я тороплюсь… я горю… я приехал из Лондона вдвое быстрее, чем государственные курьеры. Чего же вы от меня хотели?
   – Но ничего другого, кроме того, чтобы вы приехали.
   – Я, как видите, перед вами.
   – Значит, все хорошо.
   – Мне кажется, у вас есть для меня еще что-то.
   – Но мне нечего вам сказать!
   – Де Гиш!
   – Клянусь честью!
   – Вы но для того без стеснения оторвали меня от моих иллюзий; не для того подвергли немилости короля, потому что это возвращение – нарушение его воли; но для того впустили мне в сердце ревность, эту безжалостную змею, чтобы сказать: «Все хорошо, спите спокойно».
   – Я не говорю вам: «Спите спокойно», Рауль; но, поймите меня хорошенько, я не хочу и не в состоянии сказать вам что-либо большее.
   – За кого же вы меня принимаете?
   – То есть как?
   – Если вы о чем-то осведомлены, почему вы таите от меня то, что знаете? Если ни о чем не осведомлены, то почему вы предупредили меня?
   – Это правда, я виноват перед вами. О, я раскаиваюсь, видите, Рауль, я раскаиваюсь. Написать другу «приезжайте» – это ничто. Но видеть этого друга перед собой, чувствовать, как он дрожит, как задыхается в ожидании слова, которого не смеешь сказать ему…
   – Посмейте! У меня хватит мужества, если его мало у вас! – в отчаянии воскликнул Рауль.
   – Вот до чего вы несправедливы и вот до чего забывчивы! Вы забыли, что имеете дело с обессилевшим раненым… Ну, успокойтесь же! Я вам сказал: «Приезжайте!» Вы приехали. Не требуйте же ничего сверх этого у бедняги де Гиша.
   – Вы мне посоветовали приехать, надеясь, что я сам увижу и разберусь, не так ли?
   – Но…
   – Без колебаний! Я видел.
   – Ах!
   – Или, по крайней мере, мне показалось…
   – Вот видите, вы сомневаетесь. Но если вы сомневаетесь, бедный мой друг, что же остается на мою долю?
   – Я видел смущенную Лавальер… испуганную Монтале… короля.
   – Короля?
   – Да… Вы отворачиваетесь… здесь-то и таится опасность… Зло именно здесь, не так ли? Это король?..
   – Я молчу.
   – Своим молчанием вы говорите в тысячу и еще тысячу раз больше, чем могли бы сказать словами. Фактов – прошу, умоляю вас – фактов! Мой друг, мой единственный друг, говорите! У меня изранено и кровоточит сердце, я умру от отчаяния!
   – Если так, Рауль, вы облегчаете мое положение, и я позволю себе говорить, уверенный, что сообщу только то, что гораздо утешительнее по сравнению с тем отчаянием, в котором я вижу вас.
   – Я слушаю, слушаю…
   – Ну, – сказал граф де Гиш, – я могу сообщить вам лишь о том, что вы могли бы узнать от первого встречного.
   – От первого встречного! Значит, об этом уже болтают! – воскликнул Рауль.
   – Прежде чем говорить «об этом болтают», узнайте, о чем, собственно, могут болтать, дорогой мой. Клянусь вам, речь идет о вещах по существу совершенно невинных – может быть, о прогулке…
   – А! О прогулке с королем?
   – Ну да, с королем; мне кажется, что король достаточно часто совершает прогулки с дамами для того, чтобы…
   – Повторяю, вы не написали бы мне, если б эта прогулка была заурядна.
   – Я знаю, что во время грозы королю было бы, конечно, удобнее укрыться в каком-нибудь доме, чем стоять с непокрытой головою перед Лавальер. Но…
   – Но?..
   – Но король отличается отменною вежливостью.
   – О де Гиш, де Гиш, вы меня убиваете!
   – В таком случае я замолчу.
   – Нет, продолжайте. За этой прогулкой последовали другие?
   – Нет… то есть да; было еще приключение у дуба. Впрочем, я ровно ничего не знаю о нем.
   Рауль встал. Де Гиш, несмотря на свою слабость, тоже постарался подняться на ноги.
   – Послушайте меня, – заговорил он, – я не добавлю больше ни слова; я сказал слишком много или, может быть, слишком мало. Другие осведомят вас, если захотят или смогут. Я должен был предупредить вас о том, что вам необходимо вернуться; я это сделал. Теперь уж сами заботьтесь о ваших делах.
   – Что же мне делать? Расспрашивать? Увы, вы мне больше не друг, раз вы подобным образом разговариваете со мной, – произнес сокрушенно юноша.
   – Первый, кого я примусь расспрашивать, окажется или клеветником, или глупцом, – клеветник солжет, чтобы помучить меня, глупец натворит что-нибудь еще худшее. Ах, де Гиш, де Гиш, и двух часов не пройдет, как я обзову десятерых придворных лжецами и затею десять дуэлей! Спасите меня! Разве не самое лучшее – знать свой недуг?
