Однажды в гостиницу «Савой» к Чуковскому пришел Роберт Росс – друг Оскара Уайльда, который – «единственный из тысячи друзей… не покинул его в несчастии», выплатил его долги, взял на воспитание сыновей, публиковал его книги… Пришел он потому, что знал статью русского критика об Уайльде, хотя вряд ли мог ее прочитать. Чуковский рассказывает об этом визите не так уж много: говорили о том-то, сходили на выставку Бердсли… Остается только предполагать, насколько сильно эти разговоры разбередили Россу душу, как зацепили его – если на прощание он подарил Чуковскому единственное, что у него осталось от Уайльда, – рукописную страничку «Баллады Редингской тюрьмы». «Я хочу, – сказал он, – чтоб в России, где так любят Уайльда, сохранилась память о нем, – эта рукопись». Впрочем, так ли уж в тогдашней России любили Уайльда, – это еще вопрос; Чуковский со свой колоссальной эрудицией и неподдельной любовью к литературе смог бы даже папуаса убедить, что в России любят и ценят новогвинейских писателей, и даже процитировал бы какого-нибудь местного классика…
   Росс написал в «Чукоккале», что Англии предстоит весь двадцатый век преодолевать идеалы девятнадцатого; имелась в виду, как сформулировал Чуковский, борьба с предрассудками и догматами лицемерной викторианской эпохи. В ту пору Корней Иванович был всецело на стороне борцов; отзвуком тех разговоров и увлеченности Уайльдом (наверняка Чуковский обсуждал отношение англичан к нему и с другими членами делегации) стала апокрифическая история, которую Владимир Владимирович Набоков приводит в своих «Других берегах», якобы со слов отца, любившего рассказывать ее за обеденным столом в числе других историй, привезенных из той поездки:
   «Во время аудиенции у Георга Пятого Чуковский, как многие русские, преувеличивающий литературное значение автора „Дориана Грея“, внезапно, на невероятном своем английском языке, стал добиваться у короля, нравятся ли ему произведения – „дзи воркс“ – Оскара Уайльда. Застенчивый и туповатый король, который Уайльда не читал, да и не понимал, какие слова Чуковский так старательно и мучительно выговаривает, вежливо выслушал его и спросил на французском языке, не намного лучше английского языка собеседника, как ему нравится лондонский туман – „бруар“. Чуковский только понял, что король меняет разговор, и впоследствии с большим торжеством приводил это как пример английского ханжества, – замалчивания гения писателя из-за безнравственности его личной жизни». В 1961 году «Другие берега» попали к Чуковскому. «Вздор! – отреагировал он. – Король прочитал нам по бумажке свой текст и Вл. Д. Набоков – свой. Разговаривать с королем не полагалось. Все это анекдот. Он клевещет на отца…»
   Обычные люди интересны Чуковскому не меньше, а то и больше, чем король и политики: "В поезде из Нью-Кастля в Лондон я ехал 3-м классом, и всю дорогу болтал с солдатами и матросами, чуть прибыл в Лондон – с MissPeacok и десятком интервьюеров, потом с портным, потом на банкете со всеми лордами и джентльменами", – пишет он жене.
   Важная часть лондонского визита – встречи со старыми друзьями: Шкловским-Dioneo и его семьей, Константином Набоковым, Владимиром Жаботинским. Правда, дружеские встречи становились вместе с тем и расставанием: с К. Набоковым Чуковский совсем разошелся (потом в дневнике писал, что отчасти из-за его гомосексуальных наклонностей – «его любовь ко мне была любовью урнинга»); с Жаботинским, всецело посвятившим себя сионизму, уже почти не осталось общих интересов. Правда, явным следствием встречи с давним знакомым стала статья в «Речи» «Под знаменем Сиона» и публикация книги генерала Паттерсона «С еврейским отрядом в Галлиполи» – о еврейском легионе, в организации которого Владимир Евгеньевич принимал деятельное участие. Книгу в 1917 году издало Русское общество изучения еврейской жизни (председательствовал в обществе граф И. И. Толстой, заместителем был Горький, ставились цели изучения еврейской культуры, быта, религии, идеологии и т. п.). Чуковский отредактировал сделанный М. Благовещенской перевод и написал предисловие о том, с какой удивительной отвагой сражаются еврейские солдаты в составе британской армии (с ними, в том числе и с героем войны Иосифом Трумпельдором, он встречался в Англии): «Пусть мечта таких людей утопична, несбыточна, тем ревностнее они ей служат, несмотря ни на что, вопреки всему»; «Вот какой был тогда подъем. Этим людям шепнули только одно слово Палестина, и слово оказалось волшебным. Мы, христиане, и не подозревали, как оно неотразимо властительно над современными еврейскими душами… Они охотно умрут за Россию, но умереть за прародину – для них удесятеренное счастье».
   Отводя предвкушаемые упреки в сионизме, Чуковский замечает: «Издавая книжку о сионском отряде, мы отнюдь не намерены проповедовать и прославлять сионизм. Прежде чем судить о сионизме, нам, неосведомленным русским читателям, нужно познакомиться с ним. В современном еврействе есть много других, враждебных сионизму течений, о которых мы тоже не знаем почти ничего, и, прежде чем идейно примыкать к тому или иному течению, нам надлежит добросовестно их изучить».
   Российскую делегацию принимали министр иностранных дел Англии Эдвард Грэй, министр обороны лорд Китченер, командующий флотом Джон Джеллико. Русских возили смотреть строящиеся суда и самолеты, показывали флот, заводы, казармы (Чуковский писал жене, что в лагере австралийских солдат он задержался на целый день, так они ему понравились – ходил из казармы в казарму, разговаривал, нашел героя для одной из статей). Изо дня в день – дорога, поезда, встречи, речи, банкеты, поездки, разговоры, мелькание лиц.
