Той же осенью 1946-го Чуковский написал одно из последних своих серьезных стихотворений:
 
Никогда я не знал, что так весело быть стариком.
С каждым днем мои мысли светлей и светлей.
Возле милого Пушкина, здесь, на осеннем Тверском,
Я с прощальною жадностью долго смотрю на детей.
И усталого, старого, тешит меня
Вековечная их беготня и возня.
Да к чему бы и жить нам
На этой планете,
В круговороте кровавых столетий,
Когда б не они, не вот эти
Глазастые звонкие дети,
Которые здесь, на моем
Грустном, осеннем Тверском,
Бездумно летят от веселья к веселью,
Кружась разноцветной своей каруселью,
В беспамятстве счастья, навстречу векам,
Каких никогда не видать старикам!
 
   Осенью 1946 года началась подготовка к 125-летию Некрасова; публикация в «Новом мире» тоже была к ней приурочена. Вообще если Чуковский и мог что-то опубликовать сейчас – то только как историк литературы, и юбилей в этом смысле оказался очень кстати.
   Кажется, Чуковский-некрасовед и Чуковский-сказочник были в восприятии литературного начальства даже не разными ипостасями одного автора, а совсем разными людьми. Сказочник Чуковский был презираем и гоним. Некрасовед Чуковский все время опасался, что с ним произойдет то же, что и со сказочником, – вокруг было немало низринутых кумиров, во мгновение ока уничтоженных научных биографий, исковерканных человеческих судеб. Но будто его всю жизнь хранило горьковское письмо – Ленин, мол, признал работу Чуковского дельной. Некрасоведа не трогали. Он всю жизнь издавал и переиздавал любимого поэта, практически неизменно возглавляя работу над Полным собранием сочинений. Разумеется, у него были конфликты с другими некрасоведами и начальством – вплоть до требований исключить его из авторского коллектива или поставить еще одного соредактора, – не говоря уже о таких мелочах, как споры о последнем прижизненном варианте той или иной строки, атрибуции того или иного стихотворения, комментарии к тому или иному событию. Битвы были жестокие, споры нешуточные, обиды смертельные. Однако позиция Чуковского в литературоведении была на удивление прочной. Не в последнюю очередь благодаря его действительно огромным заслугам в этой области.
   К юбилею, разумеется, нужно было писать статьи и выступать, и он писал и выступал. И жалел себя, когда выступления оказывались безобразно организованы и неудачны: «Я и вправду – страдалец – банкрот – раздавленный сапогом неудачник. Абсолютно ни в чем не виновный. Я вспомнил свою жизнь – труженическую, вспомнил свою любовь – к детям, к книгам, к поэзии, к людям… – и увидел себя одинокого, жалкого, старого на эстраде безлюдного клуба… оклеветанного неизвестно за что…» (Нехорошо, конечно, но так и вспоминается из знаменитой сказки Туве Янссон: «Вы только представьте себе, какая она одинокая, эта Морра, никто ее не любит, а она так всех любит… Одна-одинешенька в ночи, – тут голос Сниффа задрожал, – обманутая, обобранная тофслами и вифслами… – Он всхлипнул и не мог продолжать».) Так плохо ему было, что иногда и чувство меры отказывало – и жалел, жалел себя, впустую теряющего силы, время и талант.
   Дневниковые записи и письма конца сороковых – механическая регистрация встреч, разговоров, газетных нападок, денежных и издательских дел. И безысходная тоска, и постоянное сокрушение о бездарно, безнадежно, непоправимо уходящей жизни.
   "Вдруг, внезапно, – пишет Самуил Лурье, – посреди низких подробностей так называемого литературного быта (увлекательнейших! битва бактерий под микроскопом! какие жалкие примеры негодяйства!) – мелькнут несколько слов будто другого измерения:
    «У нас был еж. Он умер. Мы похоронили его. А он ушел из могилы через два часа»".