   – Но я ничего не знаю, поверьте. Я был ранен, болел, лежал без памяти, у меня обо всем лишь туманное представление. Но, черт возьми! Мы ищем не там, где нужно, когда подходящий человек рядом с нами. Друг ли вам шевалье д'Артаньян?
   – О да! Конечно!
   – Подите к нему. Он вам откроет истинное положение дел и не станет умышленно терзать ваше сердце.
   В это время вошел лакей.
   – В чем дело? – спросил де Гиш.
   – Господина графа ожидают в фарфоровом кабинете.
   – Хорошо. Вы позволите, милый Рауль? С тех пор как я начал ходить, я преисполнен гордости.
   – Я предложил бы вам опереться на мою руку, если б не думал, что тут замешана женщина.
   – Кажется, да, – сказал, улыбаясь, де Гиш и оставил Рауля.
   Рауль застыл в неподвижности, оцепеневший, раздавленный, как рудокоп, на которого обрушился свод галереи: он ранен, он истекает кровью, мысли его спутаны, но он силится прийти в себя и спасти свою жизнь с помощью разума. Нескольких минут было Раулю достаточно, чтобы справиться с потрясением, вызванным этими двумя сообщениями де Гиша. Он успел уже связать нить своих мыслей, как вдруг за дверью в фарфоровом кабинете он услышал голос, который показался ему голосом Монтале.
   «Она! – воскликнул он про себя. – Ее голос, конечно. Вот женщина, которая могла бы открыть мне правду; но стоит ли расспрашивать ее здесь?
   Она таится от всех, даже от меня; она, наверное, пришла от принцессы…
   Я повидаюсь с ней в ее комнате. Она объяснит свой испуг, и свое бегство, и неловкость, с которой избавилась от меня; она расскажет мне обо всем… после того как господин д'Артаньян, который все знает, укрепит мое сердце. Принцесса… кокетка… Ну да, кокетка, но иногда и она способна любить; кокетка, у которой, как у жизни или у смерти, есть свои прихоти и причуды, но она дала де Гишу почувствовать себя счастливейшим из людей. Он-то, по крайней мере, на ложе из роз. Вперед!
   Он покинул графа и, упрекая себя всю дорогу за то, что говорил с де Гишем лишь о себе, пришел к д'Артаньяну.

Глава 11.
БРАЖЕЛОН ПРОДОЛЖАЕТ РАССПРАШИВАТЬ

   Капитан находился при исполнении служебных обязанностей: он дежурил.
   Сидя в глубоком кожаном кресле, воткнув шпоры в паркет, со шпагою между ног, он читал, покручивая усы, письма, лежавшие перед ним целою грудой.
   Заметив сына своего старинного друга, д'Артаньян пробурчал что-то радостное.
   – Рауль, милый мой, по какому случаю король вызвал тебя?
   Эти слова неприятно поразили слух юноши, и он ответил, усаживаясь на стул:
   – Право, ничего об этом не знаю. Знаю лишь то, что я возвратился.
   – Гм! – пробормотал д'Артаньян, складывая письма и окидывая пронизывающим взглядом своего собеседника. – Что ты там толкуешь, мой милый?
   Что король тебя вовсе не вызывал, а ты все же вернулся? Я тут чего-то не понимаю.
   Рауль был бледен и со стесненным видом вертел в руках шляпу.
   – Какого черта ты строишь такую кислую физиономию и что за могильный тон? – сказал капитан. – Это что же, в Англии приобретают такие повадки?
   Черт подери! И я побывал в Англии, по возвратился оттуда веселый, как зяблик. Будешь ли ты говорить?
   – Мне надо сказать слишком многое.
   – Ах, вот как! Как поживает отец?
   – Дорогой друг, извините меня. Я только что хотел спросить вас о том же.
   Взгляд д'Артаньяна, проникавший в любые тайны, стал еще более острым.
   Он спросил:
   – У тебя неприятности?
   – Полагаю, что вы об этом отлично осведомлены, господин д'Артаньян.
   – Я?
   – Несомненно. Не притворяйтесь же, что вы удивлены этим.
   – Я нисколько не притворяюсь, друг мой.
   – Дорогой капитан, я очень хорошо знаю, что ни в уловках, ни в силе я не могу состязаться с вами, и вы меня с легкостью одолеете. Видите ли, сейчас я непроходимо глуп, я жалкая, ничтожная тварь. Я лишился ума, и руки мои висят, как плети. Так не презирайте же меня покажите мне помощь! Я несчастнейший среди смертных.
   – Это еще почему? – спросил д'Артаньян, расстегивая пояс и смягчая выражение лица.
   – Потому, что мадемуазель де Лавальер обманывает меня.
   Лицо д'Артаньяна не изменилось.
   – Обманывает! Обманывает! И слова-то какие важные! Кто тебе про это сказал?
   – Все.