   Постепенно письма Чуковского домой становятся все печальнее: «Детей я никаких видеть не могу, так скучаю по своим». «Так нас мотают целые дни – не давая никакой возможности написать ни строки, отдохнуть, сосредоточиться, очнуться. Французское правительство пригласило нас также во Францию – но я отказался, ибо чувствую, что изнемог окончательно и писать ни о чем не умею. Мне в этих огромных палатах кажется раем маленькая комнатушка в Куоккале». «У меня такая почему-то тоска, что я боюсь оставаться один».
   Опять началась бессонница.
   Чуковский писал позднее в дневнике, вспоминая Владимира Дмитриевича Набокова: "В 1916 году, после тех приветствий, которыми встретила нас лондонская публика, он однажды сказал:
   – О, какими лгунишками мы должны себя чувствовать. Мы улыбаемся, как будто ничего не случилось, а на самом деле…
   – А на самом деле – что?
   – А на самом деле в армии развал; катастрофа неминуема, мы ждем ее со дня на день…
   Это он говорил ровно за год до революции, и я часто потом вспоминал его слова".
   Делегация вернулась в Россию в марте. Они все-таки успели побывать в Париже, еще с кем-то встречались, куда-то ездили, обо всем этом Чуковский упомянул лишь вскользь, записывая в дневнике отрывочные воспоминания: «В 1916 году я был в Париже – с Ал. Толстым, Вл. Набоковым и Вас. Немировичем-Данченко. К нам в гостиницу явился сладкоречивый г-н Цейтлин и от имени своей супруги пригласил нас к ним на обед…» Г-н Цейтлин четырьмя годами раньше купил портрет Чуковского кисти Репина, проданный на римской выставке по недоразумению за смехотворную сумму. Парижская встреча с Цейтлиными была первой из многих попыткой Корнея Ивановича вернуть принадлежавший ему портрет (впрочем, не вернувшийся в семью до сих пор).
   Репину К. И. писал из Парижа в марте 1916 года: "Здесь весна, деревья в цвету, я так восхищаюсь всем, что хочется камни целовать!.. Приехал вчера вечером, бросился в Латинский квартал. Видел собор Парижской Богоматери, бродил над Сеной и чувствовал, что здесь моя настоящая родина. Сегодня утром пошел на Rue de Rivoli,отыскал № 210 и предположил почему-то, что здесь жил Тургенев; побродил по Вашим местам, по Латинскому кварталу, ужаснулся Эйфелевой Башне – и вот теперь тороплюсь набросать две строки – ибо пришел негодяй репортер и выматывает всю мою душу".
   Больше о своем пребывании в Париже он ни разу не обмолвился ни словом.
   В 1917 году вышла его книга «Англия накануне победы», в которой немало замечательных наблюдений и горячего желания перенести лучший опыт на родную почву. Чуковский искренне восхищается всенародной готовностью делать все для победы, женщинами и детьми, заменившими мужчин у станков, на транспорте и в конторах, иностранными легионами, с солдатами которых подолгу беседовал. Он даже летал на аэроплане: «…и вот после недолгих хлопот на меня напяливают неуклюжую куртку, кожаные желтые брюки и теплую шапку с наушниками. Мне весело, хочется петь и мальчишествовать. Я никогда не летал; панически боюсь высоты; на высоких балконах и лестницах прямо-таки умираю от страха и однажды, увидев на колокольне красильщика, в ужасе пригнул к мостовой голову да так и прокоченел минуты две. Почему же в этой хрупкой коробочке я чувствую себя так мажорно и лихо? В стуке пропеллера есть восторг и экстаз и обетование какой-то свободы, о которой мы тоскуем всю жизнь…»
   Он старался увидеть все, запомнить все, рассказать русскому читателю; сокрушался между прочим, что в Англии знают Россию, интересуются ею, пытаются даже выговаривать непостижимые русские топонимы вроде «Перемышль», он же «Пржемышль»… а русские Англией не интересуются, ничего о союзниках знать не хотят.
   Самое, пожалуй, тяжелое его впечатление – осмотр бельгийского города Ипра после бомбежки. Зрелища войны Чуковский не выносит. Его тошнит. «Мне гадки эти исковерканные здания», – пишет он. Смотрите, говорят ему сопровождающие. «Но я не смотрю – я бегу. Мне кажется, что мир сошел с ума и умеет только пакостить, портить, ломать, как бездарный, отупелый идиот». Он не может и не хочет быть военным журналистом. Его не занимает война – только люди, в экстремальных условиях остающиеся людьми.
   Первые газетные публикации по материалам английской поездки стали появляться в газетах только в начале мая.
   Среди сохранившихся писем Чуковского Репину есть одно, написанное в сентябре 1916 года из лечебницы Кальмейера – петроградского Института скорой помощи «по внутренним, хирургическим и нервным болезням».
   «Попал я в больницу потому, – писал Чуковский, – что у парикмахера в прошедший понедельник вдруг лишился чувств (это секрет от Марии Борисовны) и потом долго не мог ни рукой ни ногой. Истощили проклятые бессонницы. Здесь я сплю, но мало; водолечение действует волшебно». Сказалось напряжение заграничной поездки, усталость, обилие впечатлений и спешная работа над книгой. «Всякие большие впечатления – для меня яд и вред… – жалуется Чуковский в этом письме. – Лечат меня умно, без лекарств, – ваннами, душами и строгим вегетарианским режимом. Гуляю я на крыше, на 7-м этаже, или по нелюдным улицам». В этом году он на удивление мало (по его меркам, конечно) печатается в периодике: всего семь «английских» статей в «Речи», «Русском слове» и «Ниве» с мая по сентябрь; предисловие к Паттерсону; две книжные рецензии, ни одной статьи о Некрасове, ни одной критической. Летом он сам жалуется в дневнике на то, что его «безделье – подлое – достигло апогея». Чем же он занимался между поездкой в Англию и революцией? Готовил второе издание вышедшей в прошлом году книги «Заговорили молчавшие», о солдатских письмах англичан, и писал новую – «Англия накануне победы». Похоже, он приостановился перед новым качественным скачком – сменой жанра, которая, как обычно, совпала у него со сменой вех эпохи.