   В конце 1946 года врачи заподозрили у Чуковского рак. Он давно уже встречал каждый Новый год и каждый свой день рождения как последний, писал о себе, как о глубоком старике; теперь он и в самом деле подводит итоги. Итоги кажутся ему неутешительными, а жизнь, похоже, ему всерьез опротивела. «Никаких возражений не вызывает такая короткая запись: К. И. Ч. (1882–1947)», – пишет он в дневнике, готовясь к операции. «Лучше 10 операций, лучше смерть, чем одна заметка в „Литературе и жизни“, написанная лжецом и прохвостом, пятнающая твое доброе имя». (Здесь явная ошибка: газеты «Литература и жизнь» в это время еще не было, издание с таким названием появилось 12 лет спустя; наверняка имеется в виду «Культура и жизнь», только что опубликовавшая безобразную статью Е. Ватовой о «Собачьем царстве».)
   На операции оказалось, что опухоль доброкачественная.
   Он – как упомянутый еж – ушел из могилы. И вновь потянулась небогатая событиями жизнь, полная издательских хлопот и повседневных огорчений.
   Весной 1947-го он сделал в дневнике часто цитируемую запись: раньше писали «Чуковский, Маршак и другие», потом «Маршак, Чуковский и другие» – и, наконец, «Маршак, Михалков, Кассиль и другие» – "причем под этим последним словом разумеют меня, и все это не имеет для меня никакого значения. Но горько, горько, что я уже не чувствую в себе никакого таланта, что та власть над стихом, которая дала мне возможность шутя написать «Муху-Цокотуху», «Мойдодыра» и т. д., совершенно покинула меня, и я действительно стал "и другие"".
   После «Бибигона» он больше не писал сказок. И власть над стихом действительно стала иссякать – как и радость, и вера в человека, и надежда на лучшее. Ему снова стало скучно жить. И стихов он тоже почти уже не писал – если вычесть экспромты, надписи на книгах, поздравительные стихи и стихи по случаю, – останется не более двух десятков строк за все последующие двадцать с лишним лет.
   Осенью 1947-го, наблюдая за проснувшейся в жарко натопленной комнате бабочкой, К. И. писал: «Ползает по книгам, по стенам, по портретам – неприкаянная. Все для нее враждебно-чужое. Я смотрю на нее с жалостью, потому что она – это я. Я в нынешней литературной среде». А ведь предшествующие строки – вполне себе благополучные, только больно уж какие-то неживые: «Здесь мне было чудесно, в Переделкине. Я написал о Феофиле Толстом, двинул свою книгу о Некрасове, закончил работу над двумя первыми томами, сделал книгу Некрасова для Детгиза – работал с легкостью по 8 и 10 час. в сутки. Был абсолютно здоров. Денег хватало. Проредактировал вновь воспоминания Авдотьи Панаевой».
   Летняя бабочка, поздняя осень. А между тем надвигалась новая зима.
   17 декабря 1947 года газеты извещали о «новой могучей победе Советского государства»: отмене карточек и денежной реформе, которая должна была ударить по спекулянту. Как водится, на страницах печати новое постановление приветствовали деятели искусства. Под заголовком «Торжество простого человека» Чуковский рассказывал в «Литературной газете», что во всем мире экономический закон нехорош: богатые богатеют, а бедные беднеют – и на этом фоне новый правительственный декрет поражает своей «новаторской смелостью». «Когда этот декрет оглашался впервые, я находился в библиотеке и видел, как слушали его рядовые читатели – студенты, врачи, профессора, педагоги – слушали празднично, благодарно, с искренним восторгом, и, глядя на них, я с особенной силой почувствовал единение народа и правительства, народа и партии в нашей великой стране».
   Замечательно, что у Чуковского, яростного противника всякого штампа и шаблона, на такие случаи (звонят из редакции, просят срочно высказать мнение?) уже давным-давно был заготовлен и опробован собственный шаблон. Примерно такой: раньше, в царской России, было плохо. (Вариант: за рубежом плохо и сейчас.) Но сейчас, в Советской стране, придумали, как сделать хорошо, и сделали. И это – удивительное достижение нашего народа (в этом предложении используется много слов вроде «поразительный», «небывалый», «неслыханный»). И я, слушая декрет (сталинскую Конституцию, новое постановление), видя детей, которые идут в школу и даже не понимают, какое это счастье, подумал (или почувствовал) то-то и то-то. В заключение произносится дежурное славословие советскому строю.
   При этом ведь наверняка он действительно считал Конституцию прогрессивной, новый закон – существенно облегчающим положение жителей страны, а всеобщее право на образование – важным социальным завоеванием. А текст недвусмысленно показывает, как сильно автору не хотелось его писать. Хотелось бы – не было бы шаблона.