   – А-а, если все говорят тебе про это, значит, тут есть доля истины.
   Что до меня, то я верю, что где-то есть пламя, раз я увидел дым. Это смешно, но тем не менее это так.
   – Значит, вы верите! – вскричал Бражелон.
   – Если ты со мной делишься…
   – Разумеется.
   – Я не вмешиваюсь в дела подобного рода, и ты это хорошо знаешь.
   – Как! Даже для друга? Для сына?
   – Вот именно. Если б ты был чужим, посторонним, я сказал бы тебе… я бы ничего тебе не сказал… Не знаешь ли, как поживает Портос?
   – Сударь! – воскликнул Рауль, сжимая руку д'Артаньяну. – Во имя дружбы, которую вы обещали моему отцу!
   – Ах, черт! Я вижу, что ты серьезно заболел… – любопытством.
   – Это не любопытство, это любовь.
   – Поди ты! Вот еще важное слово. Если б ты был влюблен по-настоящему, мой милый Рауль, это выглядело бы совсем по-иному.
   – Что вы имеете в виду?
   – Я хочу сказать, что, если бы ты был охвачен настоящей любовью, я мог бы предполагать, что обращаюсь к твоему сердцу и ни к кому больше…
   Ио это немыслимо.
   – Поверьте же мне, я безумно люблю Луизу.
   Д'Артаньян заглянул в самую глубину души Рауля.
   – Немыслимо, повторяю тебе… Ты такой же, как все твои сверстники; ты не влюблен, ты безумствуешь.
   – Ну а если бы это было не так?
   – Разумный человек никогда еще не мог повлиять на безумца, у которого голова идет кругом. За свою жизнь я раз сто обжигался на этом. Ты бы слушал меня, но не слышал; ты бы слышал меня, но не понял; ты бы понял меня, но не последовал моему совету.
   – Но попробуйте все же, прошу вас, попробуйте!
   – Скажу больше: если бы я имел несчастье и впрямь что-то знать и был бы настолько нечуток, чтобы поделиться с тобой тем, что знаю… Ведь ты говоришь, что считаешь себя моим другом?
   – Ода!
   – Ну, так я бы с тобою рассорился. Ты бы никогда не простил мне, что я разрушил твою иллюзию, как говорится, в любовных делах.
   – Господин Д'Артаньян, вы знаете решительно все и оставляете меня в замешательстве, в полном отчаянии, в агонии! Это ужасно!
   – Та, та, та!
   – Вам известно, что я никогда ни на что не жалуюсь. Но так как бог и мой отец никогда не простили бы мне, если б я пустил себе пулю в лоб, то я сейчас же уйду от вас и заставлю первого встречного рассказать мне то, чего вы не желаете сообщить; я обвиню его в том, что он лжет…
   – И убьешь его? Вот это чудесно! Пожалуйста! Мне-то что за дело до этого? Убивай, мой милый, убивай, если это может доставить тебе удовольствие. Поступи как те, у кого болят зубы. Они говорят, обращаясь ко мне: «О, как я страдаю! Я готов был бы грызть от боли железо». На это я отвечаю им: «Ну и грызите, друзья, грызите! Вы и впрямь, пожалуй, избавитесь от гнилого зуба».
   – Нет, я не стану никого убивать, сударь, – сказал Рауль с мрачным видом.
   – Ну да, вот вы, нынешние, обожаете подобные позы. Вы дадите себя убить, не так ли? До чего ж это мило! Ты думаешь, я о тебе пожалею? О нет, я без конца буду повторять в течение целого дня: «Что за ничтожная дрянь этот сосунок Бражелон, что за глупец! Всю свою жизнь я потратил на то, чтоб научить его как следует держать шпагу, а этот дурень дал себя проткнуть, как цыпленка». Идите, Рауль, идите, дайте себя убить, друг мой. Не знаю, кто обучал вас логике, но прокляни меня бог, как говорят англичане, если этот субъект не зря получал от вашего отца деньги.
   Рауль молча закрыл руками лицо и прошептал:
   – Нет на свете друзей, нет, пет!
   – Вот как! – сказал Д'Артаньян.
   – Есть только насмешники и равнодушные.
   – Вздор! Я не насмешник, хоть и чистокровный гасконец. И не равнодушный. Да если б я был равнодушным, я послал бы вас к черту уже четверть часа тому назад, потому что человека, обезумевшего от радости, вы превратили бы в печального, а печального уморили бы насмерть. Неужели же, молодой человек, вы хотите, чтобы я внушил вам отвращение к вашей милой и научил вас проклинать женщин, тогда как они честь и счастье человеческой жизни?
   – Сударь, сообщите мне все, что вы знаете, и я буду благословлять вас до конца моих дней!
   – Ну, мой милый, неужто вы воображаете, что я набивал себе голову всеми этими историями о столяре, о художнике, о лестнице и портрете и еще сотней тысяч таких же басен. Да я ошалел бы от этого!
   – Столяр! При чем тут столяр?