«Жил да был Крокодил»

   «Крокодила» принято датировать 1916–1917 годами. Чуковский в дневнике (в 1955 году) вспоминал о первом появлении замысла этой сказки так: "В Хельсинки мы ездили с ним (сыном Колей. – И. Л.)и Марией Борисовной в 1914 году до войны (или в 1913-м). Там он зазевался на улице, и на него наехал экипаж. Мы в ужасе отвезли его к хирургу, думали: он повредил ногу! Хирург (финн) с омерзением оглядел ногу русского мальчика, даже ушиба не было к его огорчению, и Коля от всех потрясений мгновенно уснул. Чтобы развлечь его дорогой в поезде, я рассказывал ему сказку о Крокодиле: «Жил да был Крокодил» под стук поезда. Импровизация была длинная, и там был «Доктор Айболит» – в качестве одного из действующих лиц; только назывался он тогда: «Ойболит», я ввел туда этого доктора, чтобы смягчить тяжелое впечатление, оставшееся у Коли от финского хирурга".
   В предисловии к книге «Стихи», озаглавленном «Об этой книжке», Чуковский рассказывал примерно то же. Только на сей раз оказывается, что замысел поэмы был подсказан Чуковскому Горьким, с которым Корней Иванович познакомился в 1916 году. Чуковский пытался последовать совету Алексея Максимовича и написать «эпическую вещь из современного быта», но «вирши выходили корявые и очень банальные». Наконец, "случилось так, что мой маленький сын заболел, и нужно было рассказать ему сказку. Заболел он в городе Хельсинки, я вез его домой в поезде, он капризничал, плакал, стонал. Чтобы как-нибудь утихомирить его боль, я стал рассказывать ему под ритмический грохот поезда:
 