   Денежная реформа, по иронии судьбы, ударила по самому Чуковскому: издательство не успело перечислить ему большую сумму денег до начала реформы, и выплаченная сумма оказалась значительно меньше той, на которую К. И. рассчитывал. «Так как Детиздат разорил меня, я согласился ежедневно выступать на детских елках, чтобы хоть немного подработать. А мне 66 лет, и я имею право отдохнуть. Боже, как опостылела мне эта скорбная, безысходная жизнь», – писал он в дневнике в январе 1948 года.
   Впрочем, уже 10 января он пишет, что купил «москвич» – по тем временам роскошь, доступная немногим. А вот следующая запись сделана уже 20 декабря. В промежутке между январем и декабрем 1948-го – ледяная пустыня нового и страшного заморозка. Писем в этом году не пишут. Дневников тоже. Жизнь сжалась, замерла, зажмурилась.
   13 января в Минске убит Соломон Михоэлс, замечательный актер и глава Еврейского антифашистского комитета. Его устранение стало началом борьбы с космополитизмом. В этом же месяце Андрей Жданов на совещании деятелей советской музыки в ЦК КПСС заявил: «Интернационализм рождается там, где расцветает национальное искусство. Забыть эту истину означает… потерять своё лицо, стать безродным космополитом».
   Поразительное дело! Власть взялась развивать тезис, до изумления похожий на старый, еще времен работы в «Свободных мыслях» тезис Чуковского – о национальной природе искусства, о необходимости хорошо знать родную культуру, родной язык. В 1914 году, заканчивая статью «Шевченко», он прямым текстом заявлял: «Гениальность есть явление национальное, и на эсперанто еще не творил ни один великий поэт». И вспоминал, как плохи оказывались русские стихи украинца Шевченко и английские стихи шотландца Бернса – при великолепном знании языка! О том же он писал и раньше, в полемической статье 1908 года «Евреи и русская литература»…
   Вроде бы снова, в который раз уже, вектор совпадает, власть говорит о том же и почти теми же словами – но, честное слово, лучше было никогда не говорить этих слов, чем видеть, во что они теперь складываются! За что ни возьмемся – получается НКВД: из прекрасной идеи любви к родной культуре выросла кровавая, шовинистическая, губительная для этой культуры кампания борьбы с «антипатриотизмом». Место громоздкого «антипатриотизма» скоро занял «космополитизм», а из-под него полез совсем уж пещерный, дремучий антисемитизм…
   В общем-то, борьба с космополитизмом и низкопоклонством, под которыми очень скоро стали понимать вообще всякое уважение к чужому, началась еще раньше: уже в октябре 1947 года в передовице «Величие советской науки» «Литературная газета» провозглашала, что «Ломоносов умел глубже Ньютона проникнуть в тайны космоса», что «на ниве, вспаханной Яблочковым и Лодыгиным, десятилетиями собирали богатый урожай их американские и западноевропейские эпигоны». Битвы с низкопоклонниками закипели всюду, во всех сферах, от философии до генетики.
   В январе парторганизация московских писателей взялась истреблять «низкопоклонство в литературоведении»: в нем уже несколько месяцев обвиняли нескольких филологов, говоривших о духовной и идейной связи российских писателей и поэтов с европейскими, об их принадлежности к европейской культурной традиции. Вредный Нусинов, вредные идеи Эйхенбаума, вредный Томашевский, нехорошая школа Веселовского, ошибочные идеи братьев Гримм в фольклористике. Большая буря бушевала в языкознании: «подлинно-марксистские» идеи академика Марра, «низкопоклонничество» Виноградова, «порочный и вредный учебник Реформатского» и т. п. В феврале с постановления ЦК «Об опере „Великая дружба“ В. Мурадели» началась новая кампания борьбы с «антинародным формализмом» в музыке, из Московской консерватории уволили Шостаковича. В августе 1948 года состоялась печально знаменитая сессия ВАСХНИЛ, на долгие годы остановившая развитие генетики в стране.