Жил да был
Крокодил.
Он по улицам ходил…
 
   Стихи сказались сами собой. О их форме я совсем не заботился. И вообще ни минуты не думал, что они имеют какое бы то ни было отношение к искусству. Единственная была у меня забота – отвлечь внимание ребенка от приступов болезни, томившей его. Поэтому я страшно торопился: не было времени раздумывать, подбирать эпитеты, подыскивать рифмы, нельзя было ни на миг останавливаться. Вся ставка была на скорость, на быстрейшее чередование событий и образов, чтобы больной мальчуган не успел ни застонать, ни заплакать. Поэтому я тараторил, как шаман…".
   Здесь возникает множество неувязок. Во-первых, защищая в конце 1920-х годов свою сказку, которую резко критиковала Крупская и многие другие, он указывал, что читал ее еще в 1915 году на Бестужевских курсах, а в 1916-м – Горькому, так что она не может быть антисоветской. Во-вторых, в 1916 году Коле было уже 12 лет, и вряд ли он мог так ныть, капризничать – и утешаться, слушая сказочку, рассчитанную на дошкольника.
   Наконец, поездка в Хельсинки, несчастье с ребенком и возвращение в поезде и в самом деле были – но в 1911 году, о чем в дневнике Чуковского есть запись: "Колю переехал извозчик – он соскочил с трамвая, и мы с Машей не доглядели за ним. Маша кричала, Коля кричал, изо рта у него кровь – сбежались люди – herurgissa –неизвестно, куда везет нас извозчик… Доктор молодой, никаких слов утешения, – разденьте его – оденьте его – ждал, когда я его спрошу: is it broken! –нет, холодную воду". Но тогда с Колей ничего плохого не случилось: он встал, пошел своими ногами, после этого семья еще съездила на «Звериный остров», где мальчик любовался зверями и «бегал безумно», и только на следующий день Чуковские сели в поезд и поехали домой – безо всякого нытья и капризов.
   Ребенок, жестоко мучимый в дороге приступами болезни, и отец, который тараторит, как шаман, пытаясь заговорить боль, – это тоже было, но позднее, в 1930 году, когда Чуковские везли младшую дочь, больную костным туберкулезом Мурочку в санаторий в Крыму: «Мура проснулась с ужасной болью. Температура (с утра!) 39°… Боль у Муры дошла до предела. Так болела у нее пятка, что она схватилась за меня горячей рукой и требовала, чтобы я ей рассказывал или читал что-нб., чтобы она могла хоть на миг позабыться; я плел ей все, что приходило в голову, – о Житкове, о Юнгмейстере, о моем „телефоне для безошибочного писания диктовки“. Она забывалась, иногда улыбалась даже, но стоило мне на минуту задуматься, она кричала: ну! ну! ну! – и ей казалось, что вся боль из-за моей остановки».
   Чуковский действительно «заговаривал», забалтывал боль, – отвлекал больных детей от мучений рассказами и сказками; есть свидетельство издателя Алянского о том, как Корней Иванович разговорами заставил Блока забыть о больной ноге…
   Собственно, не так уж важно, при каких обстоятельствах возник «Крокодил» и какую роль в его рождении сыграли Коля, Хельсинки и Горький. Мирон Петровский высказывает догадку, что Чуковский мог говорить о том, что замысел поэмы принадлежит Горькому, спасая ее от нападок.
   В дневниках есть и совсем ранние крокодильи следы. 1901: "Кстати: нужно писать рождественский рассказ. Назвать его: Крокодил.(Совсем не святочный рассказ)". 1909: «Обсуждались проекты, как сделать крокодила умнее. Коля говорит: пускай крокодила родят люди, вот он и будет умнее». 1914: «Перед этим я читал Достоевского и „Крокодил“, и Репин фыркал, прервал и стал браниться: бездарно, не смешно. Вы меня хоть щекочите, не засмеюсь, это ничтожно, отвратительно».
   Генезису «Крокодила» посвящено большое и остроумное исследование Мирона Петровского (см. предисловие к тому стихотворений Чуковского в «Новой библиотеке поэта»). Он находит черты, роднящие крокодилов Достоевского и Чуковского (например, оба они пустые внутри и могут заглотить человека целиком, в обоих произведениях присутствует тема зверя, который мучается у людей в неволе). Он же обращает внимание на то, что были у этого пресмыкающегося и другие предшественники: «Едва ли мимо слуха литератора, столь внимательного к проявлениям низовой культуры, прошли песенки о крокодилах, повсеместно зазвучавшие как раз в ту пору, когда Чуковский начинал сочинять свою сказку. Словно эпидемия, прокатилась песенка неизвестного автора „По улицам ходила большая крокодила“, заражая всех своим примитивным текстом и разухабистой мелодией. Огромной популярностью пользовалось – и тоже распевалось (на музыку Ю. Юргенсона) – стихотворение Н. Агнивцева „Удивительно мил, жил да был крокодил“. Еще один поэт с восторгом и ужасом восклицал: „Ихтиозавр на проспекте! Ихтиозавр на проспекте!“ Так что Чуковский, выводя своего Крокодила на Невский, мог ориентироваться на широкий круг источников – „высоких“ и „низких“: в прецедентах недостатка не было».
   Петровский подробно говорит о главной особенности «Крокодила» – новом поэтическом языке: так раньше с детьми никто не разговаривал. В поэзии для детей появилась новая ритмика – народная, фольклорная, с одной стороны, с другой – размеры и ритмы детских поэм Чуковского явственно отсылают к литературной классике, приучают детей к звучанию классического стиха. «Первый, кто слил литературную линию с лубочной, был Корней Иванович, – писал Самуил Маршак. – В „Крокодиле“ впервые литература заговорила этим языком. Надо было быть человеком высокой культуры, чтобы уловить эту простодушную и плодотворную линию. Особенно вольно и полно вылилось у него начало. „Крокодил“, особенно начало, – это первые русские Rhymes».
   Здесь отмечена очень важная заслуга Чуковского перед отечественной литературой: он действительно создал первые литературные Nursery Rhymesна русском языке, аналог фольклорных прибауток и считалок для первого детского чтения. В английском были «Сказки матушки Гусыни», в русском пока не было ничего, кроме устной традиции. Потому Чуковский потом так тщательно собирал, записывал, любовно и бережно обрабатывал фольклор для детей.
   Еще одна важная черта, подмеченная не только Петровским, – это родство между «Крокодилом» и блоковской поэмой «Двенадцать», тоже выросшей из низовой, массовой поэтической стихии. Петровский говорит, например, об известной и Блоку, и Чуковскому частушке «Пила чай с сухарями, / Ночевала с юнкерями!/ Маланья моя/ Лупоглазая!» как ритмическом источнике строки «Крокодил, Крокодил, Крокодилович» у одного и «В кондовую, в избяную, в толстозадую» – у другого, хотя невооруженным взглядом видно, что родство это довольно отдаленное. Подобных источников было немало; достаточно привести еще одну дневниковую запись Чуковского от 15 июня 1914 года о театральном представлении в Териоках: "…частушка, спетая хором, с припевом:
 