   В «Чукоккалу» в это время была вклеена полоса из газеты «Британский союзник». Газета издавалась на русском языке и рассылалась посольством (скорее всего, К. И. начал ее получать, когда работал в Совинформбюро). «Номер газеты со статьей сэра Генри Дейла, доставленный в 1948 году обычной почтой, произвел огромное и потрясающее впечатление», – пишет Е. Ц. Чуковская в комментарии к этим страницам «Чукоккалы». Письмо сэра Дейла, президента Королевского научного общества Великобритании, было адресовано президенту Академии наук СССР Сергею Вавилову. Ученый спрашивал о судьбе исчезнувшего и умершего «неизвестно когда» директора Института генетики Николая Вавилова (брата Сергея Вавилова); резко критиковал доктрину Лысенко и принудительное насаждение ее в науке при помощи политического давления; говорил о том, что постановление Президиума Академии наук СССР от 27 августа является «ясным выражением этой политической тирании». Ученый выражал сочувствие Сергею Вавилову и его коллегам, действующим «под политическим принуждением», и обращался с требованием о своем исключении из числа почетных членов АН СССР, поскольку считал, что академия ответственна «за тот ужасный вред, нанесенный свободе и целостности науки, под каким бы давлением это ни было сделано».
   После этого номера газета «Британский союзник» была закрыта.
   Так прямо и недвусмысленно о происходящем никто вокруг не говорил, и прочитать что-то подобное, да еще в газете, доставленной «обычной почтой», было невозможно. Слова застывали, окостеневая и превращаясь в рубленые формулы, отойти от которых все страшнее, шаг влево, шаг вправо – моральный расстрел. Искусство, одержавшее «окончательную победу над формализмом», формализовалось до предела. Установилась та жесткая система жанровых, стилистических и содержательных требований, которую Андрей Синявский десятилетием позже назвал «социалистическим классицизмом». Коченела сама жизнь, вогнанная в узкие, жесткие и скудные рамки.
   На собраниях произносились ритуальные заклинания, в печать попадали только тексты, сконструированные из готовых выражений по готовым шаблонам. Пропагандистская машина вырабатывала блоки слов и указания по их сборке—и требовала от строителей, чтобы из этого конструктора получались не бараки, а дворцы. Впрочем, попытки по собственному усмотрению строить дворцы, храмы, избушки и кукольные домики пресекались на корню.
   Культурная и политическая изоляция, конфронтация с Западом, печальный анекдот «СССР – родина слонов», не менее анекдотичный лозунг «генетика – продажная девка империализма», афористические «поджигатели войны» и «воротилы с Уолл-стрит», амбициозный «сталинский план преобразования природы», отказ советской делегации проголосовать в ООН за проект Декларации прав человека – это все реалии наступившего времени.
   Комментируя присуждение Сталинских премий (среди произведений, получивших первые премии, – нетленные труды Бубеннова «Белая береза» и Павленко «Счастье», поэмы Недогонова «Флаг над сельсоветом» и Грибачева «Колхоз „Большевик“»), «Литературная газета» констатировала, что «исторические постановления Центрального Комитета ВКП(б) по вопросам литературы и искусства идейно вооружили советских художников, помогли им освободиться от всяческого балласта, тормозившего движение вперед, и выйти на широкую, прямую дорогу служения народу». Чуковский в том же номере газеты (3 апреля 1948 года) приветствовал одно из немногих живых произведений, отмеченных премией, – книгу историка М. В. Нечкиной «Грибоедов и декабристы». Особенно радовался «обаятельному» стилю книги – «пластичному, гибкому, богатому оттенками и предельно простому»: так писать уже почти разучились. Хвалил работу исследователя за боевитость, за бескомпромиссную борьбу против «современных пороков нашей литературоведческой практики». И заключал: «У нас еще немало равнодушных литературных ремесленников. Может быть, хоть после этой книги им будет совестно рассматривать наших величайших писателей пустыми рыбьими глазами и говорить о них псевдонаучным языком, лишенным всяческих интонаций». (Статьи о его любимом Некрасове, например, коллеги писали вот таким слогом: «Творческая традиция Некрасова – это поэзия, стоящая на уровне передовых идей своего времени, основанная на знании действительности в ее изменениях и развитии, черпающая свое художественное богатство в народной жизни».)
   В конце 1948-го Чуковский вдруг вспомнил – как и в другие годы удушья – о своем давнем нереализованном плане. Госпогода, Гутив, а теперь Госутив снова извлечены из Леты – как в разгул рапповщины в 1925–1926 годах, как в разгар репрессий в 1938-м. Он пишет в дневнике о том, как советовался с Михалковым, предлагая ему совместную работу над романом. И опять из этой работы ничего не получилось. Да и не столько ему хочется писать этот роман, сколько спастись от тоски и безнадежности: сказать что-то небанальное невозможно – изобьют, истопчут, чтобы навсегда отбить охоту, а если говорить нельзя – то все бессмысленно. Да и охота уже почти отбита. «А я – стал убого бездарным, – и кажется, это стало всякому ясно. И мне совестно показываться в люди, как голому». «На 1948 год лучше не оглядываться. Это был год самого ремесленного, убивающего душу кропанья всевозможных (очень тупых!) примечаний к трем томам огизовского „Некрасова“, к двум томам детгизовского, к двум томам „Библиотеки поэта“, к однотомнику „Московского рабочего“, к однотомнику Огиза, к Авдотье Панаевой, к Слепцову, и проч., и проч., и проч. Ни одной собственной строчки, ни одного самобытного слова, будто я не Чуковский, а Борщевский, Козьмин или Ашукин». Каков финал! этого самого Борщевского он только что искренне, безо всякого принуждения хвалил в печати за добросовестную, умную работу…
   Он и сам себе противен, и люди ему противны. Можно считать это проявлением природной мизантропии, а можно – признаком новой депрессии.

Преодоление Диснея

   Впрочем, несколько самобытных слов Чуковский все-таки произнес, и они до безобразия хорошо улеглись в контекст эпохи. Пользуясь спросом на негативные публикации о странах Запада, он опубликовал несколько статей, посвященных своей давней любимой теме – массовой культуре. 28 июля в «Литературке» вышел «Полный карман пошлости», 22 сентября в ней же – «Растление детских душ» (о комиксах и журналах для детей), через год в том же издании – «Растление американских детей» и, наконец, в восьмом номере «Знамени» за 1949 год – «Воспитание гангстеров».
   Названия, как видим, вполне характерные для этого неизобретательного времени.
   В «Полном кармане пошлости» речь идет о журналах, издаваемых для американских солдат: похоть, криминальные истории, юмор на тему «жена бьет мужа скалкой» (поход против жен – армии выгодны холостые солдаты), девочки на любой вкус. («Так и кажется, что этот журнал издается каким-нибудь всеамериканским трестом домов терпимости, заинтересованным в расширении клиентуры. С упорным постоянством рекламирует он свой однообразный „товар“ – своих блондинок, брюнеток, шатенок, в которых, судя по его зарисовкам, атрофировано все, кроме пола».) В общем, это все рассказывается в продолжение начатой еще в 1903 году темы о литературной продукции, услаждающей «жеребцов в образе человеческом». Но сейчас речь идет об огромной журнальной индустрии, с помощью которой «из недели в неделю, из месяца в месяц дружно оглупляют, развращают, испакощивают рядового гражданина США».
   Точно так же развращают и испакощивают детей, а уж это для Чуковского совершенно невыносимо: за американских детей он болеет душой ничуть не меньше, чем за советских. Сюжеты «Чуковский против Диснея» и «Чуковский против Бэтмена», кажется, еще не освещались в печати сколько-нибудь внимательно, так что остановимся на этом поподробнее.
   Впервые К. И. написал о творчестве Диснея в 1940 году в небольшой заметочке для газеты «Кино», которая называлась «Мульти». Вот о чем в ней шла речь:
   «Долгое время мультипликация была у нас на ложном пути. Особенно сбил ее с толку американец Дисней. Дисней гениален, но он пользуется вульгарным и антипоэтичным стилем. И только талантливость спасает его от краха. Эти окарикатуренные звери, это нагромождение эксцентрических трюков, это бешеное мелькание событий – здесь советскому детскому фильму решительно нечему учиться. А между тем в течение нескольких лет наша детская мультипликация шла за Диснеем, и „Микки-дирижер“ был ее вдохновителем, ее идеалом… Самое грустное то, что маленькие дети, для которых были предназначены эти суетливые, подражательные фильмы, в большинстве случаев не могли даже уловить их сюжета: кавардак происходящих на экране событий рассеивал и утомлял их внимание… С недавнего времени все изменилось. Мультипликационное советское искусство наконец-то обрело свой стиль, который, я не сомневаюсь, обеспечит ему много побед. Стиль этот раньше всего – в полном преодолении Диснея. Сказка моя „Лимпопо“ оттого-то так и удалась художникам Амальрику и Полковникеву, что они начисто отказались от ненужной карикатурности, от трюкачества, от черствой и бездушной американской балаганщины, а взяли курс на задушевность и поэтичность, на тихий и нежный лиризм… В этом и должен заключаться советский стиль детского мультфильма».