Я лимон рвала,
Лимонад пила,
В лимонадке я жила.
 
   Певцы загримированы фабричными, очень хорошо. Жена Блока, дочь Менделеева, не пела, а кричала, по-бабьи, выходило очень хорошо, до ужаса. Вообще было что-то из Достоевского в этой ужасной лимонадке, похоже на мухоедство, – и какой лимон рвать она могла в России, где лимоны?"
   Таких песен и частушек с монорифмическими строфами, со скачущим от строки к строке размером, повсюду звучало множество, и самые чуткие уши эпохи их быстро услышали. Кстати, в записных книжках Блока в 1915–1916 годах много рассуждений о литературе для детей – и они очень созвучны мыслям Чуковского; например, Блок говорит о необходимости «объяснять детям все народное».
   Детские поэмы Чуковского – настоящая антология русского стиха, от былины и частушки до Некрасова, Лермонтова, Хлебникова, убедительно и подробно доказывает Петровский. "«Крокодил» представляет собой «младшую», «детскую» ветвь эпоса революции(и шире – демократического движения), – еще в 1975 году замечали Михаил Гаспаров и Ирина Паперно. – В этом смысле «ирои-комическая» поэма «Крокодил» представляет собой интересную типологическую параллель к «большому» революционному эпосу – поэме Блока «Двенадцать». Последняя, как известно, также построена на цитатах и отсылках, источники которых частично совпадают с «Крокодилом»: газетные заголовки и лозунги, Пушкин, Некрасов, плясовые ритмы, вульгарно-романсная сфера…"
   А вот фрагмент стихотворения Александра Кушнера «Современники», наглядно иллюстрирующий «типологические параллели»:
 