   Здесь Чуковский оказался хорошим пророком: именно в поэтичности, в лиризме и заключается главная сила горячо любимых многими советских мультфильмов – совершенно самобытного культурного явления. И задача «преодоления Диснея» им поставлена очень четко и правильно – и очень показательно, что спустя полвека она опять встала перед отечественной мультипликацией, хотя и на ином уровне (и содержательном, и технологическом, и идейном). Обратим внимание, что Чуковский говорит здесь главным образом о Диснее – авторе стремительных и бестолковых приключений Микки-Мауса и Дональда Дака; знаменитые его полнометражки («Бемби» или «Белоснежка») появились позже, да и успех их в значительной степени связан именно с «преодолением Диснея». В этих фильмах появились как раз те самые нежность и поэтичность, которые Чуковский считал лучшим путем развития мультипликации. Как соблазнительно представить себе, что Дисней прочитал советскую газету «Кино» и сделал выводы! (Впрочем, с советской мультипликацией он, говорят, был неплохо знаком.)
   В статье «Воспитание гангстеров» Чуковский вновь обрушивается на Диснея – но на этот раз не на самого мультипликатора, а на его журнал Walt Disney’s Comics and Stories.Журнал публиковал комиксы для детей. «Все без исключения сюжеты здесь излагаются кинематографическим методом – непрерывной цепью картин – с минимальным количеством стихов или прозы. А так как этот метод вполне приспособлен к психике малых детей, доходчивость киносказок Диснея огромна», – поясняет Чуковский читателю. Возмущают его сами сюжеты, в основе которых всякий раз лежит «всевозможный подвох и жульничество». Дональд Дак хочет ограбить копилку своих племянников, те, в свою очередь, стремятся обвести его вокруг пальца. Люди и звери идут на низости, подлости, хитрости, унижают других и делают им больно – чаще всего ради того, чтобы заработать доллары. Дети на одной картинке лежат на долларах, перебирают их: «Мы хотим, мы хотим быть банкирами». Жадность и жестокость – вот что возмущает Чуковского в диснеевских комиксах: дети взрывают дядю, льют ему в ванну кипяток, разводят под ним, спящим в гамаке, костер…
   Сейчас мы ко всему уже притерпелись, и нас уже не удивляют персонажи американских мультиков, которые лупят друг друга молотком по лбу, раскатывают асфальтовым катком, взрывают динамитом. «Уродливые, жестокие и бессмысленные отношения, присущие среде, где он живет и работает», приводят к тому, что «чудовищные отношения между людьми» кажутся Диснею совершенно нормальными, комментирует Чуковский. Нынешним жителям России, пожалуй, тоже – хотя некоторые, должно быть, еще помнят тот неприятный эффект, который производили на неподготовленного зрителя именно своей бессмысленной веселой жестокостью первые пришедшие на видео американские мультфильмы, и не только диснеевские: «Том и Джерри», например.
   Главное, пожалуй, на что обращает внимание Чуковский, – это коммерческая, индустриальная составляющая диснеевских комиксов, «полная шаблонизация всех изобразительных приемов и методов, употребляемых этим коллективом художников», – «для живого творчества здесь нет ни малейшей лазейки. Искусство, превращенное в фабричный товар, безжалостно мстит за себя. Что-то машинное, дюжинное, гуртовое, штампованное чудится теперь в каждом штрихе этого заживо умершего мастера… И тематика, и форма его киносказок, и методы его производства, обусловленные свирепой эксплуатацией лучших дарований, и уничтожение творческой личности каждого автора – все это в совокупности называется американизацией искусства».