Никому не уйти никуда от слепого рока.
Не дано докричаться с земли до ночных светил!
Все равно, интересно понять, что «Двенадцать» Блока
Подсознательно помнят Чуковского «Крокодил».
Как он там, в дневнике, записал: «Я сегодня гений»?
А сейчас приведу ряд примеров и совпадений.
 
 
Гуляет ветер. Порхает снег.
Идут двенадцать человек.
 
 
Через болота и пески
Идут звериные полки.
 
 
И счастлив Ваня, что пред ним
Враги рассеялись, как дым.
 
 
Пиф-паф! – и буйвол наутек.
За ним в испуге носорог.
 
 
Пиф-паф! – и сам гиппопотам
Бежит за ними по пятам.
 
 
Трах-тах-тах! И только эхо
Откликается в домах.
 
 
Но где же Ляля? Ляли нет!
От девочки пропал и след.
 
 
А Катька где? Мертва, мертва!
Простреленная голова.
 
 
Помогите! Спасите! Помилуйте!
 
 
Ах ты, Катя, моя Катя,
Толстоморденькая…
 
 
Крокодилам тут гулять воспрещается…
 
 
Закрывайте окна, закрывайте двери!
 
 
Запирайте етажи,
Нынче будут грабежи!
 
 
И больше нет городового.
 
 
И тут живой
Городовой
Явился вмиг перед толпой.
 
 
Ай, ай!
Тяни, подымай!
 
   Новизна сказки не ограничивается областью формы. Содержание «Крокодила» – тоже довольно новаторское: ребенок чуть ли не в первый раз в русской литературе оказался главным героем событий, происходящих на городских улицах, – первым на это обратил внимание Тынянов. До сих пор дети резвились в усадьбах, играли в детских, а в опасном, но соблазнительном городе нуждались в сопровождении взрослых. «Процесс обновления детской книги, начавшийся в конце XIX века, европейские педагоги связывали с обращением литературы к городу и городскому ребенку, – пишет исследовательница детской литературы М. Костюхина. – …Новая концепция детства связывалась с городским ребенком… На рубеже XIX–XX веков городские дети становятся популярными литературными героями, а городские кварталы – привычным местом действия. Это характерно как для детских книг, так и для взрослых произведений о детях. Среди авторов произведений о городском ребенке – В. Немирович-Данченко, Д. Мамин-Сибиряк, И. Шмелев, А. Свирский, А. Куприн и многие другие. До неузнаваемости меняется поведение ребенка на улицах города. Из робкого ученика он превращается в наглого школяра, бойкого уличного торговца или бесстрашного Ваню Васильчикова, про которого сказано: „он боец, молодец, он без няни гуляет по улицам“». «Ребенок перестал быть только объектом, на который направлено действие поэтического произведения для детей, и превратился в поэтический субъект, в самого действователя», – подчеркивает Мирон Петровский. Ребенок в «Крокодиле» – герой, спаситель, победитель, а не опекаемый взрослыми наивный гость в чужом мире.
   Чуковский, как мы помним, говорил о вторжении города в литературу задолго до мировой войны. И поэма у него насквозь городская, стремительная, с частым изменением ритма, полная движения и событий. Позднее он подведет под свои интуитивные догадки крепкую теоретическую базу: заговорит о том, как ребенок воспринимает мир, проанализирует стихи, сочиняемые детьми, создаст заповеди для детских поэтов. И будет особо подчеркивать роль глаголов в детском творчестве и творчестве для детей.
   Остается добавить, что «Крокодил» важен еще и тем, что эта сказка при всей ее плясовой веселости чрезвычайно серьезна по тематике. Чуковский написал ее на третий год мировой войны. Влияние войны на детские умы и души давно беспокоило его, и сказка продиктована жарким желанием помочь детям найти нравственные ориентиры в мире, где все становится с ног на голову. Во Вторую мировую он тоже взялся за антивоенную сказку… но об этом рассказ впереди.